Ив. Морской
АНАРХИСТЫ БУДУЩЕГО
(Москва через 20 лет)
Фантастический роман
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Через 20 лет
Был вечер 20 ноября 1927 года. Залитая волнами электрического света Москва казалась особенно оживленной. Вагоны метрополитена, вагоны трамваев, экипажи и автомобили пересекали во всех направлениях ее улицы. Тротуары были полны пешеходами; мальчишки-газетчики сновали между ними и громко выкрикивали сенсационные заголовки телеграмм:
«Победа анархистов в Риме…»
«Бегство социалистов из Америки…»
«Покушение на Бебеля в Берлине!..»
И в этом особенном нервном оживлении снующей толпы и в звонких выкриках газетчиков чувствовалось странное беспокойство, что-то тревожное и обманчивое.
А в витринах магазинов и на столбах красовались огромные афиши-плакаты, объявляющие о первом представлении на сцене Национального театра пьесы Леонида Андреева «Конец мира».
Драматическое искусство, опережая саму жизнь, вступало в новую эру, и в произведениях новых драматургов все сильнее и сильнее отражалось беспокойное ожидание неизвестного будущего. Художественный театр, свершив свое призвание для русской сцены, мирно сошел на нет, и теперь его место заняли два национальных театра.
О пьесе говорили давно; говорили вместе с тем, что на представлении вожаки крайних партий хотят устроить демонстрацию, что один из видных деятелей социал-демократии Максим Горький, о котором уже забыли, как о писателе, произнесет речь из ложи, что ему будут отвечать анархисты и что в театр назначен усиленный наряд полиции.
Может быть, будет брошена бомба.
Последнее обстоятельство привлекало любопытство публики столько же, сколько и пьеса. Оно придавало любопытству некоторую жгучесть, тем более, что бомбу бросить ничего не стоило. Появились особенные бомбы, маленькие, величиной в орех или пуговицу, но разрушительное действие которых было ужасно. Главной составной частью в них был радий и еще одно вновь открытое вещество. Эти бомбы были бы совершенно незаметны, если бы не появилось изобретение, помогающее их открывать, основанное на сродстве радия с другим веществом. Уже за десять шагов этот аппарат показывал присутствие бомбы. Он был похож по форме на часы, и потому часто открывавшего на улице часы всегда принимали за сыщика.
Кроме того, пьеса появилась в очень тревожный момент конфликта десятой Государственной Думы с правительством, снова начавшим стремиться ввести ее к роли законосовещательного собрания. Кабинет из общественных деятелей с кадетом во главе, казалось, готовился принять решительные меры, до угрозы оружием включительно, а в Думе председатель Думы Аладьин, лидер партии социалистов дедушка Горький и новой партии социалистов-христиан священник Петров громили кабинет своими речами.
Уже в газетах появились объявления разных предпринимателей из Гельсингфорса и Выборга, предлагавших для распущенной Думы различные помещения, а один из них предлагал еще кроме того типографию, литографию, фотографию и морской пароход для поездки в Англию.
Разрыв Думы с правительством был близок, и его боялись потому, что к моменту этого разрыва анархисты решили приурочить свое активное выступление в России. Последователей анархизма считали сотнями тысяч, и они, борясь против власти, сами уже представляли собой силу, т. е. ту же власть.
В воздухе висело ожидание новых, неизведанных еще событий. Ждали революции в Германии, где за власть боролись две партии: социалистов и анархистов, шли волнения во Франции, где недавно постоянная армия была заменена в виде опыта милицией, и в Австро-Венгрии, и в Турции, и даже… в Швейцарии.
Старая Европа трещала по швам. Близилось время полного общественного переворота, и от него спасались в Америку и Англию те, кто не ждал от этого переворота ничего хорошего.
В такой тревожный момент пьеса «Конец мира» была как раз вовремя.
