— Она не умерла, а я бог. Мы все бессмертны. Никогда я это так не чувствовал, как теперь. Дух мой выходит из оков тела и потому я все вижу и слышу.
Под влиянием какой-то новой мысли, он выбежал из комнаты, унося в своем зеркале-уме отражения удивленных лиц крестьян и в тоже время сознавая, что они непременно будут говорить о нем, как о человеке, потерявшем рассудок. «Когда человек находит бога в себе, людям кажется, что он себя теряет».
С этой последней мыслью в голове, он быстро несся по саду к скалам. Вид его был вдохновенным и лицо светилось. Уверенность, что Медея здесь, около него, и что он сам такой же дух, как и она, только находящийся в плену у тела, уничтожала все его недавние мучения. Теперь он положительно чувствовал свою духовность, свое бессмертие, свою способность видеть невидимое, проникать за пределы мира и носиться на крыльях вечности. Нервы его вибрировали, как тончайшие струны, но это физиологическое условие подъема духа он во внимание не брал.
Миновав сад, он подходил к скалам, желая отыскать место, где он стоял на коленях с Медеей. «Вот здесь», — сказал он себе и остановился, глядя вниз в одну точку с видом невыразимого изумления: на камне лежал кинжал. «Так, надо думать, я его уронил, — этот настоящий кинжал, несомненно, из материального мира. Я его возьму».
Он протянул руку и в тот же момент увидел, что кинжал двигается, но вслед за этим заметил, что это было только очертанием кинжала. Он хотел схватить его, но это не удалось. Кинжал как бы обратился в пар и рассеялся в воздухе.
Он долго стоял неподвижно, охватив рукой свой лоб, пораженный этой новой загадкой и не умея разрешить ее. «Что же это, в воображении моем он был, и тогда это болезнь, горячка ума моего, или это кинжал сверхвидимого мира, где, может быть, носятся в виде отражения всего вещественного астральные вещи? Я уверен, что истина в последней возможности. Психиатр назвал бы мое состояние безумием, а я называю его иначе: прозрением и выходом своего „я“ из темницы-тела. Камень, скатившийся вниз, был, конечно, таким же — из области потусторонней, а реальный остался на том же месте».
Он быстро пошел вперед и, дойдя до вершины скалы, остановился и стал смотреть с выражением еще большего изумления, чем при виде кинжала. Он прекрасно помнил камень, который, выдвигаясь из скалы одной половиной своей, другой висел в воздухе, и вот теперь его не было, а вместо его зияла глубокая яма. Новая загадка эта совершенно перепутала все прежние мысли Леонида. Чтобы сбросить такой камень, необходима была огромная сила, и так как он видел стоящее около Медеи существо, то приходилось допустить не только его реальность в астральном мире, но и способность действовать с большой силой на материю. В конце концов, Леонид пришел окончательно к убеждению, что таинственное существо, которого так боялась Медея, чтобы спасти ее от «колеса жизни», то есть любви, пребывания в теле с ее знойной жаждой, сбросило ее физическое тело со скалы и унесло в неведомый мир астральный, как это он видел сам.
Это походило на сказку, взятую из какой-нибудь Шехерезады, на бредни деревенских колдунов, возмущающие гордость интеллигента, — его здоровый ум, заключивший небо и звезды, видимое и невидимое в ясные и понятные колодки научного закона. Это те бредовые идеи, обладателей которых держат в парижском Шарантоне, а в Петрограде — в доме Николая Чудотворца.
Леонид это прекрасно понимал, но наряду с этим он понимал, что тот, кто разбросал в беспредельности миры, образовал в то же время и миллионы загадок, и что того, кто проникает в них, называют иногда мудрецом, но гораздо чаще сумасшедшим. Леонид видел сверкающую, необъятную бездну и с восторгом готов был в нее броситься, хотя чувствовал, что ему придется отделиться от доводов аппарата- мозга, уносясь на крыльях вечного духа. С глубины клеточек аппарата-ума исходили мысли, говорящие: ты безумствуешь, я — ум, высший авторитет, именем правильно функционирующей машины-мозга утверждаю, что все это вздор, моими физическими глазами я вижу, что вселенная — материя, а то, что ты видишь глубиной твоей воображаемой вечности, есть болезнь, бред, мечта, галлюцинация.
