Сперва на колени, а затем и на ноги. Только сначала у неё не получалось как ни тужилась. Голова болела будто вонзил в неё кто-то вичку заточенную. Опосля закружилось всё перед глазами не понять: где низ, где верх, где какие стороны да рвать бабу начало будто чего съела непотребного. До мути в глазах выполаскивало. Куда плевала уж себя не контролировала. Оттого у хряпалась баба сверху донизу. Утереться не смогла, руки не слушались. Только стало полегче значительно, видать вышла желчь в голову вдарившая. А как отдышалась да пришла в себя окончательно, кое-как удалось ей встать на ноги. Расставив широко «ходилки» в стороны да качаясь поплавком на воде с волнами мерными, она сжала три зуба оставшихся да прорычала матерно, что-то вроде себе стоять приказывая.
По «мотылявшись» так время недолгое Дануха первый шаг сделала. Затем ещё, и ещё и так далее. Каждый шажок маленький отзывался ударом колющим, в голове да руках болезненных безжизненными плетьми повисшими. Одна лишь мысль сверлила отупевшее сознание: «Идти надобно». Не думала куда идти, зачем, но только знала уверенно, что непременно куда-то надобно.
Прошагала вдоль бугра, что от буйства реки баймак огораживает, куда взбиралась давеча штурмуя по тревоги сорочьей его кручу неподъёмную. Только дальше прошла до подъёма пологого, где сподручней было карабкаться. Шла в ту сторону скорей по привычке обыденной, чем осознано.
Забралась наверх да замерла при виде картины увиденной. Так обмерев она долго стояла ветерком качаемая. Стояла да плакала. Дануха почитай до этого дня думала, что уж вовсе разучилась творить это безобразие. Ан нет, оказывается.
Баймака больше не было. Головёшки чёрные прогоревшие чадили в небо дым белёсый на месте кута каждого. Все до одной землянки сожжены были да разрушены.
Воровайка и та заткнулась на плече у неё посиживая. Только время от времени головой вертела бестолковой из стороны в сторону, наклоняя то направо её, то налево закладывая. Будто не веря в то что одним глазом видела, перепроверяла другим. Но тут же, не соглашаясь с увиденным, начинала процесс заново.
Наконец вековуха вздохнула горестно с надрывами всхлипывая. Подобралась, выпрямилась перестав как-то резко слёзы лить горькие.
– Чё эт я? – вопрошала она не пойми кого да к сороке своей поворачиваясь, добавляя убитым голосом, – слышь ты, дрянь пархатая. Меня вроде как исток кликает. Чуешь ли?
На что птица наклонилась глубокомысленно, заглядывая бабе в лицо с видом как бы спрашивая: «а не сбрендила ли ты, хозяюшка?» да звонко клювом щёлкнула чуть нос не прищемив Данухе, перед ней маячивший. Баба на инстинкте головой дёрнула, боль опять по лбу вдарила с искрами. От чего большуха обозлённая сквозь три зуба шипя, сплюнула:
– Тьфу, тупая. Чё с тобою балакать бестолковая? Айда, давай.
Развернулась, да тяжело ногами двигая пошагала к источнику змеиному.
Хоть недалече был родник, только больно долго до него добиралась парочка. Путь-дорога показалась длинною. Толи она действительно плелась как улитка обожравшаяся, толи время в самом деле было к вечеру, а она не приметила, но до родника добралась, когда уж смеркаться начало. Дануха ведь понятия не имела сколь в реке проплавала да провалялась на песочке тёпленьком. Но куты, дотла выгоревшие говорили, что времени прошло значительно.
Упав на колени перед лужей как слеза прозрачною, откуда ручей утекал да в высокой траве прятался, баба вымерила взглядом расстояние нужное, а затем повалившись с живота на огромные груди мягкие больно ударившись культяпками рук своих о землю голую, нырнула с размаха лицом пылающим, в воду родника холодного, чуть ли не целиком головой под воду скрываясь да лужу разбрызгивая.
Запрокинулась назад, широко раскрыв рот беззубый да воздух схватывая, а затем уж медленно припав лишь губами пылающими, принялась пить с жадностью до ломоты не только в трёх зубах оставшихся, но и во всей челюсти. Вновь отпрянула мокрых глаз не распахивая, отдышалась чуток да опять принялась упиваться будто впрок её в себя вливая на долгие дни последующие.
