Легким, летящим шагом охотник двинулся вперед, сосредоточившись на заснеженной тропе, по которой недавно прошел предмет его мечтаний. Дерево… дерево… обходим сучья… левая вперед, скользящим шагом, поднимаем арбалет…
Хищник неожиданно шагнул вперед, через кусты, и скрылся из глаз. Поминая чью-то матушку, Харст тихонько, враскачку, побежал к кустам, перешел на шаг метрах в десяти от заснеженных ветвей и опустился в сугроб, выставив перед собой жало арбалетной стрелы.
Там, впереди, за кустами, стоял жемчужно-черный кот, а у его лап…
Харст с изумлением смотрел на изорванные лоскуты черного платья, кое-как укрывавшие свернувшуюся калачиком фигурку, а пальцы уже чисто механически спускали изнуренную напряжением арбалетную тетиву.
Короткий свист оборвался столь же коротким рыком, занесенная для удара лапа промахнулась, взметнув возле головы девушки снежный фонтан, и тотчас же пестрый комок ярости ринулся на охотника всеми своими когтями и зубами. Харст только ощерился – еще сильнее, по-звериному, – и шагнул в сторону, пропуская мимо себя соперника; прыжок – лапа снова ударила воздух, и зверобой откатился к кустам, выдергивая из ножен широкое стальное лезвие.
Он присел, раздувая ноздри и шипя на удивленного зверя, и тот впервые почувствовал, что лес – может быть, и не его лес, а вот этого странного существа с блестящим листом в лапе, которое, вроде бы, и добыча, а на клыки не дается. Кот нерешительно шагнул вперед, но в голову вдруг резко и пряно ударило болью, и сердце животного дрогнуло и забилось быстрее, все ускоряя ритм; боль расплывалась по телу, и жгла огнем правый бок харстова стрела, смоченная в прозрачной жидкости из склянки, которую охотник всегда носил в поясе. Еще один маленький шаг – и пушистый хищник, ворча, улегся в снег и замер, едва не коснувшись усами сапог своего убийцы.
Победитель медленно опустил нож; он не сомневался в действенности яда, но его беспокоило другое: там, за кустами, лежала мертвая девушка, и зверобой явно чувствовал себя неуютно рядом с трупом. Во всяком случае, снимать здесь шкуру с добычи ему уж точно не хотелось.
Харст обошел вокруг роскошного зверя, присел рядом, погладил его по спине.
Подумал.
Встал и пошел через кусты.
Да, вне всяких сомнений, смерть уже коснулась кривым иззубренным серпом души несчастной девушки, но Харст отчего-то не хотел уходить отсюда. Влечение? К трупу? Навряд ли. Хотя пальцы охотника раз за разом пробегали вдоль выступающей линии позвоночника, в этом движении было то же самое чувство, которое испытывал он, гладя по шелковистой спине мертвого зверя. А именно – жалость, смешанная с восхищением.
Много жемчужно-угольных хищников перебил на своем веку Харст; и в Гареннских горах бывал, где камни сами собой с вершин скатываются, прибить норовят, и в долине великой реки Пелланея, и куда только не мотала нелегкая веселого арбалетчика, не умеющего унывать и всегда находившего стрелу на зверя, огонь на ночной страх, шутку на обиду и кусок поджаренного мяса на случайного попутчика – только с каждой удачной стрелой летела на лицо Харста одна новая морщинка: сердце не по годам живого охотника стало не в меру жалостливым.
Он зачем-то смел с лица погибшей снежный налет, обнажив покрасневшую от мороза кожу, вгляделся в неуловимо знакомые черты – откуда? нет, не знаю… – и приподнял непослушными пальцами веки девушки.
Словно в две пропасти глянул.
Голубые до синевы пропасти.
Харст вздохнул и положил арбалет на снег. Ну вот, принесла его нелегкая в погоне за зверем к такому, что теперь греха не оберешься. Оставить ее здесь – совесть замучает, а домой волочь да там хоронить – экая тяжесть, да и шкуру со зверя снять надо, это еще одна поклажа. Придется здесь зарыть. Так, что ли? По обычаю, и крест поставить. Сучья потолще найдутся, обработать ножом можно, а связать крестом – веревка найдется.
Так?