— Ты — раб, ты — ползучий червь, — энергично возразила вечность, как казалось Леониду, с глубины его существа. Он стоял на вершине скалы в позе борца, со светлым, вдохновленным лицом, и он смотрел вниз, как бы желая видеть организм-животное, внешние формы его сокрытой сущности, название которых: Леонид. В воображении его отпечатался, как отражение в зеркале, этот внешний организм- Леонид с такой яркостью, что ему вдруг показалось, что его внешняя форма стала отделяться от его другого, вечного Леонида и, отделившись, стала против вето. Великая радость охватила его при виде своего материального двойника. Он полагал, что с ним произошло то раздвоение, которое, как уверяют оккультисты, происходит с индусскими йогами и факирами, только в обратном порядке: они отделяют от своего физического тела астральное, а он видел пред собой свое животное-организм с грубым лицом, выражающим палящую жажду. Он упустил только из виду, что такой феномен можно было произвести силой одного болезненно-яркого воображения. Почувствовав в себе легкость вечного существа и ощущая возможность унестись в сверхматериальный мир, он, глядя на организм-животное, воскликнул:
— Червь, червь! Вот я освободился от тебя и вижу, какой ты гнусный. Ты жег меня палящей жаждой, унижая Бога во мне, помрачая свет понимания моего вечного духа. Ты лгун, стоязыкая ложь, софист, оправдывающий все мерзости, все пороки, все низкие выводы твоего аппарата-ума, все гнусные, животные похоти твои… Могила ждет тебя и черви тебя сгложут. Я же вечное, здесь я гостья на земле, но мне душно на ней и я рвусь отсюда, потому что родина моя — небо, я тоскую здесь, хотя бы на голове моей была корона всех королей, потому что я странница вечная и небо — родина моя.
Охваченный вдохновением, Леонид зашагал по скале с такой легкостью, точно его уносили невидимые крылья. И вдруг он весело воскликнул, с нервным смехом посматривая вокруг себя на небо и на море:
— Есть многое на небе и земле — и так далее… Опошленные устами толпы слова, но все равно, вот что я хочу сказать: Шекспир видел это глазами духа, а не машиной- умом, точно так же, как я играю ни этой скрипке не рукой, а пламенем духа своего. Музыка — звуки небес, упавшие на землю.
Он снова стал смотреть в одну точку, где, как казалось, колебался в вечерней мгле его двойник, животное-машина Леонид, и глядя на него с сарказмом, он снова воскликнул, держа скрипку у плеча:
— Знай, грязное тело, что скрипка эта могла бы доказать тебе своими тысячью устами, что дух мой — вечность и дом его — небо, ибо для машины-тела непонятны звуки, рвущиеся к небесам, рыданья о царице-душе, терзающейся в цепях греха, вздохи о вечной бестелесной любви, звуки тоски по высоком идеале — совершенной красоте. Как это может чувствовать все ходячая глыба глины? Ха-ха-ха! Слушай, ты, тело, что говорит струнами этой скрипки моя вечность.
Он стал играть. Понеслись торжественные, точно льющиеся аккорды, в которых слышались то рыдания, то боль и слезы мучительной любви.
Играя, Леонид поражался сам неожиданно явившимся в нем музыкальным даром, восхищался, и от его собственной игры слезы лились из его глаз.
— Ха-ха-ха! — вырвался из его уст странный восторженный хохот. — Люди не знают, кто они и откуда пришли, а я знаю, кто я — <я> бог и носился всегда в бездне времени. Однако я слышу, что вместе с звуками скрипки моей несутся другие звуки. Кто это?
Во всем существе его произошло как бы перерождение. Оно действительно одухотворилось и в эти минуты подъема он почти освободился от власти плоти. Очень возможно, что в таком состоянии он мог слышать и видеть реальности иных миров, не галлюцинируя. Отрицать возможность таких невидимых реальностей значит проявлять педантически-формальное миропонимание и даже, если угодно, суеверие профессионалов — людей науки: свободный от цепей ум, во всем сомневаясь, все допускает.
