Час Надежды - Русин Василий 2 стр.


Вы всё ещё даете мне эти ужасные препараты, я от них очень хочу спать. Очень, порой просто не выносимо. Зачем? Что вы делаете, пока я сплю? Вы следите за мной? У меня паранойя? Тогда зачем мне спать по вашей указке, доктор? Я ведь и так не могу встать с постели! Так, может быть, вы оставите мне право хотя бы на сон! На сон в тот час или минуту, когда я захочу! Я, я, понимаете?! Я человек! Я не заключенный проклятых лагерей! Да, вы вздрогнули! Вам стыдно за то, что ваш народ творил с нами! Нет? Не стыдно, иначе я не был бы пленником ваших желаний! Вы хотите услышать мою историю, вы записываете мои слова! Зачем? Что со мной будет потом? Какую участь вы уготовили мне? Участь узника концентрационного лагеря?!

Хельга.

Сегодня пациент был слишком агрессивен, я распорядилась, чтобы он получил дополнительную дозу успокоительного. Весна пришла так некстати, все, что у людей обычно скрыто глубоко в подсознании всплывает и раздражает их разум. Благо, если человек здоров. А если нет? Насилие и преступность среди определенной категории населения всех регионов возрастает именно весной.

Да, может быть, мне стоит последовать совету доктора Львова и быть с Леонидом мягче, все-таки, снять с него сдерживающий бандаж хотя бы на ночь? Нужно решить это по дороге домой. Черт возьми, уже поздно, нужно вызвать такси.

Уже в уютном салоне автомобиля доктор Хельга Браум отрешенным взглядом провожала силуэты спешащих куда-то прохожих. В тумане они казались лишь тенями человеческих существ. Безликие, беспомощные. Хельга даже улыбнулась. Улыбнулась тепло, что бывает с ней редко: ей стало жалко этих вымышленных людей. Там, далеко отсюда, в её уютном родном городе люди куда более настоящие, с их улыбками и открытостью. Хельга почувствовала, как теплеет в груди от счастливых и летних воспоминаний. Неожиданно даже для нее самой она обняла себя крепко-крепко руками и, прикрыв глаза, запела колыбельную.

Нехитрый мотив собственного пения убаюкал Хельгу. Водитель, мужчина лет сорока семи, невольно посмотрел на нее через зеркало заднего вида. В его глубоко запавших глазах не было счастья.

Леонид.

Когда я мне было чуть больше двадцати лет, я в кампании других студентов, родителей и преподавателей вуза, ездил с экскурсией в один из концентрационных лагерей, на тот момент превращенный в музей.

Мы с мамой– я всегда был близок с ней– шли вместе от одной комнаты к другой. Нам показывали части одного большого комплекса зданий, будто доктор препарировал мертвый, но когда-то давно опасный организм, знакомил студентов с особенностью этого зловещего существа. Где-то располагается пищеварительная система, где-то органы слуха, нервная система и прочее. Где-то его руки или лапы, способные лишить жизни, где-то клыки, которыми он мог терзать и продлевать агонию по недомыслию попавшего в его лапы существа. И так далее. Сухо, ни капли страха или сожаления.

Мы ходили за ним, за этим доктором – гидом, и кивали в такт его словам. Он сказал, что из всего комплекса до сих пор функционируют только печи. И сразу внес поправку: «то есть, если их запустить, конечно». «Никто доподлинно не знает, – сказал он, – точное число заключенных, прошедших через этот лагерь смерти». Я недоумевал. Как? Вы, те, кто досконально изучили и проанализировали всё вокруг, всё посчитали и записали, не имеете представления, сколько людей скончалось в этих застенках? Я негодовал, меня била дрожь от такой наглой лжи и притворства.

Многое позабылось с тех пор, но один фрагмент особенно ярко запечатлелся в памяти и уже, наверное, из нее не изгладится. Нам показывали камеры, где содержали заключенных славянской национальности. Я вошел в одну из них. И вот что я запомнил так отчетливо, так живо: на стенах от пола до потолка были вырезаны, выскоблены имена, одно имя за другим, одно за другим, сотни, сотни имен. Василий, Женя, Петр, потом клички, иногда что-то совсем неразборчивое. Я касался пальцами букв, и от моих прикосновении пыль, наполнившая глубокие царапины, сыпалась на пол. Пыль казалась мне совершенно разной от имени к имени. В моём воображении проступали образы людей, вырезавших на этих стенах память о себе. Изможденные, слабые, они касались моей руки и тихо, глядя мне в глаза, называли себя. Один за другим.

