Я полетел на север.
Над нами всходило и заходило солнце, и с каждым днем все скорее и скорее показывалось оно из-за темной туманной земли. Вечный день горел впереди. Подо мной засверкали льды океана. Я не в силах был уже вернуться. И я и мои спутники решили лучше умереть, чем отказаться от нашей цели.
И настал день: прорезав кристальной чистотой сверкавший голубой воздух над свободными от льда пурпурными волнами океана, «Анархия» опустилась на таинственную землю полюса, названную мной землей Свободы. Эта земля никогда не слыхала стона раба, лязга цепей, сурового окрика тюремщика. На ней от века в сиянии вечного дня царила вечная свобода. Я достиг цели моего паломничества и вернулся к вам обновленный, но с сознанием моей вины перед делом свободы, здесь, в этой юдоли борьбы. Делайте со мной, что подскажет вам совесть и долг. Я кончил.
Он медленно наклонил голову, но не успел еще сойти со стула, как нервный крик сразу нарушил наступившую тишину:
— Товарищи! Неужели мы осудим на смерть героя?!
Это крикнула Аня. Она не могла сдержать себя. Схватив за руку Горянскую, она в нервном экстазе до боли сжимала ее и продолжала что-то кричать, теряя свой голос в общем гуле поднявшихся криков.
— Снять обвинение! Невиновен! — гремели эти крики.
XVIII
Жребий брошен
Не скоро все утихло. Напрасно избранный председателем, недавно еще подсудимый Дикгоф приглашает перейти к порядку дня: присутствующие не могли успокоиться.
Почти всех охватила особенная экзальтация.
Трое или четверо недовольных общим решением, но подчинившихся ему, собрались в углу и обменивались недовольными фразами, но эта небольшая кучка пропадала в общей радостной массе.
Среди недовольных был и старик, обвинитель Дикгофа.
Все чувствовали себя хозяевами страны Свободы, завоеванной Дикгофом. Эта была земля для многих, даже для множества, была по-прежнему недостижима, она была пустыней, которую только на миг оживило присутствие человека, но, тем не менее, эта была первая страна, безраздельно, без спора и борьбы, действительно принадлежащая анархистам.
— Они готовы выбрать Дикгофа императором Северного полюса, — брюзжал старик. — Я, как старый анархист, не желаю допускать такого усиления его авторитета! Он должен быть таким же, как и все! Коммуна должна заставить его подчиняться себе.
Эти слова были брюзжанием ограниченности, завистью перед гением другого, но его не слушала даже Горянская.
Дикгофу жали руки, его поздравляли, и он так же спокойно принимал эти поздравления, как и недавние обвинения.
С трудом, наконец, воцарилась тишина.
Тогда заговорил Дикгоф:
— Товарищи! — сказал он. — «Анархия» с завтрашнего дня начнет действовать усиленнее, чем прежде. Но мы должны подвергнуть нашему мщению тех лиц, которые были виновны в этом погроме. В коммуне есть уже о них точные сведения: это Синицын и граф Дюлер.
— Я думаю, этим господам уж не удастся оправдаться, — бросил из своего угла старик.
На него зашикали, и он смолк.
— Смерть! — раздался чей-то голос. Он прозвучал как- то робко и неуверенно.
Но его тотчас же покрыли общие крики:
— Смерть! Смерть!
Около Дикгофа появилась Горянская. Ее лицо опять пылало.
— Преступление этих господ — преступление против всего человечества, против мировой свободы! Я предлагаю себя в исполнительницы! Я брошу бомбу!
— Нет, нет! Бросим жребий! — раздались голоса.
— Я тоже стою за то, чтобы бросить жребий, — сказал Дикгоф. — Это правильнее. Все мы готовы пожертвовать собой для общего блага, и в данном случае уступка Горянской будет привилегией. Кроме того, необходимы два человека, так как преступников двое, а для исполнителя нашего приговора слишком мало шансов остаться в целости.
— Прекрасно, бросим жребий! — согласились те, кто стоял ближе к Дикгофу.
Аня стояла помертвевшая. Нервное оживление схлынуло с нее. Здесь говорили об ее отце, как о преступнике, ему произнесли смертный приговор, и она сама не могла оправдать его; но то, что она сама должна была принять участие в жеребьевке, решающей участь и ее и отца, — это наполняло ее содроганием.
