Nada (сборник) - Фрай Максим 3 стр.


Я. Охотник за головами. Я пришел за головой Рамона Клементе, наркоторговца и нелегального проводника. У меня нет прошлого, но есть некоторая вероятность будущего. В моем положении берутся за любую работу. В соседнем поселке четыре крепких парня ждут моего звонка. Я найду и покажу им Рамона Клементе, и все кончится, и начнется, наверное, какая-то жизнь. Мы с Лорел сможем заплатить первый взнос за дом. А потом поглядим.

Но у доньи Аурелии свое представление о том, зачем я явился. Теперь по утрам она сообщает мне странные местные новости и ждет: начну ли я записывать в блокнот, метнусь ли к ноутбуку, стану ли выведывать подробности, отправлюсь ли в почтовое отделение звонить кому-то. Я делаю вид, что мне безразличны ее рассказы. Мы четыре дня играли в одну игру, теперь играем в другую, – все-то весело.

– У Марии пропала коза, – говорит донья Аурелия, – бедная девочка так плакала! У нас часто пропадают козы. Хочешь чаю?

Чай прозрачен и будто бы пуст, но после первого глотка рождается привкус лежалой соломы, точно старый веник залили крутым кипятком.

– Мальчики решили, что в озере кто-то живет, – говорит донья Аурелия. – Кто-то очень странный. Может, он и крадет коз, как думаешь?

Если сделать несколько глотков подряд, происходит необъяснимое: чайный веник расцветает во рту, распускается весенним миндалем или поздней хризантемой.

– Мы все думаем, – говорит донья Аурелия, – что неспроста Бонита никому не показывает своего мальчика. Это особенный ребенок, попомни мои слова!

Лучший чай заваривается на дождевой воде, а дожди здесь бывают две недели в году; должно быть, хозяйка собирает воду все эти две недели, а потом держит в подвале в огромных жестяных флягах.

– Я и сама позавчера видела свет на горе, – говорит она.

Я ничего не отвечаю. Что вообще может сказать человек, у которого во рту только что расцвел веник?

Неделя моего пребывания здесь, и вот у нас третья по счету игра: я веду донью Аурелию на свидание. Она надевает свое лучшее платье и вплетает цветы в прическу, достает из-под кровати красные вышитые мокасины. Мы идем в «Такитос», но не в зал, где едят, а в бар. Хозяин – старый друг доньи Аурелии, он обеспечит нам кое-что из своих запасов. Будем сидеть и разговаривать.

– Может быть, – говорит донья Аурелия, – ты увидишь кое-что интересное.

Но все идет не по плану. С утра поднимается ветер и стоит над землей весь день; ветер несет колючий песок и мелкие белые облака. Поговаривают, что будет дождь, и даже гроза, и град, но облака уходят, оставляя за собой чистое бледное небо. Мне не по себе от этого ветра: он настигает даже в помещении, влетает в одно ухо и вылетает в другое, оставляя голову совершенно пустой.

– Я знаю, – говорит донья Аурелия, – ты стесняешься идти со мной в «Такитос»!

Нет, – тороплюсь, – нет, что ты. Придумаешь тоже. Кого мне стесняться? Тем более, ты красавица.

Никак не пойму, это холодный ветер или горячий.

В кои-то веки мне нечего сказать, я плетусь за ней по улице, поддакиваю невпопад и спотыкаюсь; а когда хозяин «Такитос» радостно возвещает, что наконец-то Аурелия усыновила себе кавалера, начинаю медленно думать, что бы ему ответить, и моя спутница находит острый ответ сама, и они долго хохочут. Насчет запасов хозяина она не соврала: целый шкаф цветных безымянных бутылок к нашим услугам, и первая же рюмка горькой желтой настойки уносит меня так далеко, как не уносило дрянное пойло в студенчестве. «Тебе плохо?» – беспокоится донья Аурелия. – Да, возможно, но еще мне хорошо, мне одновременно. В табачном дыму плывет соломенная крыша, и лампа с оранжевым абажуром, и барная стойка, и я, пожалуй, хочу, чтобы это продолжалось бесконечно. И даже ветер, несущийся снаружи, хорош: мне все время немного не хватает воздуха, а он несет с собой столько воздуха – пахнущего дорожной пылью, и цветами, и океаном, – что вдохнешь однажды, и хватит на всю жизнь.

