Синее неподвижное небо за полуоткрытой створкой деревянной ставни. Дует ветер, но небо не приходит в движение. Створка ставни покачивается на застывших петлях.
/Весточка от Кати: песок, оставленный ветром на подоконнике/
Мир заполняется знаками. Расщепленная ветка: резкий запах древесного сока, подрагивающие вертикальные линии – от земли до ее первого отражения. Свет фар в горах. Мокрое птичье перо, прилепившееся к стеклу. Шорох среди скрежета, стрекот среди шепота. Зернышки риса на асфальте. Письма могут быть без адреса, послания – без отправителя.
Мы разговариваем друг с другом.
Нина Хеймец
Батискаф
Мы варим варенье из инжира, когда сезон, а когда сезона нет, собираемся просто так. Сейчас – сезон, на рыночных прилавках пирамиды тускло-зеленых, словно заглотивших уличный свет плодов вытесняют красное, оранжевое и иссиня-черное остальных дней. Мейрав выходит к воротам. Солнечный диск касается горизонта – будто детские качели вверх ногами. Реувен выгружает из багажника пластиковые коробки с инжиром и относит их на террасу. Уже все в сборе, уже водружен на походную плитку синий эмалированный таз с кораблями и лунами – находка Эльдада на барахолке в старом Яффо. Дом Мейрав стоит на краю улицы, улица – на краю города, город – на краю пустыни. На ярко освещенной террасе человеческие фигуры – словно водолазы в батискафе. Все воды мира соединяются, передают друг другу усилие – от бесследно испарившейся капли росы в дюнах до нежданных ливней до гигантских водопадов до океанских течений, на тысячи километров перемещающих бесцветных рыб, – наваливаются на прошитые клепками стены, и не могут смять их, свести в точку, нераспознаваемую в водной толще. Так и темнота вокруг террасы – подступает, охватывает, но не заполняет собой куб освещенного воздуха. И свет в темноту не проникает – только подсвеченные крылья мотыльков сразу за перилами, и больше ничего. То ли дело – запах. Закипает в тазу варенье, Мейрав снимает с него пенку серебряной ложкой, запах просачивается сквозь темноту, струится в воздушных потоках, стелется в иссохших руслах. Звери ворочаются в тесных норах, поднимаются с песка серые бабочки, отрываются от скал птицы, хлопают крылья, на наших лицах – рябь от теней. Я отдвигаю стул, звук получается слишком громким. Мейрав оборачивается на него, варенье с ложки капает на пол. На каменных плитках тут же образуется муравьиная дорожка, тянется из песков.
/Дело, конечно, не только в варенье. Столько его никому из нас не нужно. Сьюзан пишет на банках «инжир», ставит дату аптекарским почерком и раздает их старухам, позвонившим по объявлениям, которые она расклеивает на бульваре Нордау и прилегающих к нему улицах. Старухи приносят банки домой, смотрят сквозь них на свет. Застывшие внутри инжирины кажутся им стеклянными./
Рано утром видно, сколько темноты пустыня вмещает в себя ночью. Мы выходим на рассвете, чтобы успеть вернуться, пока жара не стала невыносимой. Под холмами залегли синие тени, воздух еще не ровный, в нем есть течения и пустоты, задержавшись в которых на долю секунды, можно было бы ощутить, что весь воздух мира тоже соединен. Но со следующим вдохом – ты уже не там. Когда солнце поднимается к зениту, воздух уплотняется и отторгает живые тела.
Мы пересекаем очередное русло. Видимо, вода здесь подходит близко к земной поверхности, где-то под нашими ногами стоит море, живущее без света, как Маугли – без человеческой речи. В русле ручья – полусухая акация с плоской, будто стремящейся подхватить небо, кроной.