— Синицына, пишите на бумажке вашу фамилию и бросьте сюда, в шапку! — крикнула ей Горянская. И теперь ее собственная фамилия почудилась Ане оскорблением, окрик Горянской хлестнул ее, как бичом.
— Уйти! — мелькнула мысль, но она стояла, точно прикованная, изменившаяся в лице.
Как перед пропастью, от которой нет силы оторвать глаз, в которую тянет, а на дне ее ждет гибель.
Но в эту минуту Аня почувствовала на себе холодный и тяжелый взгляд Дикгофа, и прежде всегда смущавший ее, а теперь приковавший к себе ее волю.
Машинально, как автомат, она взяла из рук Горянской клочок бумаги и написала на нем свое имя и фамилию.
На столе лежала чья-то мужская шапка, рыжая, с обтрепанными полями, и Аня швырнула туда свой билетик, который она нервно скатала в комочек. Перед этой шляпой прошла вся коммуна, женщины и мужчины, молодые и старые, и на всех лицах лежала суровая и вместе тревожная решимость.
Дикгоф взял шапку и потряс ее.
— Кто будет вынимать жребий? — спросил он. — Я думаю, чтобы не тянуть времени, первый вынутый билет и укажет нам лицо, которое должно принять в свое ведение, ну, хотя бы… Синицына. Кто будет вынимать билеты?
— Я! — выдвинулся из толпы еще совсем юный молодой человек, почти мальчик. — Я готов идти и без жребия!
И он с самоуверенностью молодости обвел присутствующих взглядом.
— Вынимайте, — спокойно приказал ему Дикгоф.
Юноша опустил руку в шапку и вынул белый комочек.
У Ани замерло сердце: ей показалось, что это ее билетик.
— Я убью себя! — мелькнула у нее мысль.
А комочек, как нарочно, долго не развертывался, хотя его усердно теребили нетерпеливые пальцы.
— Скорее! — не выдержал кто-то.
— Васильев! — прочел, наконец, юноша.
Из толпы, расталкивая ее, вышел лохматый человек в кожаной шведской куртке, остановился посередине и тряхнул головой.
— Я готов! — сказал он коротко.
Это был техник. Всего несколько дней он был принят в коммуну.
Он стоял теперь рядом с Аней. Будущий убийца ее отца, но она не чувствовала ни ужаса, ни отвращения от его близости; она была полна одним сознанием:
— Не я!
Дикгоф пожал руку обреченному молча: говорить было не о чем.
— Не мне досталось, — с разочарованием произнес юноша. — Ну, что скажет второй?!
Он снова опустил руку в шапку и вынул билетик, и опять у Ани дрогнуло и замерло сердце, но уже не прежней болью.
На этот раз юноша быстрее развернул билетик и прочел:
— Анна Синицына!
— Странное совпадение! — сказал кто-то в толпе и смолк, поняв нетактичность своей фразы.
— Не понимаю… Какую же роль может играть буржуазное родство? — пробормотала Горянская. — Все — для идеи. Поздравляю вас! — подошла она к Ане.
— Я? Мой? — ответила ей точно проснувшаяся Аня. У нее побелели даже губы.
— Если вы чувствуете себя неспособной, вы можете отказаться, — заметил ей Дикгоф. — Охотники найдутся.
— Я первый! — вызвался юноша.
— Какой позор! — крикнула Горянская. — Как вам не стыдно, Дикгоф! Ведь это будет против нашего устава.
— Но мы должны обращать внимание и на фактическую способность лица довести до конца возложенное на него поручение, — ответил ей Дикгоф.
Но Аня уже успела оправиться. У нее стучало в висках, но она нашла в себе силы сказать:
— Я принимаю поручение коммуны!
— Шарлотта Корде! — крикнул в восхищении юноша.
— Мстительница! — заметил кто-то другой.
И ей, как Васильеву, Дикгоф пожал руку, до боли, как товарищу.
— Анархистка победила в вас женщину, — сказал он ей.
Аня вскинула на него глазами, но этот беглый взгляд был тускл; Аня крепилась, но близок, казалось, был тот момент, когда разом могли лопнуть натянутые, как струны, нервы.
Товарищи молча жали руки и ей и Васильеву, но вскоре Васильева пригласили в отдельную комнату, куда вместе с ним ушли двое лиц, на обязанности которых была организация покушений.