Моя спутница, должно быть, обидится: сижу бестолково, плаваю взглядом по стенам и лицам вместо того чтобы развлекать ее; и как объяснить, что это, кажется, лучший вечер в моей жизни?

Донья Аурелия вдруг крепко толкает меня в бок.

– Вот этот, – говорит она, – который сидел рядом с нами. Который сейчас расплатился и вышел!

– Ну?

– Это был Рамон Клементе.

Вот же черт. Кто-то и впрямь сидел рядом с нами. И правда, расплатился и ушел. Большой, кажется, грузный человек. Кажется, золотая печатка на безымянном пальце. Пил, кажется, виски. Я не обратил внимания и не видел его лица. Вот черт.

– Ты должна была показать его мне раньше.

– Надо же, – говорит донья Аурелия. – Должна была! Вообще-то я должна была показать тебя ему. Зачем, думаешь, мы сюда пришли?

Ничего не понимаю. И не хочу, если честно, понимать. Лучший вечер в моей жизни действительно длится почти бесконечно, а потом – я не успеваю заметить, как, – перетекает в самое худшее утро.

– Он согласен, – говорит донья Аурелия, появляясь в дверях моей комнаты с круглым и полным кувшином.

– Кто?

– Рамон Клементе. Ты совершенно не умеешь пить. Рамон Клементе согласен отвести тебя на гору. Сегодня в восемь вечера на заднем дворе «Такитос». У тебя должны быть хорошие ботинки, шляпа и куртка. И еды и воды на два дня. Если тебе нужно уладить какие-то дела, торопись. Уже полдень.

Никогда бы не подумал, что похмелье можно уничтожить усилием воли. Но мне удается.

– Если хочешь расцеловать меня – твое право, – говорит донья Аурелия.

– Хочу. Но это потом. Когда вернусь. А сейчас мне нужно действительно кое-что уладить.

…Когда я говорю в телефонную трубку, что сегодня вечером выйду через заднюю калитку «Такитос» вместе с Рамоном Клементе, мне сначала не верят. Он неуловим уже пятый год, а новичку всего-то за неделю удалось разыскать его и даже о чем-то договориться. О чем – самому хотелось бы знать. Но это, по большому счету, неважно. Сегодня вечером все кончится. И начнется жизнь. Дом. Лорел. У меня нет с собой ее фотографии, но в памяти легко, как наяву, оживить нежное светлое лицо в коричневых веснушках, рыжие прозрачные кудри, ускользающую улыбку. Все у нас будет, Лорел. Все будет хорошо. Что же мне плохо-то так, господи?..

Никто не должен заподозрить неладного, поэтому к вечеру при мне честный рюкзак путешественника с запасом еды и воды, к которому приторочена свернутая куртка; крепкие ботинки, соломенная шляпа и нож у пояса, – я готов.

Донья Аурелия целует меня в лоб на прощание. Я вру ей, что вернусь.

Рамон Клементе сидит на ступеньках черного хода в «Такитос», вокруг него плавают густые клубы дыма. Теперь я могу разглядеть его. Все правильно. Именно так должен выглядеть наркоторговец и нелегальный проводник: квадратные плечи, крепкая шея, старый шрам через половину лица, угрожающие черные усы, издевательски блестящий золотой зуб.

– Сегодня удачный вечер, – говорит он вместо приветствия.

– Почему?

– Смотри, – он указывает вдаль, где в подступающих сумерках высится лиственная вершина горы. Слабо, чуть заметно, сквозь деревья на вершине пробивается свет. – Он уже там. Готов?

Десять шагов, и все кончится. Возможно, открыв дверь калитки и обнаружив засаду, он даже не попытается меня прирезать.

– Такое дело, – говорю я (не знаю, почему: я не собирался ничего говорить). – За этой калиткой машина. А в ней четыре крепких парня. Если мы с тобой сейчас пройдем вон через те кусты на землю доньи Люсии, а потом через дырку в заборе? И пойдем на гору? Что скажешь?

Рамон Клементе как будто не удивлен.

– Пойдем, – говорит он.