Я опустился на колени и погрузил ладони в пыль, которой скопилось немало. Эти люди, узники, у которых украли будущее, знали, что никто не придёт их спасти, что печи, работающие круглые сутки, испепелят их, и пепел вряд ли достигнет родной земли. Семья и друзья не придут проститься с ними. Все, что они могли сделать перед лицом этого страшного забвения – написать свое имя на стене. Чтобы другой, который возможно, выживет в этом фашистском аду, запомнил его имя, рассказал другому, а тот третьему, и в памяти людей сохранилась бы его судьба, втоптанная в прах фашистским сапогом. И тогда смерть не будет такой бесчеловечной.

Хельга.

– Доброе утро, доктор, доброе, у меня к вам есть один разговор. Если вы соблаговолите уделить мне немного вашего драгоценного времени, я жду вас в своем кабинете. Буду рад скорой встрече.

Хельга задумалась на мгновение – времени действительно было немного, но раз главный врач приглашает её на разговор, нехорошо игнорировать его просьбу. Леонида как раз должны кормить, так что выдалась свободная минута.

– Хельга, я хотел сообщить вам радостную новость. Нам на пробу привезли тестовый образец нового лекарственного препарата. Уникальная разработка, может вылечить совершенно, казалось бы, безнадежных пациентов. Я хочу, чтобы одним их тех, кому введут это лекарство, был Леонид.

– Хорошо, доктор, я непременно опробую его на Леониде.

Леонид.

– Доброе утро, доктор. Вы сегодня отлично выглядите! Правда, я не лукавлю. Да и кофе был отличным, пирожные. Сегодня праздник? Или я что-то пропустил, забыл? Вы хотели сделать мне приятно, что ж, у вас получилось, доктор. Я давно не завтракал так вкусно, вам, должно быть, известно, что больничная стряпня совсем не располагает к радостной встрече нового дня.

Вы хотели услышать мою историю дальше. Что ж, вы своим поступком привнесли в мое пресное утро нежные нотки радости, и кем бы я был, если бы отказал вам в сущей безделице? Конечно, доктор, я продолжу свой рассказ.

Вы помните, с чего всё началось? С завода и рутины, а рутина очень опасна, она будто ржавчина проникает всё глубже в самую суть предмета, прожигая его насквозь, и после материал рушиться, ломается под собственным весом, хотя, казалось бы, мог прослужить многие годы. Да, доктор, я всё ещё рассказываю вам свою историю. Это метафора, я хотел на её примере объяснить, что двигало мной в тот период моей жизни. Так вот.

Чтобы выжить, мне пришлось работать на заводе, там я вирус рутины и подхватил. Всё больше и больше он укоренялся в моем теле, подтачивал мою волю, сводил настроение на нет, и вот спустя некоторое время я, будто съеденная ржавчиной металлическая конструкция, покосившаяся, готовая рухнуть в любой момент, согнулся, ссутулился, и на работу скорее брел, чем шел.

Как раз тогда всё и началось. Мне захотелось писать, как раньше, так, чтобы слово вновь стало объёмным от вложенного в него смысла, чтобы мысль жила дольше минуты или часа. История как апофеоз мысли должна жить вечно.

Вам непонятно, скучно? Хорошо, я перейду к Ней, раз вам так угодно. Вы, я вижу, не любите метафоры.

Она вошла в мою жизнь в ту ночь, в ту туманную ночь, она танцевала, ох, как она танцевала! Вы и представить не можете, насколько она была хороша. Когда пол моего дома скрыл туман, я разулся и стал ходить босым, пробуя холодную дымку кончиками пальцев. Она смеялась, глядя на это. Я наслаждался холодом, отрезвляющим холодом тумана, и от того, что она не покидала мой дом, я готов был петь во весь голос. Это ли не любовь?