Вторая очередь была за Аней.
Совещание коммуны продолжалось, но Аня уже не участвовала в нем. Она вышла в другую комнату и забылась, присев на диванчик в каком-то оцепенении.
Чувство партийной дисциплины, гипнотическое влияние на нее Дикгофа, наконец, убеждение в необходимости жертвовать собой ради идеи — все это сильно влияло на ее решимость, но эту решимость колебало воспоминание об Александре Васильевиче, который так стремился к ней из деревни, и отвращение к крови.
«Когда будут убивать отца, я буду готовиться быть убийцей», — копошилась назойливая мысль, которую она не могла отогнать.
На нее надвигался красный кошмар, и она желала, чтобы брошенная ею бомба разорвала бы ее первой.
Вся ее прошлая жизнь проносилась перед ее глазами. Мать, отец… но странно, она не чувствовала любви к ним, этим занятым только собой людям, но у нее мучительно сжалось сердце, когда она представила себе вместо отца бесформенные и окровавленные куски человеческого мяса и обезумевшую от потрясения и ужаса мать.
«А если они уедут? — мелькнула у нее мысль. — Ведь этого не будет? Но кто предупредит отца? Я?»
И она задрожала от охватившего ее опять волнения и страха.
Если бы с ней был теперь Александр Васильевич, Аня сделала бы так, как сказал бы ей он. Отдала бы себя в его волю, несмотря на коммуну, на опасность быть убитой за измену. В эту минуту она чувствовала и понимала, как она любит его, но его не было. Она была одна.
В комнате никого пока не было. Из-за двух прикрытых дверей доносились до нее спорящие голоса, и вот будущая исполнительница воли страшной и тайной коммуны стала плакать в своем одиночестве, как плачут только дети.
XIX
Что делать?
Перед Аней стал роковой вопрос: что делать? Она не могла оставаться спокойной, зная, что ее отцу угрожает смерть, а с другой стороны, — она была связана общей клятвой и общей тайной.
Она получила инструкцию, получила две бомбы, заряженные анархирием. Одна бомба, в виде пуговицы, была на особой пряжке прикреплена к рукаву ее кофточки, другая, в виде броши, на груди. Обе были поставлены на предохранитель.
В коммуне же Ане показали, как надо бросать их в сидящего, идущего и бегущего человека. Ее заставили проделать опыты с простой пуговицей. Демонстрировал опыты сам Дикгоф и сказал Ане на прощанье:
— Вы великолепно работаете. Я уверен, вы отомстите за правду!
Он крепко пожал Ане руку, и его спокойное и бесстрастное лицо с глазами магнетизера не позволило сорваться с губ Ани робкому вопросу:
— А если я не найду в себе силы?
А этот вопрос был в ней, она уносила его с собой, в одинокую квартирку, где ее ждало тяжелое и мучительное раздумье.
Она бежала по темным улицам Москвы, забыв об опасности и машинально приглядываясь к светлому снопу прожектора «Анархии», который бороздил темный воздух над Кремлем.
Ярко, словно звезды, вспыхивали в этих лучах золотые купола кремлевских соборов, сверкал белый столб колокольни Ивана Великого, а снизу, из тьмы, вырывались молнии электрических мортир и громовые удары сотрясали воздух.
«Анархия» не отвечала, словно издеваясь над бессилием противника.
На Театральной площади был огромный блиндаж, в котором стоял батальон солдат. Там не пропускали никого, и Аня побежала по Кузнецкому переулку.
Тень человека пересекла ей дорогу. Аня остановилась. Остановился и человек. Чувство самосохранения заставило Аню протянуть руку к бомбе-брошке.
— Если он нападет на меня, тогда… — подумала Аня, с испугом сама оборвав свой мысль.
— Кто идет? — раздалось из темноты. Голос нарочно был грубее, чем он должен был быть, но Аня уловила в нем знакомые ноты.
— Прохожий, — ответила она нерешительно, и вдруг у нее исчезло всякое сомнение. Ее точно осенило. Она отдернула руку от смертоносной брошки и вскрикнула:
— Саша, это ты?!
— Я! Ну, конечно, я! Как я мог тебя не узнать? — ответил и он радостным криком.
Они бросились друг к другу, забыв все, живые одной этой минутой.
«Я его люблю! Очень!» — подумала Аня, упав ему на грудь.