Наконец ломота от холода нестерпимой сделалась и Дануха вынырнула окончательно. Одна из её кос седых расплелась да по воде разбросалась в стороны. Только теперь поняла баба пластом лежащая, что положение её было хуже не придумаешь. Встать-то она из него не могла никоим образом, а извернуться страх не давал за руки переломанные, что валялись плетьми вдоль туловища. Дануха на бок повернула голову. Так удерживать её на весу было легче, да в таком положении и замерла «отпыхиваясь», саму себя успокаивая:
– Вот чуток передохну. Соберусь да сяду на задницу.
Но только веки прикрыла для отдыха, как совсем рядом почуяла силу немереную за версту колдовством пропахшую. Сила та была столь огромною, что её обладателем могла быть только нежить природная, почитай с ближнего круга самой Троицы. Баба резко глаза распахнула да дышать перестала прислушиваясь.
Тут Дануха собралась с силами последними, да стараясь не подмять под себя руку сломанную, для чего изогнулась, как смогла изворачиваясь, крутанулась, но не получилось без боли движение. Она вскрикнула. В глазах потемнело, но на этот раз лишь на мгновение. Подвывая прискорбно матерно она глаза открыла медленно. Прям над ней чуть в наклоне, как бы со стороны заглядывая восседала в луже Дева Водная. [37]
Не молодая нежить, но и не вековуха древняя. Дануха аж дух перевела, воздав хвалу Троице, что не матёрая Черта за ней явилась с бездонным глазом своим чёрным, а лишь Водяница, вся прозрачная из воды сотканная. Волос её цвета травы спелой от палящего солнца в тени выращенной шевелился да путался сам с собой, живя в отрыве от своей хозяйки могущественной. Лик Девы был не то серьёзным до безобразия, не то спокойным словно гладь водная, Дануха сразу не поняла, ни задумалась.
– Я уж думала ты не придёшь, – начала нежить грудным голосом, приятным для слуха и сознания, что при её губах сомкнутых, в голове у бабы зазвучал переливами да, когда речь вела, то по телу её водному пробегала рябь в унисон словам сказанным.
– Будь здрава, Дева – вод хозяюшка, – поприветствовала её Дануха с почтением, валяясь на спине да кося ко лбу глаза прищуренные, ибо дело это было до ломоты болезненное. Наконец бросила она нежить разглядывать. Терпеть уж боль больше мочи не было, да закрыв глаза расслабилась.
– Прихворнула я маленько, Святая Водяница. Ручки сломаны – не упрёшься. Ножки больны – не побегаешь. Башка дырява, то и дело спать просится.
– Это не беда, Дануха. Это дело поправимое.
– Да будь уж добра, Дева дивная, – устало, будто собралась помирать на её глазах, еле шевеля губами начала Дануха попрошайничать, но Водяница и без её причитаний уже начала своё действо волшебное.
Одной рукой нежить коснулась лба большухи и бабе почудилось, будто ледяная сосулька проросла от её прикосновения куда-то прямо внутрь головы раскалывающейся да там замерла, заморозив заодно все мозги её с мыслями жалкими, и обездвижив тело полностью, сделав словно вовсе не своим. Ни чему совсем нечувствительным.
Затем Водяница её по голове погладила, но уже другой рукой ото лба к затылку оледеневшему. Будто тёплая вода подогретая, от руки её колдовской через кожу, сквозь череп в голову просачивалась, растекаясь внутри да сосульку растапливая. В мозгах прояснилось, полегчало в раз, наступило спокойствие безмятежное.
Так же поступила Дева с культяпками переломанными. Сначала одной рукой их заморозила, от чего Дануха как-то сразу перестала их чувствовать, а затем другой оживала да оттаяла, приводя их к привычному состоянию.
Большуха лёжа на спине головой край лужи захватывая, подняла к глазам обе руки «новые», сжала пальцы в кулаки, разжала опробовав, и так как с ней больше ничего Водяница не делала, то слова благодарности сказывала:
– Благодарствую тебе, Святая Дева Водная.
Дануха уже без боли повернулась да встала пред родником на колени голые, задрав подол да подоткнув его меж ляжек, друг от друга уж давно не раздвигаемых.
Прямо пред ней по центру ванночки родниковой восседала баба её роста, как бы вытекая вверх из воды сделанная. Водяница улыбалась, с удовольствием свою работу разглядывая.
