Мой друг, покойник(Новеллы, Роман ) - Рэй Жан 2 стр.


Дверь не открылась, а распахнулась.

И как в тот раз, за ней был только мрак.

— Па… па… па…

Гилхрист пытался что-то выговорить.

С его лба на бухгалтерские книги стекали крупные капли пота.

Что-то чиркнуло по полу, потом несчастного сорвало со стула, он некоторое время плыл по воздуху и приклеился к потолку.

Да, приклеился к потолку!..

Все его тело сотрясали необычные судороги. Кости хрустели, дряблые щеки стягивались. Сквозь прорвавшуюся ткань костюма показалась желтая кожа с потеками крови.

Словно адские булочники месили отвратительное тесто человечьей плоти.

Несмотря на жажду отмщенья, я убежал, ощущая страх и отвращение.

* * *

— Нет, он не умер!

Через шесть недель он занял место перед своим столом напротив меня.

Но это существо, закутанное в платки и одеяла, с бархатной шапочкой, натянутой до самых бровей, с носовым платком, поднятым до глаз, как паранджа у арабской женщины, с толстыми перчатками, скрывавшими руки, было ли оно Гилхристом?

Он перестал говорить; он изредка издавал свист, который я не в силах воспроизвести. И потом он уменьшился, сильно уменьшился. Его ноги, если они у него есть, закутаны пеленками, как у младенца.

Преданная ему старая служанка Пег привозит его в контору на маленькой коляске и забирает вечером. Она отказывается говорить, но ее злое лицо словно перекошено от невероятного страха.

Движения у Гилхриста стали странными, он делает все рывками. Я заметил, что он подпрыгивает с легкостью, несовместимой с его возрастом, и совсем не по-человечески!

Но он бдительно следит за бухгалтерскими книгами и сейфом; красные всплески его взгляда ревниво и с отчаянной яростью отгоняют от них всех и вся.

Непонятная и невероятная деталь: его тень совсем не похожа на тень человека. Вечером, когда он склоняется к лампе, она отражается на стене, чудовищная и бесформенная. Да, сэр, он стал тестом, над которым без колебаний работает таинственный скульптор, вытягивая, царапая, меся, округляя и сплющивая, пытаясь придать окончательную форму своему творению!

* * *

— Однажды я увидел, как его глаза уставились в одну точку на стене, и в них появилось выражение звериной ярости.

Я проследил за взглядом и увидел… жирную муху, которая спокойно чистила крылышки. Что заставило меня вдруг покинуть кабинет и прижать глаз к замочной скважине?

Гилхрист посмотрел на дверь, дабы удостовериться, что я ушел, а потом одним прыжком схватил насекомое.

Шапочка и платок упали.

Ах, сэр…

Вместо рта я увидел отвратительный хоботок, обросший крючковатыми волосками, а на невероятно деформированной голове сверкали налитые огнем и кровью многочисленные глазки.

Он с наслаждением сожрал муху… Какая гадость!

* * *

— Свершилось.

Возмездие исполнилось.

«Нечто» вернулось.

Ни я, ни Гилхрист не слышали, как оно появилось, но вдруг заметили, что оно недвижно восседает на высоком стуле.

И вдруг вознесся ясный голос:

— Гилхрист!

Обезумевшие глаза хозяина округлились.

— Гилхрист, пора платить!

Все произошло быстро.

Шапочка, платок, шали и одеяла клочьями разлетелись по кабинету, а по слизистому комочку плоти было нанесено несколько несильных ударов.

Я увидел… Словно вспыхнула молния, но я увидел.

Гигантский паук своими когтистыми лапами довершал преображение Гилхриста, а когда ужасающее явление истаяло, осталось небольшое красноватое чудовище, которое, неловко подпрыгивая, унеслось в самый темный угол кабинета.

* * *

— Гилхрист исчез.

Так говорили все, и так скажете вы.

Но это неправда.

Он по-прежнему там, в углу кабинета, только превратился в обычного паука, толстого и на редкость отвратительного.

Как только я открываю сейф, он выбегает из своего логова и смотрит, следит за мной.

Теперь настало время моей мести.