Он пробормотал, несвязно, покрывая поцелуями склонившуюся к нему дорогую головку:
— Бросил все, приехал… Какое-то беспокойство томило… Опять эта «Анархия». Поезда, говорят, станут. Не мог ждать. Приехал, а тебя нет. Догадался, что ты «там», побежал навстречу…
Это «там» вывело Аню из нахлынувшего на нее сладкого полузабытья.
Она решительно оттолкнула его от себя.
— На мне бомба, — проговорила она, стараясь освободиться от его рук. — Это опасно, милый!
У нее вспыхнула мысль, что бомбу от неосторожного обращения может взорвать, и вместе с нею погибнет и он.
Он точно понял ее мысль и ответил на нее:
— Мне и погибнуть с тобой вместе — счастье!
— А я не хочу, чтобы ты погиб, — ответила она, выскользнув из его рук. — Гибель без пользы — несчастье!
— Но зачем с тобой бомбы? Зачем? — тревожно спросил он, догнав ее и взяв за руку. — Неужели ты должна…
Он не договорил.
Она шла, стараясь не поворачивать к нему головы, точно боясь, что и в темноте он заметит тревогу и волнение на ее лице, чувствуя на себе его вопросительный взгляд.
Она была не в силах, не могла сказать ему правды.
— Это… для самозащиты. Нам всем раздали, — солгала она, сама краснея за свой ложь.
— Для самозащиты? — переспросил он с недоумением и спохватился, ведь она не могла сказать ему неправды. — Я и забыл сейчас, что в Москве был погром, — добавил он извинительным тоном.
— Ну, скорее домой! — бодро проговорил он. — Там снимешь и спрячешь свои смертоносные «пуговицы», — так он в шутку называл бомбы. — Скорее. Теперь опасно прогуливаться по улицам. Слышишь?
Издалека донеслась дробь ружейных выстрелов.
— С тобой мне не страшно! — ответила она.
Вдвоем они скоро добрались до своей квартирки, не встретив на улицах ни души.
В единственной комнате этой квартирки, оставшейся целой после погрома, горела лампа, так как электрические провода везде были порваны, да к тому же электричество не работало теперь во всей Москве.
Их ожидала жена швейцара, заменявшая Александру Васильевичу теперь прислугу.
— Барышне телеграмма, — сказала она, подавая Ане бумажку.
Она никак не могла назвать Аню по имени и отчеству, как этого та требовала.
Аня нервно схватила телеграмму, разорвала ее и прочитала ленты. Телеграфировал отец. Аня угадала это сразу.
«Выехали с матерью на лошадях в Ригу. Далее в Америку. Брось заблуждения и приезжай в Нью-Йорк. Последний призыв. Деньги, пять тысяч, подземный банк Юнкера».
— Слава Богу! — вырвалось у Ани с облегчением.
— Ты рада? Да? — оживленно спросил Александр Васильевич, пробежав телеграмму. — Ты моя, Аня!
— Рада, — ответила она серьезно, но слегка краснея от того, что он неверно понял ее радость. «Если бы и граф уехал с ними», — подумала она. Конечно, «там» она ничего не скажет.
Она свернула телеграмму в трубочку и сунула ее в стекло лампы. Накалившаяся бумага вспыхнула и загорелась ярким пламенем.
— Вот так, — сказала Аня, бросив пепел на пол. — Теперь все кончено!
— И началось, — многозначительно добавил он.
— Да, началось, — ответила она.
«Дюлер не уехал», — мелькнуло предчувствие.
Прислуга ушла, оставив их одних. Аня села на кушетку, а он на пол, у ее ног, положив голову к ней на колени. Он любил так сидеть, когда она тихо гладила его голову, захватывая мягкой ладонью часть его лба, а он, шутя, ловил эту ладонь губами.
Так было и теперь. Он рассказывал ей свои деревенские впечатления, свои тревоги, свои мечты — ночью, под медленные звуки колокола над снеговой равниной и алмазным лесом.
— Там мне хотелось тебя, — говорил он. — Я испытывал какое-то странное чувство, которое не передашь словами. Это чувство было смесь любви к тебе, жажда жизни и вместе тоски по жизни. Что-то и грустное, и ласкающее, и хорошее, от чего в одно время хочется и смеяться и плакать. Ты испытывала это?