Ориентир – высохший колодец, закрытый бетонной плитой. В двадцати метрах к северу, за скалой – наш шкаф. В нем листы бумаги, фотографии, камни, карты, осколки металлические и стеклянные, ключи, а также некоторые другие предметы. Это была идея Сьюзан, когда однажды, после уроков, во втором, кажется, классе, они с Мейрав ушли гулять, сворачивали с одной улицы на другую, мимо белых домов с уже начавшими зажигаться длинными окнами, мимо гигантских фикусов, заслонявших кронами верхние этажи. В какой-то момент они поняли, что не знают, как им возвращаться. Они пошли дальше. Когда они оказались за городом, было уже темно. Мимо промчалась машина, в свете фар они увидели лежавшего на обочине шакала. Сьюзан и Мейрав надеялись, что при следующей вспышке света окажется, что он жив или – что его нет. Но он был, и ничего не менялось. Они похоронили его в дюнах, рядом с шоссе. Свет от машин здесь был гораздо менее ярким. Шакалье тело сливалось с бесцветной местностью. Они разгребли песок руками. Учебник арифметики тоже оказался очень кстати. Когда они снова вышли на шоссе, воздух взорвался синими всполохами. Рядом остановилась машина полиции.
…Тот случай не выходил у Сьюзан из головы. Они шли в темноте, и мертвое тело было в каждой вспышке света. Однажды она нарисовала шоссе и шакала на нем. Он лежал на обочине, и стоял на шоссе, и исчезал в дюнах. Точки-фары светились вдали, на небе были звезды – такие же точки, Сьюзан не была хорошей рисовальщицей. На балконе у Сьюзан стоял пустой железный шкаф. На дверцах сохранились надписи Top Secret полустертыми готическими буквами, а внутри было заброшенное осиное гнездо. Сьюзан и Мейрав положили рисунок на одну из полок. Первое время они заглядывали туда, проведать шакала. Они смотрели на гнездо с опаской: оставившие его когда-то осы могли там оказаться. Получалось, что и шакал мог оказаться, правда, они не могли знать, в каком из изображенных на рисунке состояний он бы был. Постепенно они перестали о нем вспоминать. Следующий рисунок был, когда они поссорились. Мейрав срывалась с горящей башни, скользила вдоль мертвого дна гигантским скатом, не была, входила к ним в палисадник. Потом приехала тетя Оделия, и Сьюзан нарисовала, как тетя Оделия уже уехала, и не приезжала, и пароход плыл в другую сторону, и вместо моря была суша, а вместо суши – взвесь и пыль. Правда, когда в соседнем доме был пожар, как-то сразу стало понятно, что ничего другого не нарисуешь, и Эльдад – он тогда уже тоже знал про шкаф – положил туда раскрашенный красной гуашью листок с приклеенной к нему головешкой (и, кстати, не факт, что она была именно оттуда). Потом Реувен ушел на войну. В железном шкафу сразу стало меньше места. Однажды Сьюзан сказала, что, по ее мнению, шкаф не должен находиться у нее дома, «а где – на улице?», и не на улице, и не в городе, и вообще не в чем – иначе получалось, что большее находится в меньшем, а к такому повороту никто не был готов. В пустыне – иначе, в ней все – точка, песчинка, независимо от объема, который оно занимает.
Мы стараемся не наведываться к нашему шкафу без лишней необходимости, не открывать, не ворошить, не тревожить. Но, бывает, что другого выхода нет. Мы никогда не застаем ту же картину, что оставили. Из пустыни наносит песок, сухие стебли, перья. Однажды в шкаф попал снаряд – на военных учениях произошла какая-то осечка. Шкаф, как ни странно, уцелел. Правда, покорежился, и в нем перестали закрываться дверцы. Часть страниц разлетелась, некоторые нам удалось собрать. Были страницы, которые мы ловили, буквально, на лету, открыв окно машины. Но если раньше содержимое шкафа было сложено в определенном порядке, то теперь этот порядок нарушился, пласты перемешались. Кто мчался по отвесной стене на мотоцикле, кто нырял к огромным черепахам, кто смотрел на бледный диск солнца в зените и знал, что воды хватит меньше, чем на сутки, кто видел далекие огни? Любой из нас. Кстати, примерно в это же время возникла и идея с вареньем. Если все перемешалось, почему бы не воспользоваться обстоятельствами и не добавить что-то хорошее туда, куда его уже не добавишь? Я сейчас вспоминаю, что это сказала Мейрав. Наверное, так и не забыла ту историю с шакалом. Мы оставляем в шкафу варенье из инжира, банку-другую. Варенье превращается в сахар, в кристаллы, муравьи уносят их в песок; песок поднимается ветром, возможно все.