Она скользила по туманному ковру и говорила со мной, смеялась, садилась мне на колени и обнимала, я обнимал её в ответ, и нет, она не была призраком, нет, что вы. Она была теплой, из плоти и крови. Я не сумасшедший, я говорю вам чистую правду.

Я рассказал ей всё о себе, все горести, радости. Я признался, что без памяти влюбился в её смех и в нее всю. Я всегда прямо общался с девушками, и эта прямота обычно служила мне плохую службу. Но не сейчас. Она прикрыла мне рот ладонью. А потом поцеловала в губы.

Я забылся в этом поцелуе, время перестало существовать, я целовал её в ответ и, прижав к себе сильнее, шептал ей в ухо всё, что было на сердце, а там царили сумбур и разврат. А дальше я не помню. Не помню, и всё. Не спрашивайте и не смейтесь, я не помню, что было дальше.

Когда я пришел в себя, было раннее утро, голова чудовищно болела, просто раскалывалась. Я побрел к открытому окну. Солнце только появлялось из-за высоток, и оно выглядело зловещим, огненным богом, разбуженным человеком, а туман ускользал, таял, приближаясь к горизонту, огненные лучи солнечного монстра разрезали туман и рвали на части. Я схватил куртку и что было сил бросился на улицу. Я хотел найти её, или что-то, что могло доказать мне: всё произошедшее – не сон.

А если честно, мне просто было страшно за нее. Ведь она вся была соткана из тумана, и солнце могло убить её. Я выскочил на крыльцо и судорожно вертел головой вправо-влево, но туман уже почти рассеялся. А то, что осталось, развеял солнечный день.

И именно в то утро, когда, как мне казалось, я потерял её, я понял, что у меня есть силы, снова писать. Я пробудился, будто то самое светило, я собрался и, уже будучи иным человеком, отправился на работу.

Время помчалось очень быстро, на меня многие оборачивались, возможно, выглядел слишком возбужденным, но мне было всё равно, головная боль прошла, хотя я был достаточно слаб. Но всё это было не важно, в голове бурлили десятки идей, и я ждал окончания смены с нетерпением. Руки дрожали от предвкушения чего-то невероятного.

Хельга.

Поздним вечером Хельга, глядя в окно и наблюдая, как тяжелый, серый от выбросов завода туман грязной шапкой скрывал крыши домов, размышляла над словами Леонида. Он так превозносил туман, наделял его почти мистическими свойствами. Туман играл роль некоего связующего моста между ним и его странной гостьей. Конечно, – и в этом не было сомнений, – Леонид страдал от сильнейшего расстройства рассудка. Но всё же, всё же…

Хельга пила вино из высокого бокала. Тосклив в этот час город Куйбышев, безысходность и уныние – вот те два слова, которые приходили в голову Хельги, когда она охватывала взором огромные просторы мегаполиса. И всё же история Леонида… Да, он болен, но её ее мысли раз за разом возвращались к его словам о тумане. О том, что туман населен диковинными существами, и что его гостья не единственная, кого можно там встретить. Бред какой-то, доктор, ну ей богу.

А может, всё дело в том, что Хельге хотелось поверить в сказку? В красивую сказку про удивительную, волшебную любовь? Такую, о которой она мечтала всю свою жизнь, но видела только в кино да иногда читала в книгах ? Может быть, только желание поверить в то, чего нет, и держало её столько времени рядом с Леонидом? Кто знает.

Хельга всмотрелась в туман, более всего походивший на грязный, тяжелый смог. Он повис над крышами домов и держал под контролем всё, что происходило в его досягаемости. Где-то там, внизу, бродили одинокие люди. «Неужели они не боятся тумана? Неужели они вдыхают все эти выбросы без страха? А если на миг представить, что, по версии Леонида, в тумане живут неизвестные науке существа, то.… Нет, это уже совсем фантастика. Пора спать, доктор, пора спать».

Спокойной ночи, Хельга, спокойной ночи.

Леонид.

– Доброе утро, доктор, вы сегодня неважно выглядите. Что с вами? Сны? Да, весна – такое время, когда здоровый сон становится редкостью. Вот я, если, конечно, вам интересно, спал отлично: снотворное просто выключило мой разум, как ненужный механизм, и я пролежал обесточенным всю ночь. Не хотите поменяться со мной? Я бы попробовал, каково это – не высыпаться.