– А с ножками как же, Хозяюшка Вод Святых? Замучалась я с ними, – начала канючить Дануха с детской непосредственностью, – никакого с ними слада нет с окаянными. Совсем меня толстые не слушаются.
– А что с ножками? – игриво вопрошала Дева, как дитю малому подыгрывая да при этом чуть наклоняя голову, – ножки у тебя как ножки. Ни сломаны в костях, не переломаны.
– Так, Святость ты моя благоверная, ходить то они болезные не могут совсем.
– Они ни ходить не могут, Дануха, а таскать твою тушу замучились. Ничего. Скоро жирок подъешь да запрыгаешь как козочка.
Но при этом всё ж живой рукой намочила ноги страдалицы, и та с облегчением почуяла и силу в ляжках, и напряг в ягодицах.
– Век в долгу буду не забуду милость твою, Водяница.
Дева колдовская улыбаться перестала в раз. Чесанула пальцами волосы зелёные с одной стороны, затем и с другой пригладила да уж на полном серьёзе с неким укором в голосе, как Данухе показалось-пригрезилось, проговорила холодно:
– Ты на век-то баба не рассчитывай. Не дано тебе. А что долг на себя берёшь, любо-дорого. Только за тобой должок был ещё и до этого. А за «теперь» почитай в двойне спрошу.
Дануха глазки округлила будто девка несмышлёная прикидываясь дурой полною. Потому что эта часть беседы ей откровенно начинала не нравиться, а Дева тем временем прикрыв очи с кристаллами водяными да подняв горделиво прозрачную голову принимая вид торжественный, принялась изрекать наставления:
– Река течёт, вода меняется, а за тобой Дануха долги водятся. У речной жизни старой, русло высохло. Степь пожаром охвачена. Человечьими телами устилается. Всё сгорит. Опустеют речные земли исконные. И тебе со своим семенем надлежит родить жизнь новую. Только не так как давеча. Тому что было не бывать более. Соберёшь да засеешь новое. Все, кто к тебе пристанет – твоим сделается. Забудь, что знала о жизни бабняцкой. Но не забывай, что тебе как бабе дано от Троицы. Породишь три закона простых да понятных всем, но их нарушившие жить не должны никоим образом. На том сама стоять будешь да семя строить в узде железной да без жалости. Нет больше родства крови, есть родство законы твои принявших. Пусть не коснуться они веры, но устоям прежней жизни не бывать до века вечного. Отречёшься от всего. По-человечьи жить откажешься, станешь лютовать по-звериному. Накормишь жизнями злыдней то что сроднит вас. Очищая землю, засевайте новой. От реки уйдёшь. Но из своих земель тебе хода нет пока, а разносить новое будут сёстры твои наречённые. Ты же столпом станешь собирающим. А теперь иди да про долги не забывай свои.
Дева форму враз теряя потоком воды вниз рухнула, рассыпаясь брызгами, расплёскиваясь волнами в луже источника змеиного. Вот она была и нету.
Крепко тут Дануха призадумалась. Уж больно любят Девы излагаться заковыристо. Толи в пень тебя имела, толь в колоду сунула. Как хошь, на того и похож. Зачерпнула в ладонь влаги живительной, побулькала во рту да проглотила набранное, утерев рукавом лицо мокрое. Встала, покрутила головой в сером сумраке ища свою сороку блудливую, явно от нежити затаившуюся да вслух запела тихим голосом:
– Куда пойти, куда податься, кого прибить, кому отдаться? …
6. Народ простой по простоте душевной от безделья не мается, потому что когда совсем уж делать нечего он просто что-нибудь празднуют…
Дануха вернулась к куту своему сожжённому, улеглась рядом на бугре-завалинке, на мягкой травке под кустом смородины да принялась случившееся переваривать, тут же вспоминая свои былые промахи…
На Святки [38] то дело было. Мужики артельные уж замучились дороги торить, вешки откапывать да поправлять санный путь чуть ли каждый день. Всю седмицу снег валил нескончаемый. То с ветром да метелью, то тихим сапом. То большими хлопьями, то мелкой крупой колючею.
Баймак с жилищами бабьими да шатровый постой мужиков артельных, тут же за огородами пристроившийся, уж давно слились в один настил снежный, большими буграми искристыми. Коли бы не дымки очагов, повсюду струящиеся в небо мутное, хмурое да беспросветное, можно было подумать, что эта идиллия бескрайнего пейзажа зимнего, девственно чиста да никем не обитаема. В монотонность плавную бугров белых влился даже некогда чёрный лес с хвойной зеленью, что стоял чуть поодаль баймака да теперь казался сугробом пористым.