Нина Хеймец
Возвращение Реувена Хацвани
Реувен Хацвани вернулся в начале июня. Я помню дни перед тем, как он появился: в каждом из них – жара и неизменно синее, сияющее небо. Кажется, что солнечный свет наполняет его изнутри, проступает из его пор словно сок из переспелой груши. Наша акация третья от начала бульвара. На бульваре недавно провели реконструкцию – заменили рассохшиеся деревянные лавки металлическими скамейками. Скамейки нового типа рассчитаны на одного – на тех, кто сам по себе – и при этом расставлены кругами, вернее не расставлены, а впаяны в асфальт, и их не сдвинешь. Мы рассаживаемся на этих скамейках; если каждый из нас вытянет руки в стороны, мы будем соприкасаться кончиками пальцев, как парашютисты. Мы говорим о последних новостях: растут цены на все; молодая женщина выпала из окна, не пострадав, но, когда ее на всякий случай привезли в больницу, она стала произносить все слова наоборот, и предложения строить наоборот, и менять местами вдох и выдох, и вроде бы ни царапинки, но никто не знает, что дальше; и к побережью движутся стаи медуз, беспрецедентное количество. В полдень, если стоять на берегу и смотреть вдаль, то создается впечатление, что у горизонта появляется еще один берег – бесцветный и поблескивающий. Но никакой это, разумеется, не берег, это солнце отсвечивает от медузьих тел; и скоро уже достроят подземный трамвай – по ночам слышно, как прокладывают туннель – под улицами что-то грохает, ухает, огромные машины вгрызаются зубьями в земную кору, на домах к утру проступают трещины.
Мы говорим и знаем, что скоро повиснет пауза – я буду пить кофе из картонного стаканчика, Янив развернет прохудившуюся на сгибах газету; Бекки заметит, что газеты для чтения на скамейке он все-таки меняет чаще, чем носки; Янив сделает вид, что не расслышал ее слова; Микки затянется сигаретой; Одед пожалуется на давление, и мы останемся с тем, что всегда перед нами, но мы до последнего стараемся туда не смотреть, не заглядываем, уходим тропинками подвернувшихся разговоров, разбрасываем конфетти происшествий, ткем чернильную завесу общих воспоминаний, шутим, держим сами себя взглядами, как вантовые мосты; но все это действует до поры до времени, а потом открывается пространство, такое прозрачное, что о его глубине невозможно составить представление. На одной его границе мы, на другой – Реувен. Там мы неподвижны, но, отведя, наконец, глаза – снова увидев сморщенные разлапистые акации, прохожих, смешного старика в бейсболке, разгоняющегося на облезлом самокате, девушку-очкарика с двенадцатью таксами на семи поводках, лучи солнца, проникающие сквозь переплетения листьев и веток и отбрасывающие блики на асфальте у нас под ногами – мы направляемся к Реувену, мы каждый раз это делаем. «А помните, как Реувен угнал пожарную машину, катался на ней по городу, включив сирену, а потом вернул ее на место, и выяснилось, что в пожарной части никто и не спохватился? А как мы получили от него открытки одновременно с Южного и Северного полюсов? А как он рекламировал подпольные курсы эскимосского? Помните?»
Реувен Хацвани исчез лет десять тому назад при невыясненных обстоятельствах. Никто из нас не знал, что случилось, да и случилось ли что-то – поначалу было неясно. Его исчезновение нарастало постепенно, копилось, точечно проявлялось – не был на дне рождения Янива, не пришел плавать под парусом вместе с Одедом, не встречался нам на бульварах, не звонил, не оказывался за соседним столиком в кафе, и в какой-то момент это были уже не отдельные точки, в которых – пустота, чернота с тонкими прожилками эфирных помех, а целое темное облако его отсутствия, вставшее над городом, над нами, надо всем.