Александр Васильевич Цветков, молодой человек лет двадцати семи, вышел из вагона воздушной железной дороги на станции «Театральная площадь» и не спеша спустился вниз по ажурной чугунной лестнице. Площадь была занята стоявшими и двигавшимися экипажами, а прямо против него Национальный театр сверкал электрическими огнями; на темном, почти черном зимнем небе горели светлые буквы, отпечатанные прожектором — волшебным фонарем:
«Национальный театр. Конец мира. Леонид Андреев».
— И вы в театр? — остановил Цветкова господин в цилиндре у ступенек с колоннами. — Здравствуйте!
Это был знакомый Цветкова, Сергей Петрович Пронский, сотрудник газеты «Республиканский дозор».
— Да, я приглашен в ложу, — ответил, здороваясь, Александр Васильевич.
— Интересный момент, — продолжал тот. — С часу на час ждем телеграммы о роспуске Думы, а настроение такое, как будто бы действительно конец мира…
Он красивым, немного театральным жестом указал вверх на светлые буквы на черном небе:
— Мани, текел, фарес…
— Однако, не слышно еще трубного звука ангелов, — пошутил Александр Васильевич.
— Да, но мертвые пробуждаются… Посмотрите, кого теперь не вынесет наверх волна общественного движения оттуда, откуда мы и не ждали никакого звука, никакой жизни… Мы накануне удивительных событий. Сегодня анархисты выпустили манифест, что они приготовились к решительной борьбе…
— Они проиграют ее, — помолчав, сказал Александр Васильевич.
— Почему?
— Потому, что убеждения не навязываются путем силы и давления, а свобода не завоевывается кровью и террором…
— Ну, мой друг, это не ново… Вы так и остались беспартийным, умеренным прогрессистом. Теперь не такое время, теперь даже нас революционеров, анархисты зовут мальчиками, а над богами социализма открыто посмеиваются. Это и понятно, раз сам Бебель на всемирном конгрессе социалистов в Женеве объявил, что социализм нужно подмолодить…
— А мне кажется, господа, что я лучше вас всех понимаю свободу, — возразил Александр Васильевич, — это уже потому, что у меня нет партийной непримиримости, которая кладет на все известный штемпель. Анархистам кажется, что венец человеческой свободы — это их учение, социалистам — социал-демократическая республика и социализация земли, вам — республика иных форм, а, по-моему, важнее всего освобождение человеческого духа и внутреннее совершенствование…
— Вы последователь Толстого?
— Вам непременно нужен авторитет?
В это время громовой голос раздался как будто бы с неба, заставив вздрогнуть от неожиданности разговаривавших и покрыв своими раскатами шум и звон оживленной площади:
— Конец мира. Пьеса Андреева. Представление скоро начнется!
— Это граммофон, — улыбнулся Александр Васильевич, — никак не могу привыкнуть к этим громоподобным голосам…
— Да, теперь, с помощью повышенного давления воздуха на пластинку, человеческий голос можно усилить в сто раз. Недавно на Театральной площади был митинг, на котором фонограф говорил речь петербургского оратора. Я был на Лубянской площади и слышал ее от слова и до слова! Видите, и технические усовершенствования ведут к ломке существующего строя и окончательному разрыву с прошлым. Конечно, будущее еще весьма загадочно. Но предвестники уже налицо.
Они вошли в театр.
II
Конец мира
Ярко освещенный электричеством зрительный зал был полон. Занавес, с изображенной на нем белой статуей Свободы, чуть заметно колыхался. Партер, ложи, галереи верхнего яруса — все было усеяно человеческими головами, лицами, плечами и спинами; на фоне ярких и цветных пятен дамских платьев скромно чернели сюртуки мужчин. Не было ни военных, ни полицейских форм. Представители и тех и других носили вне службы штатское платье, а порядок в театре поддерживался самой публикой и служителями театра. Полиция присутствовала, переодетая в штатское, и только на площади спешился отряд жандармов и стояли двое городовых в английских касках и с тростями, которые заменили прежние шашки.
Александр Васильевич вошел в ложу бельэтажа. Молодая девушка, сидевшая у барьера, блондинка с серьезным лицом и задумчивыми глазами, улыбнулась ему навстречу; рядом с нею сидела пожилая дама, вся в черном, а в глубине ложи — толстый, откормленный господин без бороды и усов, с брезгливым выражением на рыхлом лице.