Екатерина Перченкова

Дежурный

Что видит, глупый человек, то поет:

комнату три на три метра, выходящую зарешеченным окном в сырой переулок;

стол, чью-то бывшую парту с кнопкой выключения лектора и старательной каллиграфией «Радин – чмо»;

вертлявое офисное кресло, орудие собственной похмельной пытки; и ведь в голову ему не придет завести здесь обычную табуретку. А то и заведет, принесет с помойки, чтобы не выбивалась из общего стиля. И воссядет нерушимо, и будет пером скрипеть, и глазом зыркать, и ежиться от мягкого оттепельного сквозняка, и ждать, когда зазвонит телефон.

На его памяти телефон ни разу не звонил.

Иногда он поднимает трубку и не слышит гудков. Только слабый электрический треск, только, кажется, чье-то короткое стесненное дыхание. Может быть, это дышит другой оператор, из скуки и любопытства тоже поднявший трубку.

…Пятьдесят воскресений подряд в дежурке, почитай уже год. Такие одинаковые, неразличимые, близнецовые дни: чугунная после субботы голова, подташнивает, все ловля мух и очинка карандашей, все смертная тоска.

И когда в пятьдесят первое воскресенье телефон все-таки звонит, он не сразу понимает, что нужно делать. Например, говорит: «Да!» и «Алло!» вместо уставного «Третий!» Например, его пробивает какая-то глупая восторженная дрожь, хотя звонок не обещает ничего хорошего.

– Код три ноля, – извещает незнакомый, почти механический голос. – На Октябрьской площади объект «Бедная Лиза», готовность пятнадцать минут.

– Понял! – все еще восторженно отвечает глупый человек.

И тут ему становится страшно.

Пункт первый инструкции: надеть перчатки. Выполнено. Пункт второй: открыть шкаф, выдвинуть нижний ящик и выбрать сотовый телефон и аккумулятор, подходящие друг к другу. Положить в карман. Пункт третий: запереть дежурку и пойти куда глаза глядят. Вернее, куда можно уйти за двенадцать оставшихся минут. Довольно далеко, между прочим: например, вот сюда, за автобусную остановку, за газетный киоск. Хорошее место: если встать там, тебя не видно ни из окон, ни с перекрестка, ни даже с неба, наверное. Пункт четвертый: вставить аккумулятор в телефон и набрать сто двенадцать. Пункт пятый – по ситуации. Сейчас ситуация требует, чтобы тихим и зловещим голосом он сказал диспетчеру: «В торговом центре на Октябрьской бомба». Пункт шестой: вынуть аккумулятор и бросить за киоск, телефон – в урну. Пункт седьмой: вернуться в дежурку другой дорогой.

Даже стыдно, что так страшно. Поймают, обвинят, задержат, запрут где-нибудь, а он ведь ни сном ни духом.

А он ведь сейчас, вероятно, спас несколько человеческих жизней. Или даже несколько десятков: с «Бедной Лизой» шутки плохи.

Он и не собирается шутить с ней, поэтому едет на Октябрьскую площадь. Человек, который поет что видит, неуязвим и защищен: «Бедная Лиза» ничем ему не навредит. Вот он и едет посмотреть на нее.

Если в прошлом году еще было любопытство к ее непостижимой природе, то сейчас не осталось ничего, действительно, – кроме желания посмотреть. Так всю жизнь и смотрел бы, глупый человек: вот она – глубокий и гладкий отлив волос, безупречный трафарет губ и разлет бровей, надменно и царственно вскинутый подбородок. Неприметная одежда: серая куртка в клетку, джинсы в облипку, рюкзачок за плечами.

А ведь было дело, носился с ней как с писаной торбой. Папку ее держал под рукой, делал вид, что изучает историю объекта, а по правде – просто открывал перебрать фотографии и помучиться, какую красавицу проглядели.

Четыре года назад был студенческий митинг на Восточном мосту. Крики, лозунги, требования, оцепление, толпа. Веселая и безбашенная молодая сила. И пока одних винтили менты, пока другие возносились на плечах товарищей и восторженно орали в мегафон, пока третьи снимали все действо на видео, второкурсница режиссерского факультета Регина Филиппенко бросилась с моста. Потом говорили, что от несчастной любви. Из наших, – думалось тогда, – из наших, из глупых людей: нашла куда идти со своей несчастной любовью.