Да, Леонид слышал новые звуки, которые как бы сливались с игрой его скрипки и, желая увериться в этом, продолжал играть, прислушиваясь. Ему казалось, что он присутствует на концерте невидимых музыкантов. И вдруг против себя во мгле ночи он увидел Медею. Она стояла, колеблясь как облако, делая движения рукой и у плеча ее была скрипка.
— Медея! — в чувстве восторга воскликнул Леонид, падая на колени и простирая к ней руки. Только на миг в воздухе сверкнули большие бездонные глаза и призрак, поднявшись вверх, рассеялся как пар. Он продолжал стоять в оцепенении с простертыми руками.
— Monsieur Колодников! — раздался сзади его голос. Он обернулся.
Около него стоял высокий человек, глядя на него немигающими, проницательными глазами, и не успел Леонид выразить свое изумление, как Рабу заговорил:
— Находясь далеко от пределов Франции, я видел все, что здесь происходит. Медея — моя ученица — была обречена распять в себе змея палящей жажды жизни, но вы, monsieur, разбудили ее земные чувства и потому духи, охранявшие ее, сбросили тело ее с этой скалы. Мы, проникающие в великие тайны мировых законов, не сожалеем о разбитых сосудах, а напротив, радуемся освобождению души от мучительной необходимости катить колесо жизни. Теперь она свободна. Не жалейте о ней и, если хотите доставить ей радость, откажитесь от служения телу и следуйте за мной.
Леонид уехал в Париж. Находясь в обществе странных людей, — «волшебников» нашего времени, чудаков, отвернувшихся от всех прелестей жизни, людей, вызывающих насмешки, обвинение в шарлатанстве, и только иногда искреннее удивление к чарующим явлениям, мнимым или истинным — представляется каждому понимать по степени его знания и широты ума — убедить никого нельзя, — Леонид проникался уверенностью в присутствии в нем высших духовных сил и медиумических способностей. Неодушевленные предметы, как ему казалось, двигались и подымались по его желанию, невидимая рука писала, отвечая на все вопросы его, и даже при известных условиях появлялись тени умерших. Все способности его, все силы его духа поднялись до необыкновенной высоты, чувствительность его сделалась чрезмерна, и уже по всем этим данным он сделался совершенно особенным человеком, способным действовать на других людей, увлекая их, как могучий дух, заключенный в тело. Возможно допустить, что все его убеждения и вера в свои силы — чудесная иллюзия, но если это так, то иллюзия — могучий рычаг, способный вознести человека на высоту человекообразного божества.
Едва в голове неподвижно сидящего на холме с устремленными на Москву глазами Леонида пронеслись все эти воспоминания, как среди тишины раздался громкий гудок. Он обернулся.
Со стороны фабрики длинной вереницей двигались рабочие.
Леонид встал и направился к кучке фабричных.
Немного спустя, стоя посреди них, он дружелюбно разговаривал с ними с такой простотой и искренностью, что в лицах слушателей отражалось все большее изумление.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Исчезни! Прочь! Пусть гроб тебя укроет!
Твой череп пусть и кровь охолодела!
В твоих сверкающих глазах нет зренья!
Посреди черной комнаты стояла степенная Анна Богдановна и ее младшая дочь Зоя — двадцатилетняя девушка, стройная и высокая, с черными волосами, огибающими овал ее розового, дышащего жизнью лица. Синие глаза ее под черными полукругами бровей смотрели дерзко и вызывающе и в углах ярко-красного рта как бы затаилась насмешка. Мать, посматривая вокруг себя, была печальна и серьезна, дочь, обводя сверкающими весельем и насмешкой глазами комнату, звонко хохотала.
— Да ведь это просто какая-то гробница, мама! — воскликнула она, продолжая хохотать с закинутой головой. — Хоронят тут кого-нибудь, что ли? А вон крест и череп. Оригинально, черт возьми! Нет, как хотите, я сюда всех позову.