Мы идем к Реувену, но дистанция между нами остается прежней. Вернее, оставалась – так было до определенного момента. Может быть, все случилось из-за меня: ведь именно я держал Реувена в курсе событий. Вот Реувен возвращается, и что же он видит? Его не было в мире, когда тот менялся, и теперь, чтобы войти в него, он должен разбить собой монолит, нарушить в нем слои, разорвать переплетения, и, оказавшись внутри, все равно быть отдельным, не совпадать прожилками с тем, что вокруг. Иногда я ловил себя на том, что рассказываю ему, что произошло за время его отсутствия – как если бы обстругивание дерева снять на пленку и потом прокрутить ее в обратном направлении: кончилась одна война и началась другая; на соседней улице построили небоскреб, и ветер с моря теперь ударяется об него и поворачивает обратно – там всегда сквозняк, а все, что приходит в голову, тут же из нее вылетает; в его доме, этажом выше, сгорела квартира, и там теперь новый сосед – довольно мрачного вида человек в кожаной одежде, с пирсингом в ушах и на верхней губе. Оказалось, что он – арфист в симфоническом оркестре, или где-то еще. Арфу свою он носит в черном чехле, под стать одежде, играет на ней по ночам, мешает всем спать, и дверь никому не открывает; Микки получил наследство, купил дом, посадил перед ним лимонное дерево, и теперь ходит с полной сумкой вечно-зеленых лимонов и всем их предлагает; внук Бекки научил ее кататься на мотоцикле, но недалеко; и все остальное, чего не было в прошлый раз, а в этот – уже есть. В такие моменты я чувствовал, что расстояние между всем нами и Реувеном сохраняется, но что-то все равно меняется – наклон головы, полуоборот в нашу сторону. Мы не встречаемся взглядами, но теперь их линии пересекаются где-то в этом пространстве, масштабы которого так и остаются для нас неясными.
«На прошлой неделе ходила по блошиному рынку, – говорит Бекки, – видела в одной лавке жилетку точно как у Реувена: вышитую павлинами, щеглами и фениксами. Не думала, что найдется еще одна такая».
…«Вчера на вокзале видел человека – со спины точь в точь Реувен. Еле нагнал его, а у него – темные очки в виде двух грампластинок, лица за ними не разглядеть. Наверное, не он. Конечно, не он. Но Реувену такие очки бы точно понравились».
«Говорят, встречают в городе Реувена. Наверное, все-таки кто-то похожий на него».
«Помнишь Боаза, водителя такси, голубятника? Он рассказал, что подвозил Реувена, и что тот какой-то сам не свой был. Молчал все время, и в окно смотрел так, будто он здесь впервые».
Реувен Хацвани выходит на бульвар, останавливается и оглядывается по сторонам. Он садится на свободную лавку. На таких же лавках рядом с ним сидят люди, их фигуры неподвижны, только ветер, налетевший с моря, треплет им волосы. Реувен чувствует, как воздух касается его лица.
Нина Хеймец
Происшествие с Шаулем Азулаем
Шауля Азулая собрали по кусочкам. В данном случае, это, к сожалению, не было гиперболой. Мы помнили тот страшный вечер, вначале – ничего особенного не предвещавший, скорее, наоборот, безмятежный. Есть, если оглядываться назад, такие ровные течения, мерные потоки, где легкий бриз, где все в равновесии – и именно они подносят тебя к точке обрушения. Вот Шауль Азулай и обрушился. Облокотился на перила – четвертый этаж новооткрывшейся парковки, полумрак, фосфор линий. Перила, как выяснилось позже, строители забыли прикрепить к бетону. И привет. Поток исчез, вместо него были вспышки: далеко внизу – тускло блестящий под лампами дневного света пол, на нем черный мультипликационный контур с согнутыми в коленках, словно в беге, ногами; серая дверь пожарной лестницы с окошкам-иллюминатором, от толчка ударяющаяся ручкой о кафель стены – пробежав два или три пролета, я слышу, как она захлопывается за нами; переливающийся красный полукруг вокруг головы Шауля, его волосы слиплись, лица я не помню. Красное переносится на стены и потолок мигалкой подъехавшей скорой. Воздух тоже красный. Потом – не стало и вспышек: кровать, на ней тело Шауля Азулая в трубках и отверстиях. Датчики отстукивают пульс и другие жизненные показатели. На другом конце коридора кто-то сдавленно плачет. В капельнице подрагивает капля прозрачной жидкости – никак не сорвется вниз. Шауль Азулай открывает глаза.