Я нарочно совершаю ошибки в бухгалтерских книгах, а потом каминными щипцами хватаю паука и сажаю на испорченные страницы. Паук видит ошибки, испуганно бегает по белой бумаге и в ужасе заламывает волосистые лапки. Ибо Бог сохранил ум человека в крохотной и отвратительной оболочке.

Тогда я открываю сейф и беру его ненаглядные деньги.

Сэр, не думайте, что я их ворую! Как я могу брать банкноты, на которых еще не просохла горячая кровь моего сына?

Я медленно глажу его раздутое брюшко шелком драгоценной бумаги, а потом сжигаю фунты стерлингов в пламени свечи.

Надо видеть животину! Паук прыгает, бегает по чернильницам, пытается меня укусить. Однажды ему это почти удалось, но я ампутировал ему лапку ударом линейки! Видели бы вы, как он корчился от злобы!

Но этим не ограничиваются мои преследования. Я каждое утро уничтожаю паутину, которую он неумело ткет в своем углу.

Я очистил кабинет от насекомых. Целых двадцать клейких мухоловок свешиваются с потолка. Паук страдает от голода. Время от времени я подкармливаю его несколькими тощими комарами. Я не хочу его смерти.

А когда он пытается взбунтоваться, видя мои ошибки, я кричу ему: «Гилхрист, сегодня я тебя лишу мух», и он в отчаянии сворачивается в клубок.

Вчера я объявил ему, что ампутирую ему еще одну лапку.

Я накрыл его стаканом, а когда приблизился с ножницами, чтобы исполнить приговор, увидел под застывшим пауком сверкающую жидкость.

Гилхрист плакал!..

* * *

— Вот, сэр, налейте мне еще виски, которое бармен охладил на улице, залитой туманом, и холодной, как полярная ночь. Ирландское виски, виски Ирландии со вкусом крови и слез, которое освежает мой наполненный горечью и обметанный лихорадкой рот, грея мне сердце, мое исстрадавшееся сердце…

В полночь

Как только пробило полночь, в мою комнату вошел призрак.

Я сидел спиной к двери, лампа затухала, и только бутылка виски сияла богатым, чистым и радостным светом в этом тараканьем логове.

Сердце мое ощутило гостя из мрака.

— Тень Питеркина Додда, матроса, которого я прикончил на Эйронделл-стрит в тот вечер, когда он обозвал меня дамским пуделем, — возгласил я вслух, — но я не боюсь ни Питеркина Додда, ни его отвратительную тень. Разве можно обзывать джентльмена дамским пуделем?

Я не осмеливался повернуть голову, но ничто не шелохнулось.

— Может, ты явился за восемью шиллингами, что завалялись в твоих карманах. А что бы ты сделал с этими деньгами после своей смерти? Если настаиваешь, я отдам их часть отцу Балкингорну, чтобы он помолился за тебя. Но так ли это нужно?

Гаснущая лампа множила за моей спиной тени.

Я не услышал хриплого голоса Додда и не ощутил тяжелого запаха прилива.

А тень позади меня давила на мою дрожащую плоть, как отчаяние на сердце.

* * *

Тогда я заговорил тише, и виски в глубине стакана с ужасом приняло в свою подвижную золотую плоть горький урожай моих слез.

— Ты ли это, — вымолвил я, — мой отец, чьи надежды я не оправдал; ты, для кого я так и являюсь маленьким розовым младенцем, который ломал игрушки и требовал другие, более красивые?

Ты, кому я без всяких угрызений совести причинял каждый день боль?

Иногда во сне, когда подстерегают суровые опасности, я был уверен, что встречу тебя. Еще вчера ты за руку вел меня через странное логово, где по канавам текла кровь, где человеческая плоть с воплями ужаса корчилась в страшных муках.

— Это ты?

Я не поворачивал головы.

Но никакой поцелуй не коснулся моих волос.

И я понял, что это не был мой отец.

* * *

— О! Она умерла…

Она?.. Кто?.. Я даже не знал ее имени — виски стерло его. Но я знал, что она любила меня со всей страстью своих двадцати лет.

Однажды она плакала надо мной, как плачет старая мать.

Я воздвиг между нами всё равнодушие своего сердца, всё забытье путешествий, все виски, выпитое в портах, куда заносили меня фантазия и манера поведения. И вот она умерла и явилась ко мне. Боже! Каким ледяным был мрак за моей спиной.