Тихо было в лесу, так тихо, как даже здесь не бывает. Харст вдруг почувствовал себя одиноким, маленьким и очень-очень жалким; беспричинный страх подкрался сзади мертвым зверем, тронул лапой…
Охотник не вскочил, не отпрянул от неизвестной опасности, потому что знал: лес не тронет. Ничего ему плохого не сделал стрелок, ничем плохим не отплатит ему его дом, его Стихия. Просто сделал он не то, что следовало, что просил от него, Харста, великий Карфальский лес.
Так?
Зашумело за спиной дерево, роняя снег, и мягкая, без когтей, лапа подтолкнула охотника в спину: иди, горе-зверобой, делай, что просят, и не верь глазам, потому что нет чувства обманчивей, чем несовершенное человеческое зрение.
Харст перевернул хрупкое тело девушки на спину и приник ухом к ее груди. Приник совершенно безнадежно, и потому вздрогнул, когда, кажется, через целую вечность в холодном, почти мертвом сердце возник глухой стук.
Он медленно приподнял голову, словно ища виновника столь глупой, ненужной смерти, которая должна была состояться именно здесь и именно в то время, когда он, Харст, окончит свою нелепую погоню за куском меха, который так ценят чванливые городские дамы, и только теперь заметил торчащую из замерзшего тела рукоять костяного ножа.
Рыча не хуже раненого снежного кота, охотник отпрянул в сторону – снег был красным и уже подмерз, консервируя до весны раствор бесценной крови; очевидно, метили в сердце, да промахнулись, если, конечно…
Харст рванулся на чистый снег. Огляделся. И проклял все на свете, особо помянув Карфальский лес и городских модниц: к прогалине, на которой лежала умирающая, вели только три цепочки следов, и одна из них принадлежала жемчужно-черной кошке, а две – людям, из чего следовал пренеприятнейший вывод: девушка совершила самоубийство, причем почти удачно. И это "почти" зависело сейчас только от действий случайно попавшего в эти места зверобоя.
Случайно? Ну, разумеется…
Харст нервно усмехнулся, лихорадочно собирая хворост дрожащими пальцами: в суеверия подался, друг? Сам с собой говорить начал? Есть, есть такой грешок – погуляй сорок лет по лесам в одиночку, белым волком начнешь на луну завывать. Он не помнил, когда узнал слова этой старой охотничьей песни, но она бережно хранила Харста всю его долгую и – если честно – счастливую жизнь. Это она тонкой отравленной стрелой срывалась с арбалетного ложа, это ее пел свистящий ночной костер, и охотник не мыслил свое существование без нехитрого напева:
Лес – отец твой, и мать, и подруга, и дочка,
Привыкай в одиночку, стрелок, воевать…
Вощеная спичка чиркнула о коробок, и жизнь затрепетала на сухих клочьях мерзлого мха, и разгоралась вместе с этой жизнью харстова песня:
Пусть предаст тебя брат за презренное злато,
Пусть оставят друзья на снегу умирать -
Ты уйдешь в мир зверей за своим листопадом,
Страж осеннего сада…
Он скрипнул зубами, взглянув на костяной нож – удалять его пока что было опасно, и без того – в чем только душа держится, а рана к тому же почти не кровоточила. Значит, повременим с этим… Укрыв девушку с подветренной стороны запасным кожухом-треушничком, зверобой справедливо рассудил, что сделал все, что мог, и сейчас пора заняться зверем, тем более что прекрасный мех вполне заменит спасенной теплую шубку. Несмотря на вполне приличные размеры, кот весил сравнительно немного, и Харсту удалось перебраться вместе с добычей к живому огню, который весело и ободряюще постреливал искрами, словно смеялся над незадачливым охотником.
Ночь глядела золотыми глазами в самое сердце Карфальского леса, туда, где застыл у костра сгорбившийся человек, охраняя тревожный сон укутанной в свежесодранную шкуру зверя девушки. Ночь играла с людьми – играла всегда, и ее шутки были, в общем-то, предсказуемы, но в этом и заключалась та романтичность, которой славятся глухие, непролазные чащобы со всей полагающейся атрибутикой – совами, летучими мышами, скрипом деревьев и обрывками теней: мечется огонь, дрожат отсветы на земле, и тепло-о, и хорошо-о…
Риаленн не хотела просыпаться.