В каждом куте бабьем поутру раным-ранешенько одна и та же рутина делается. Изо дня в день. Из года в год. Хозяйка как всегда продирала зенки первою. Подбрасывала дров в очаг, что погаснуть за ночь не должен ни при каких обстоятельствах. Коль огонь в очаге погаснет да не раздуть, то это беда верная для кута бабьего. Тут и весь бабняк встаёт на уши. Как-никак чрезвычайная ситуация. О таких делах Дануха слышала, конечно, но на её памяти подобного ещё не было в баймаке Нахушинском.
Она баб своих за содержание огня держала в строгости да каждый очаг как родной знала во всём поселении. К этому её ещё мама приучила с детства раннего. Потому очаг был первым, кого будила да кормила хозяйка каждая, а уж потом только за себя бралась да за дела домашние.
Умывалась в ушате с водой нагретой, что тут же стоял у очага горящего, прибирала волосы в две косы бабьи да между делом травяной отвар для детворы варганила с молочной кашей болтушкою, наполняя её чем-не-попадя. У каждой бабы свои вкусы, свои предпочтения, что от мам к дочерям уходили родовыми секретами. Кто орехом толчёными да семенами сдабривал, кто листом сухим перетёртым с кореньями, кто с леченым сбором коли хворь какая случалась с детками.
В этом отношении Дануха единых правил не устанавливала. Носа длинного в бабьи котлы не засовывала. Бабы знают, что делают и влезать ещё в эту шелуху обыденную большуха никогда себе не позволяла, хотя нет-нет да проверяла, кто там чем детей пичкает.
Но это так, для других целей подкожно-задиристых. Надо же было повод большухе иметь кого за волосы потаскать да по мордасам похлестать по случаю. Дануха доброй не имела права быть по определению. Большуху бабы должны как одна уважать, а значит, как огня побаиваться. От этого зависела спайка бабняка да его единение, а стало быть и лёгкость в управлении поселением. Бабам ведь только дай слабину, так каждая из себя большуху корчить начнёт и тут уж не только на голову усядутся да там нагадят, чего доброго, так ещё и меж собой пере цапаются. А коли бабы сцепятся по-настоящему, то даже нежить с полу житью топиться кинуться. Так что уж пусть лучше дружат супротив неё, чем дерутся меж собой до смерти.
Особо большуха придиралась к облику внешнему самих баб да детей их, на возраст скидки не делая. Имела такую слабость-привередливость. Сама чистоплюйкой была пожизненной и бабняк приучила к этому. Поэтому баба каждая поутру прибирала себя с такой тщательностью, что хоть гостей принимай да на смотрины себя выпячивай. Окромя того, хозяйка каждая за детей своих пред бабняком держала ответ. Что-что, а лени да непотребства в убранстве Дануха терпеть не могла до бесчинства лютого и это все бабы знали, как облупленные. Любая неопрятность с неаккуратностью, замызганность иль не дай Святая Троица грязь какая-нибудь, бесила большуху доводя до белого каления, а доводить её до такого состояния было себе дороже в любом случае. Поэтому убранству утреннему придавали все особое значение, а с годами так привыкали к хорошему, что и не мыслили себя без этого.
Лишь закончив с собой да столом утренним, начинала мама поднимать ребятню разоспавшуюся. Те, как всегда из-под нагретых шкур вылезали с неохотою, толком сразу из грёз не вываливаясь. Кто глазки сонные протирал, щурясь на очаг полыхающий, кто вовсе их не открывал, продолжая досыпать да сны досматривать.
Пацаны всегда вставали первыми. Кто сам вылезал, кого девченята выпихивали. И вот уж молодцы, пошатываясь кружком стоят у помойной лохани скобленной, да задрав до пупа рубахи нижние выуживают из-под них свои брызгалки. Покачиваясь словно берёзки на ветру из стороны в сторону, досыпая свои сны последние, поливали кому-куда-вздумается. Кто-то точно, кто-то мимо, у кого-то вообще струя вверх задирается. Мама, конечно, помогала им целиться путём затрещин да за уши дёргая. Словцом крепким фиксируя их шаткие положения, из коих «кривоссыха» было самым ласковым.