Лампа едва светила, и пламя смотрело в потолок.

Но ни одна ласковая рука не протянулась из мрака и ни один крик радости не донесся до меня.

Это была не она.

* * *

Огонек взлетел к небу, как крохотная душа ребенка-хориста.

И в ужасной ночи, окружавшей меня, появилась рука, которая схватила меня за горло.

Она дрожала, эта рука; она пахла луком и трубочным табаком.

И я понял с горечью и гневом, что это был гнусный Бобби Моос, явившийся похитить мое виски.

Имя судна

Это было в то время, когда Хильдесхайм, Бобби Моос, Петрус Снеппе и я шли вниз по Длинному Пантей-Каналу на угнанной барже.

Поскольку это дьявольское судно принадлежало Аарону Сташельбину, ростовщику, наши души и совесть были спокойны.

Думаю, что в момент, когда Петрус Снеппе обрубил причальный трос, мы заметили отвратительную башку Аарона Сташельбина, вынырнувшую из плавучей кучи гнилых лимонов, водорослей, дохлых собак и пустых коробок. Но этого хватило, чтобы Бобби Моос плюнул ему в харю…

Впрочем, это не имеет никакого значения.

Мы пристали к берегу, чтобы отнести в бар Волшебный Город часы и воскресный костюм Аарона Сташельбина. В обмен на них хозяин бара Кавендиш дал нам шесть бутылок вполне приличного виски. Потом буксир забросил нам стальной трос и обеспечил нам увеселительную прогулку мимо доков.

Мы любовались грузовыми судами, шхунами, ржавыми торпедоносцами, наглыми катерами Кастомс-Хауза, и для каждого у нас было слово справедливой оценки.

Поэтому через полчаса все палубы, мостики и реи были усыпаны вопящей и жестикулирующей толпой, которую Бобби Моос, обладавший врожденным художественным вкусом, оценил в пять тысяч шестьсот кулаков, угрожавших нам.

Это доказывает, что люди не могут смириться с критикой даже тогда, когда она может им помочь в будущем.

Я помню яростный гнев капитана-коротышки шхуны, которому Хильдесхайм сообщил, что сомневается в верности его супруги и добропорядочности его матери и дочерей. Чтобы окончательно подтвердить его супружеское несчастье, Петрус Снеппе бросил в него пустую бутылку, осколки которой срезали ему нос.

— На этот раз, — радостно завопил Хильдесхайм, — я уверен, что соврал по поводу поведения его жены. Никакая жена не останется верной тому мужу, у которого нет носа.

Вечером буксир бросил нас, потому что Бобби Моос обозвал его капитана гнилой тварью, и баржа застыла рядом с высоким береговым откосом из черного песка, из-за которого выглядывала луна.

Мы все вчетвером стали поносить его, но он сделал вид, что не слышит нас.

Опустошив последнюю бутылку, мы спокойно улеглись спать. Далекие песни сирен с больших лайнеров навевали нам чудесные сны о виски.

* * *

Вдруг Хильдесхайм проснулся.

— Беда! — заорал он. — Нас ждут тысячи несчастий!

Разом проснувшись, каждый из нас схватил какое-то оружие — крюк, дубинку, железную палку — и мы принялись наносить удары во все стороны, разгоняя злых ночных духов.

Петрус Снеппе с ужасающим ругательством свалился через борт в воду — ему проломили череп.

Надеюсь, в аду к нему не отнесутся с излишней строгостью. Это был хороший компаньон и, несомненно, очень честный человек. Он остался должен два фунта Кавендишу.

— Беда! — повторил Хильдесхайм. — Наше судно называется Возвращенный Сион!

— Еврейское имя!

И над нами сгустилась ужасающая тишина.

— Надо баржу переименовать, — пробормотал Бобби Моос.

— Я хочу, — сказал я, — чтобы она называлась Долли Натчинсон.

— Потому что?.. — агрессивно спросил Бобби Моос.

— Она была, — ответил я, — прекрасной девушкой с фиолетовыми глазами, которая божественно пела в Ковент-Гарден. Я часто, сидя в уголке, за который не заплатил ни гроша, слушал ее, и вся ненависть моей измученной плоти и вся ревность бедного человека неслась к ней.