Она умерла быстро, и было почти не больно – все чувства в тот миг затмило осознание: я – жертвую! Я – спасаю! И сейчас, лежа на земле, завернутая во что-то теплое, Риаленн пыталась понять, что же именно пошло не так.
То, что она была жива и даже – о ужас! – хотела есть, могло значить только одно… хотя делать выводы из такого жидкого материала – неблагодарная работа. Впрочем, было совершенно ясно, что Лесной страж свою добычу не получил. Причем не получил добровольно: легендарный, и потому позабытый, древний дух никогда бы не позволил случайности вмешаться в его намерения.
Ведьма, не открывая глаз, мысленно перенеслась на три года назад, когда в ее сознании впервые возникла мысль о благодарности – за каждый прожитый день, за животных, которых она лечила, как могла, за серых лохматых друзей, что приносили ей каждый день еще теплую тушку зайца. Заклинания, которые она твердила вполголоса еще в деревне, укрывшись на пыльном чердаке заколоченного дома, почти стерлись у нее из памяти, и вместо этого пришло умиротворение: колдовство давалось ей теперь без особых усилий, все происходило как-то само собой. Сами собой залечивались раны у подстреленных оленей, сами собой сворачивались в загогулины огурцы на огороде разнесчастного старосты – словом, лес дал Риаленн то, о чем она мечтала.
Она не пыталась думать о том, почему так легко стало вырастить, скажем, за пару минут крохотную копию березки из невзрачного семени или покрыть новой корой кричащие от боли надрезы на ни в чем не повинных деревьях – мало ли где нахальному крестьянину потребуется надрать бересты на корзину или того лучше – имя свое ненаглядное на вековом древостое оставить, чтобы знали-помнили: был здесь такой-то… жаль, словцом крепким нельзя вытянуть вдоль хребта – лес запрещает…
Или – иди обратно и будь такой же, как они: жги, руби, топчи палую листву холеными ногами, безучастно смотри на зарубки и имена, на страдания растений и животных – живи в полный рост. И ругайся, сколько влезет.
Но никогда – слышишь, никогда! – не выходи из дома в полнолуние.
И не зови своих волков – не придут. А если и придут, то не за игрой. И не за угощением.
Но Риаленн не могла и не хотела уходить. И лес это знал, и сама она знала, и в те минуты, когда ворчащая рысь опускала голову к ней на колени и терлась затылком об изношенное платье, она чувствовала на своем плече теплую, дружескую руку. Оборачиваться, пытаясь уловить какое-либо движение, хотя бы намек на присутствие великого Лесного стража было бесполезно: разве что белка очень уж не по-беличьи не то фыркнет, не то рассмеется – и наутек, на дерево, и не дозовешься ее, только цокает себе там среди ветвей – вот и все.
Вот тогда и возникла у юной ведьмы эта мысль – а точнее, не мысль даже, а просто внезапный порыв чувств. Страж оценил это.
Оценил и принял.
Она вспомнила, как тропа, выбранная наугад, вела ее по совершенно незнакомым ей местам – ей, Риаленн, которая знала Карфальский лес как свои пять пальцев! Вспомнила, как оборвалась тропа у совершенно круглого озера, в центре которого возвышались пять каменных столбов. И еще: лицо свое вспомнила. Бледные, почти незнакомые черты отразились в черной глади колдовской воды, и узорчатый воротник королевской мантии опоясал матовость шеи, и синим пламенем сгорело в глазах ведьмы все, что давным-давно делало ее человеком.
Так и осталось с тех пор в глазах Риаленн это сияние – предпоследний дар Лесного Стража его Хранительнице. Предпоследний, потому что последний свой подарок Карфальский лес берег на последние мгновения жизни колдуньи.
Хранители не умирают – они уходят. Куда? Ответ прост и немного страшен: в Лес. Только не так, как делают это грибники и охотники. Они УХОДЯТ в него, вселяются в каждое дерево, в каждый куст, в зверей и птиц и живут так, пока не надоест. Отсюда и слава о живых деревьях и волках с человеческими глазами.