С этими словами она направилась к маленькой средней двери, и не переставая смеяться, начала кричать:
— Капитон, Глафира, Тамарочка! Да идите же сюда, идите!
Минуту спустя, в дверях показалась целая группа лиц.
Все они удивленно и со смехом стали озирать своими глазами мрачную комнату, в то время как Зоя не переставала звонко хохотать, закинув назад голову, отчего на поверхности горла ее что-то билось, как у поющей птицы.
В это время другая дверь с шумом раскрылась и в комнату быстро и с сердитым видом вошел Колодников в сопровождении своего управляющего. За ними шел Леонид.
После последнего разговора отца с сыном отношения между ними все более обострялись. Фабрикант все более приходил к убеждению, что его сын нестерпимый чудак, понять которого нет никакой возможности; что его философские и мистические понятия о жизни, а тем более его вера в вечность человека — чистейшие бредни; в этом он хотел бы не сомневаться. Где-то, однако же, в глубине души его рождалось сомнение, как бы говорящее: да полно, так ли это, что ровно уже ничего нет, кроме ходячих тел, подумай. Думать он не хотел и даже боялся. И чем яснее внутренние голоса нашептывали ему, что что-то не так, тем он более раздражался, желая заглушить их своей непреклонной волей. Это ему было тем более необходимо, что в его прошлом было много таких событий, воспоминание о которых его мучило, и он всегда и в прошлое время делал все усилия, чтобы их основательно забыть. Это ему и теперь удавалось до некоторой степени благодаря его уверенности, что над людьми нет никаких судей и что человек основательно сгнивает в могиле без остатка. Однако же, воззрения Леонида, вид его комнаты, его крайняя чувствительность к страдающим и обиженным — все это с глубины души его подняло совсем нежелательную гостью — совесть, и с глубины ума — целые вихри мыслей о Боге, вечности и смерти, и это равносильно было тому, как если бы кто-то невидимый громко закричал: «Серафим Колодников, пожалуйте, суд идет». Суда он не хотел, а тем более где-то на небесах, что рисовалось его воображению несравненно более ужасным, нежели все кандалы и виселицы, которые только могли придумать люди. Очень естественно, что он пытался разбивать такие навязчивые идеи и что во время этих стараний страшно раздражался. Петр Артамонович, который из политических видов задался целью его попугивать, при первой попытке своей должен был от этого отказаться: фабрикант посмотрел на него такими грозными глазами, что управляющим овладел страх. Другое дело Леонид: никакие грозные слова фабриканта, ни удары палкой о разные предметы на него решительно не действовали. Сын оставался или совершенно спокойным, или, что еще сильнее действовало, в лице его выражались грусть и сожаление; а раз, когда отец вспыльчиво закричал: «Кажется, я разобью этой палкой твою голову», то Леонид подошел к нему и, блистая глазами, кротко сказал: «Голову — разбейте, а моей вечности вы повредить не можете». Все это чрезмерно изумляло старика и наперекор его воле рождало к сыну уважение. Он, одна- коже, ожесточенно боролся с такими своими чувствами, желая убедить себя, что его сын дурак, идиот, юродивый, сумасшедший <…>.
Дойдя до конца комнаты, Колодников обернулся и, глядя на сына, вспыльчиво закричал:
— Юродивый ты или дурак — отвечай, приказываю <…>.
Он выпрямился и уже своим настоящим, грубым голосом раздражительно продолжал:
— Эй, Леонид, смотри, церемониться не буду, согну. Ты чувствительный глупец — знаю, а я кремень. Меня не прошибешь, слеза не прольется из глаз, сколько ни пой, а рука подымется. Зловреден ты для меня, так сокрушу, как пить дам. Мирную фабрику мою волновать не смей <…>.
Палкой бы оттузить тебя, безумный сын. Философия твоя такая шарманка, что как ни заводи, одно дурацкое юродство выходит. А эти шарлатаны в Париже — кто они, спрашиваю? Спириты, волхвователи, чертоманы! Отрезать бы им языки, негодяям. Ты так одурел, что, кажется, хочешь заживо похоронить себя в гробнице этой.