Когда я представлял, что богачи вызывают радость в ее фиолетовых глазках, а их толстые пальцы с тяжелыми перстнями гладят ее волосы, то надеялся, что ее задавит автобус или приберет к рукам какая-нибудь страшная болезнь, привезенная судном из Суринама, или изувечит ее лицо.

— По моему мнению, — объяснил Бобби Моос, — баржу надо назвать Сэмми Крук. Видите ли, это был превосходный человек…

Однажды он поспорил, что прогрызет дубовый бочонок, чтобы из него полилось виски.

Он сломал пять зубов, но виски потекло. Тогда он принялся лакать прямо из бочонка, но еще до того, как выпил последнюю каплю, сдох от белой горячки.

— Это, — сказал я, — достойная смерть для джентльмена. Я, хоть его и не знал лично, считаю, что Сэмми Крук был джентльменом.

— Заткнитесь! — сказал Хильдесхайм. — Это судно будет называться Лута.

— Лута, — спросил я, — это что еще такое?

— Это, — ответил он, — имя маленькой девочки.

— Ага!.. Какой?

— Маленькой темноволосой девочки, которая просит папочку рассказывать ей сказки и давать ей грошики; маленькая девочка, которая превращает вас в мужчину, хотя вы на самом деле просто мидия; маленькая девочка, ради которой можно подохнуть с голода, испытывая удовольствие; маленькая девочка, ради которой можно воровать звезды, луну, солнце… Маленькая девочка… Проклятие Божье!..

— Хильдесхайм, старый товарищ, — тихо спросил Бобби Моос, — кто такая Лута?

— Ее нет, — выдохнул Хильдесхайм, — ее никогда не было. Я так бы назвал свою маленькую дочку, будь у меня каморка с печкой, со столом, с кроватью и с женой, которую я бы любил.

— Мы… бродяги… — чуть ли не по слогам произнес Бобби Моос, — псы бездомные…

— Лута, — мечтательным голосом сказал Хильдесхайм.

И тройное рыдание разорвало тишину ночи, взлетев к вечности, где сверкали равнодушные звезды…

Волшебная уайтчепельская сказка

Порядочные дамы, которые сталкивались на улице с Присциллой Мальвертон, отворачивали глаза и обменивались полными ненависти словами.

— Боже, дорогая, какая стыдоба, а мужчины!..

— Фу!

Уверен, что эти дамы врали по поводу своей верности, когда ночью вдыхали резкий запах пота мужей — мелких служащих Сити или лавочников из Баттерси.

Я уважаю Присциллу Мальвертон, ибо она предпочитает переходить из мощных лап матроса с лайнера «Кунард-лейн» в привыкшие к утонченным ласкам руки какого-нибудь загорелого эфеба из солнечных стран, чтобы потом наслаждаться прекрасными серыми глазами студентов из Саус Кенсингтон Колледжа.

Но эти мысли рождены хорошим виски; они не найдут отклика в высоко моральных душах иных людей. Но если ваше сердце хоть немного открыто жалости к морским бродягам, вы согласитесь, что Присцилла Мальвертон и ее сестры заслужили право на определенное социальное положение.

Как были бы печальны порты мира, не будь в них прелестных девушек, торгующих любовью.

В объятьях жриц любви, моряки выбрасывают из памяти палубы, омытые океанским рассолом, на час забывают о пустых горизонтах и назойливом вое ветра в снастях, смеются над туманными призраками, которые в полночь взбираются на нос судна, скользят за спину рулевого, а потом исчезают во влажной тьме за кормой… Где, как не в их объятьях изгоняют изо рта противный вкус прогорклого сала, заплесневелых галет, рисовой трухи, похлебки из рыжих тараканов… Мир волшебно преображается, когда руки девушек белыми крылами опускаются на матроски, хотя диваны для любовных утех пахнут дешевыми духами и английским табаком. Усталые гости тонут в облаке милой любовной лжи, которую девушки шепчут на ухо, когда граммофон исполняет Домик в Теннесси.

Не будь их, почтенным матронам из портовых городов пришлось бы признаваться мужьям в шокирующих грехах. Правда, я не уверен, что почтенные матроны решились бы на признание, что не без похотливого удовольствия падали бы по вечерам в крапиву на пустыре, уступая напору истосковавшегося по любви крепыша, и потом…

Назад Дальше