А потом чей-то цепкий взгляд выхватил мертвую Регину Филиппенко из фотохроник с живыми людьми. Потом кто-то сложил два и два и обнаружил, что она обязательно появляется там, где собралась человеческая толпа и где кто-то погибнет. Зачем придумали звать ее «Бедной Лизой», науке неизвестно, да и нет никакой науки, хотя стоило бы уже попытаться объяснить…

На Октябрьской площади все уже кончилось: вот стоит фура с надписью «Всегда свежие продукты», своротившая несколько – пустых, слава богу, – ярмарочных палаток. Вот, кажется, водила: живой, без царапины, дает показания, взмахивая руками и чуть ли не кидаясь на шею ментам. Понятное дело. Мог бы угробить несколько человек, а повезло: всего-то раздавил десяток коробок свежей выпечки, раскатал по асфальту пару тюков китайского шмотья. С этим можно жить. Вот в торговый центр после снятия оцепления возвращаются покупатели.

А вот и «Бедная Лиза»: бредет прямо навстречу, огибая серые мартовские лужи, улыбаясь каким-то своим мыслям. Надо же, мертвая – и улыбается.

Надо же, мертвая – а как живая: бархатная родинка на щеке, тонкий шрамик над верхней губой, этот фантастический поворот головы – с такой осанкой не рождаются, ее выплавляют в адском горниле балетной школы; взгляд – светлый и любопытный.

И он, глупый человек, растерявшись, сам от себя не ожидая – вступать в контакт с объектами запрещено – вдруг говорит: «Привет!»

– Привет, – отвечает она.

– Я – Шурик, – глупый человек протягивает руку.

– Я – Регина, – у нее, мертвой, живая и теплая рука.

Это странно, это все очень странно: контакт-то запрещен, а между тем фольклор операторов говорит, что к объекту невозможно прикоснуться: он существует в ином пространстве.

Ведь бывает так, что смотришь на кого-то и понимаешь про него все и сразу. Вот и про Регину понятно: хорошая девочка, умная, добрая; и она, конечно, хотела жить, и любви в ней хватило бы на троих, просто однажды стало слишком страшно и слишком одиноко.

И она тоже понимает про глупого человека Шурика все и сразу. Например, как он живет в непроходящем похмелье, клянется себе завязать и каждый вечер накидывается. Как с утра ищет в карманах смятую бумажку, на которой вчера записал, кажется, самое лучшее свое стихотворение, разворачивает дрожащими руками, а там написано только «музыка», и все. Как по воскресеньям ездит в дежурку к черту на кулички, потому что это такая работа, такой, можно сказать, долг перед человечеством, и еще такое нормальное любопытство к непостижимым объектам.

– …Ты хрена ли встал, – говорит кто-то прямо над ухом, – ну-ка руки в ноги, на Циолковского объект «Фирс»! Им сегодня медом, что ли, намазано?

Глупый человек Шурик оборачивается и удивляется, что это говорят не ему. Длинный парень в черной бейсболке только что смотрел на Регину раскрыв рот – и вот покорно выслушивает неприметного пожилого мужичка, мрачнеет, весь подбирается и бежит к трамвайной остановке. А мужичок, будто не заметив Шурика, идет за ним следом.

Надо же, какая круглая земля. На весь город шесть дежурок, на каждую по семь операторов, каждый дежурит один день в неделю, всего, значит, сорок два. Шурик оглядывается. Интересно, сколько еще операторов сейчас на Октябрьской? Что будет, если не ехать на Циолковского? Ведь формально-то он не слышал про «Фирса».

А Регины, оказывается, уже нет. Стоило отвернуться на минуту… Ни рядом, ни вокруг, ни вдалеке: канула в свое иное пространство, значит. И без нее сразу пусто и нехорошо, сразу нечего делать. Значит, придется ехать.

Трамвай подъезжает почти пустой, и Шурик устраивается на длинном заднем сиденье. Он себя хорошо знает, но все равно вытаскивает из кармана фляжку коньяка и делает большой глоток. Становится тепло, уютно и лениво. Становится просто нереально влом торопиться куда-то. До места – это с ума сойти – шестнадцать остановок. Примерно к десятой остановке он придумает повод соскочить и свалить куда-нибудь, где можно сидеть и ничего не делать. Как всегда.

Назад Дальше