Риаленн это знание досталось вместе с горстью воды из черного озера, и она ничего не имела против того, чтобы в облике той же белки носиться по высоте, где дух захватывает, и кажется – вот-вот до пушистого облака рукой дотронешься. Правда, Ушедших в Карфальском лесу она почему-то ни разу не видела. Может быть, не хотели они знакомиться с неотесанной ведьмой, только-только начавшей свой путь Хранителя, а может быть, и в ее лохматых серых добытчиках, ежедневно затевавших дикую свалку возле заброшенной лесниковой избушки, где жила Риаленн, – может быть, и в них таился дух бывших Лесничих, и один из зверей тихонько смеялся, провожая взглядом новую Хозяйку. Так или иначе, но жизнь текла – необычная, почти нечеловеческая, но все-таки жизнь – пока все вдруг не закончилось.
Дерево, которое просило ее помощи, выглядело ужасно: обугленная кора, скорчившиеся ветви и полностью опавшая листва. Риаленн впервые в жизни столкнулась с таким заболеванием, но жест, мысль и слово делали свое дело: постепенно Хранительнице удалось нарастить новые ткани и даже покрыть верхушки, казалось, мертвых ветвей молоденькими крепкими почками. Сажа и пепел сыпались на голову колдуньи, превращая блеск ржаных волос в белесовато-черную накидку, но Риаленн ощущала прижатой к коре рукой, как возрождаются оставленные жизнью участки ствола, и это придавало ей силы. Потом… потом началась эпидемия. Уже на следующий день была заражена целая роща на холмах близ деревни Скохкорр, а через неделю Карфальский лес наполнился новой болью. На этот раз – не древесной.
Красный цвет вообще не характерен для лесов – разве что листва осенью или сосновые стволы-мачтовики на зорях, а уж середина лета, да еще в березняке – совсем непонятно. Сначала Риаленн показалось, что кто-то переусердствовал на вчерашней свадьбе в Скохкорре и заснул, не дойдя до дому через ночной лес – так и остался спать, обняв рукавами красной рубахи развесистую березу весьма преклонных лет. Да, конечно, так оно и было… да нет, вздор какой… надо разбудить…
Шаги колдуньи становились все медленнее; она все еще не верила глазам, все еще пыталась увидеть в ужасной картине обман зрения, ведь так не могло случиться! Страж, где ты был?! Что ж не вмешался?! Что сделал твой лес?!
Риаленн обхватила окровавленное, застывшее в агонии тело молодого охотника, из которого уже начали прорастать свежие побеги с веселой зеленью березовой листвы – и закричала от горя, закричала по-человечески, вознося мольбы и проклятия к кронам, которые в первый раз показались ей жестокими и неподвижными. Бессердечными. Глухонемыми…
В тот день она не пошла к холмам проведать вылеченную вчера рощу, не стала вслушиваться в шум приветливой зелени под дыханием августовского ветра, стараясь распознать голоса леса. Она не стала пересвистываться с наглыми дроздами и игривой синицей, и даже ее волки напрасно подставляли головы под ласковые, теплые руки Хранительницы. Что-то умерло в Риаленн – умерло вместе с тем охотником, которого пожрал Лес – ее отец, и мать, и друг, и брат. До первых звезд она бессмысленно плутала по тропинкам, и скулили волчата, недоуменно глядя вслед уходящей Хранительнице; один даже куснул ее от обиды, но она не почувствовала укуса: перед глазами ведьмы стоял, как живой, молодой парень, которому вовсе не хотелось умирать этой роковой ночью. Стоял – и улыбался неуверенной, полувопросительной улыбкой.
Ночью Риаленн стало плохо. Жар бросил ее в огонь адских пещер, озноб ледяными иглами входил в кожу, в плоть, в саму душу; она съеживалась на своем ложе, и впервые запах подстилки из березовой листвы вызывал почти непреодолимую тошноту; настой целебных трав казался отвратительным пойлом. Рассвет застал ее неподвижно лежащей на кровати. Глаза Риаленн выцвели и потускнели за эту ночь.
За этим ты пришла? – рвет и мечет горная река, ревет ураган, ломая сучья – не жалко, не жалко…
Нет… – тихий танец золотой листвы, хор ночной вакханалии – совы, сверчки, шорох опада, скрип ветвей…
И тогда Риаленн сделала то, чего никогда не должна делать Хранительница.