Все трое составляли семью Синицыных.
Дисконтер когда-то, во времена молодости, Андрей Владимирович Синицын, учившийся в университете, сам называл себя хищником. Начавшееся освободительное движение заставило его перекочевать за границу, где он прожил несколько лет. Крупный собственник, он смотрел на новые общественные волнения с плохо скрытым презрением, которое выразилось и на его лице. И анархистов, и революционеров, и социал-демократов, и даже конституционалистов он называл общим именем революционной банды.
— Все это банда, — говорил он и собирался ехать в Англию, страну, которая давала приют как бежавшему от грядущих неприятностей из своей родины буржуа, так и спасавшемуся от администрации политическому преступнику и охранявшую собственное спокойствие и благополучие.
Его жена, Дарья Антоновна или Долли, как он ее называл, была ленивое и безразличное существо, не обращавшее внимания даже на собственную дочь. Анна Андреевна принадлежала к одной из фракций анархистов. Мечтательная и увлекающаяся, она верила, что только анархизм способен дать и обеспечить людям в полной мере свободу и счастье. Отец знал только, что Аня — революционерка. Но он не придавал этому особенного значения, твердо веря, что у Ани крепок «здравый смысл» и что она никогда не пойдет на крайний разрыв с семьей и обеспеченностью положения. Принадлежность же к партиям ответственности не влекла.
Александр Васильевич со всеми поздоровался.
— Пугают все, — небрежно заметил ему Синицын, намекая на пьесу. — Конец мира… Неизвестно, кто кому будет петь панихиду. На наших устоях мир просуществовал несколько тысяч лет…
— Ничто не вечно, Андрей Владимирович! — улыбнулся хорошо знавший его Цветков.
— Этот граммофон на крыше… Зачем они его заводят? — слабо проговорила Дарья Антоновна. — Я думала, не бомба ли уж?
— Никакой бомбы не будет, — нахмурилась Аня.
— Вы знаете, — обратилась она к Александру Васильевичу, — эти общественные басни и слухи могут создать своего рода психоз, который может подействовать на человека со слабой волей. Он возьмет, да и бросит бомбу.
— А я бы этого слабовольного на виселицу, — заметил, но все-таки понизив голос, Андрей Владимирович. — Не слабовольничай. Жаль, что смертную казнь уничтожили.
Аня вспыхнула и отвернулась. Последнее время она особенно как-то не могла равнодушно слышать слов отца, которые он произносил этим спокойно-презрительным тоном.
«Говорит так, точно честь этим делает, хоть и бранит все», — думала Аня.
— Вон Андреев, смотрите, — указала она Цветкову на сидевшего на противоположной стороне в глубине ложи бенуара писателя. — А Горького нет?
— Он в Думе. Не может же он бросить свой пост! — ответил Александр Васильевич.
— А может быть, уже в Выборг уехал? — сострил Синицын.
— Я слышала, пьесу хотят освистать, — заметила Дарья Антоновна. — Будто бы, против нее духовенство…
— Может быть, известного направления, — ответил Александр Васильевич. — Видите, сколько и в ложах и в партере ряс?
— А им прежде нельзя было посещать театры? — спросила Аня.
— Нельзя. Это всего несколько лет. Вон видите, в той ложе, это викарный архиерей… При полной свободе совести всякие запрещения теряют смысл.
— Слушайте, правда, что в Москве существуют демонисты? Тайная секта демонистов? — спросила Аня.
— Сумасшедшие… время такое, — брезгливо процедил Синицын.
— Существуют. Полуофициально. Им не разрешают только построить храм, как, например, воздвигнут храм Чистому Разуму. В одном из переулков на Арбате у них тоже есть храм. В подвале. Их девиз, или символ веры: «Чем хуже, тем лучше». Очищение мира посредством зла.
— Вы меня сводите в этот храм? — что-то промелькнуло в лице Ани.
— Нужно устроить через знакомых.