Не сердитесь, доктор, прошу вас, я не хотел обидеть. Так, сорвалось с языка, у нас, у сумасшедших, так бывает. Вы же врач, а врач не должен обижаться на больного.

Хорошо, я перейду к делу и продолжу рассказ.

Помните, на чем я остановился? На жажде, той, которая затмевает взор, скрывает все вокруг и делает важное бессмысленным. Имя этой жажде – страсть. Страсть сжигала меня, я ждал прихода ночи, того часа, когда город будет укрыт снежно-белым одеялом туманного серебра, и по нему, словно по белому звенящему снегу, ко мне придёт Она. Я открыл окно так широко, как только позволяла оконная рама. Я отыскал свою старую рабочую тетрадь, в нее я заносил свои мысли. Потом уже на печатной машинке набирал свои произведения, но тетрадь была моим самым сокровенным сокровищем, именно в ней мои тексты оживали.

Я ждал и вглядывался в туманную дымку: как она играла, как оттенок сменялся один на другой, как туман, будто нежные руки женщины, ласково обвивал людей, кутая их в свои объятия. Луна поднималась всё выше, и в её бледном свете ищущее, нежное, теплое туманное море замерло, представ предо мной молочно-белым покрывалом. Застывшее, оно принесло сон уставшему городу, а мне – надежду на скорое появление мой леди.

И вот я услышал её, – нет, не шаги, как вы могли подумать, доктор. Нет, я услышал песню, моя леди скользила по туманному покрывалу и пела; танцевала и пела только для меня. Вдалеке, осыпанная звездными блестками, в лунном свете, она предстала предо мной самим очарованием. Ее голос стал громче, и она приблизилась к моему окну.

Туман залил пол моего жилища, я протянул ей руки и помог проскользнуть внутрь. Она была обжигающе холодна, но её голос, доктор, голос… Я тонул в его потрясающей красоте. Я обнял её крепче крепкого, зарылся носом в её волосы и закружил её. Я был так счастлив в ту минуту, что, казалось, пропади она, и я не смогу больше жить, сердце сразу же остановится, и я умру.

Я кружил её, вдыхал восхитительный запах её волос, целовал их, а она целовала меня и кусала за шею и плечи. Да, доктор, это правда.

Я забыл обо всем: о тетради, о той страсти, что сжигала меня, весь день дотла. Хотел лишь кружить её вечно, покуда хватит сил. Доктор, вы смотрите на меня, как на безумного. Но разве любовь не безумие ли? Малокровие? Нет, не знал, и давно оно у меня? Я не могу ответить вам, потому что у меня его не было. Вы говорите, что сейчас оно у меня есть, ну и что с того? Это так важно?

Лучше слушайте дальше. Наконец я устал. Я опустил её на пол. Она выглядела посвежевшей, более живой, что ли. А я устал, дьявольски. Обессиленный, я лег на пол, и туман, казавшийся раньше холодным, стал теперь теплым одеялом. Она подошла ко мне, легла рядом и обняла, положив мне на грудь мою тетрадь.

– Ты ведь писатель, верно? – её голос стал глубоким, сильным, будто она наполнилась жизнью, очарование туманного волшебства пропало, и мне стало больно от того, что магия безвозвратно утеряна.

– Да, только я давно не писал. Хотел начать этой ночью, ждал тебя, думал, что ты будешь рядом, и я смогу работать, любуясь твой красотой, – я хотел поднять руку, коснуться её волос, губ, но сил не хватило и на это.

– Я ждал тебя весь день. Ты чудо. Кто ты? Откуда? Мне кажется, что я знаю, как тебя зовут, мать рассказывала мне. Я забыл, но я вспомню, непременно, – она улыбнулась и помогла мне сесть, а затем и встать. Она обняла меня и усадила за мой рабочий стол. «Какая же она сильная», кажется, так я подумал в тот миг. Она положила передо мной тетрадь, протянула ручку.

– Пиши, мой писатель, пиши, а я постараюсь помочь тебе, как ты сегодня помог мне, – она села рядом со мной на подлокотник кресла. Моя слабость прошла. Она взяла мою руку в свою и поцеловала её.

Назад Дальше