— Хоть демонисткой-то не делайся, — шутливо, но все с той же брезгливостью бросил папаша. — Довольно с тебя и революции.
В этот момент прозвучал звонок. Электричество потухло. Наступила тишина.
И в этой тишине, откуда-то издали, из глубины закрытой еще сцены, раздался еще слабый, но становящийся все слышнее и слышнее гул, похожий на стон. В нем были и свистки машин, и крики боли, и стон непосильного труда, и рыдания горя, и безумный хохот — все это сливалось вместе, образуя этот и неясный и понятный гул.
Под этот гул раздвинулся занавес.
Огромный город, облитый красным светом потухающей зари. На него глядит свинцовое, холодное небо; море, такое же безжизненное, как и небо, у его ног; бесконечная пустота и вверху и внизу. В этой пустыне цепенеет мысль. А в городе огни. В нем жизнь. Работают фабрики, в домах не спят еще люди. Все они придавлены беспощадной, тяжелой, бессмысленной жизнью, в которой каждый кричит от своих страданий и вместе с тем наносит страдания другому. Рядом кладбище. На нем тяжелый угрюмый сумрак.
И над всем этим стоит многотысячелетняя скорбь мира. Людская скорбь. И страшно, и неизъяснимо печально ее лицо, и тянутся к небу изможденные, исхудалые руки, требуя ответа на страстные мольбы.
Одна только теперь мольба на устах скорби:
«Довольно!»
Артисты-люди ходили, говорили, садились и опять уходили, но над всем действием нерушимо и преобладающе стоял его смысл, в котором была главная цель автора.
И когда занавес медленно закрыл от глаз зрителей мрачную картину Молоха-города и вспыхнуло снова электричество, в театре сначала была полная тишина.
— Масон! — бросил из средних лож чей-то старческий сердитый голос.
И, словно ожидавший какого-нибудь внешнего толчка, театр разразился рукоплесканиями.
Театр наполовину опустел. Зрители разбрелись по фойе, коридорам и лестницам. Наступил тот антрактный шум и движение, которые сменяют тишину действия на сцене.
В ложу Синицыных вошли два господина. Один из них был знаком Александру Васильевичу — это был граф Дюлер, потомок французских выходцев, но с традициями доброго старого крепостника, непостижимо живущими в российском воздухе. Шестьдесят пять лет тому назад пало крепостное право, у графа не было ни клочка земли, десять лет, как миновала реформа нового крестьянского землеустройства, и граф по-прежнему брызгал слюной на всех деятелей и на все акты освободительного движения, начиная с 1861 года, и упрекал в измене традициям России самого Александра II. Двадцать лет тому назад имя его красовалось в центре черносотенных организаций, теперь он был член монархической партии, весьма слабо проявлявшей свое существование и неспособной к влиянию на выборах.
Теперь на лице его сияла торжествующая улыбка.
— Увидал вас в ложе, Андрей Владимирович, и счел долгом зайти, — проговорил он. — Ведь конец мира. Когда теперь увидишься? — скаламбурил он. — Вы не знакомы? Позвольте вам представить моего спутника. Будущий наш пророк. Делаем его редактором газеты…
— Комиссаров, — отрекомендовался тот.
— Пойдемте, — толкнула слегка Александра Васильевича Аня.
Она поднялась и вышла, кивнув головой на поклон графа. Александр Васильевич вышел за нею.
— Вот она, нетерпимость-то, — заметил он ей, улыбаясь. — От людей крайних правых сейчас и скок.
— Нет, не то, — слегка нахмурила она брови. — Конечно, нужно уважать чужие убеждения, но этого графа я выносить не могу. А о том… я что-то читала в историческом журнале. Нехорошее… Надо будет справиться.
— Сделать розыск?
Она смешалась.
— Вот вы всегда так! Помните, теперь время военное; идеалы свободы еще впереди, и нельзя относиться безучастно к врагам.
— Но ведь и меня тогда можно причислить к вашим врагам. Я беспартийный…
Она улыбнулась.
— Вы дикий, но я не теряю надежды сделать из вас анархиста. В вас много для этого задатков.