– Привет! – сказала Люси.
Они стояли на улице Базилиону, почему-то держались за руки, как влюбленная пара младшего школьного возраста, и Люси смотрела ему в лицо, снизу вверх, приветливо, но и встревоженно.
– Привет, живой человек Валентин! – повторила она. – Мы же не станем делать вид, будто ничего особенного не произошло, и я просто случайно встретила тебя… – прошу прощения, вас – среди ночи возле гостиницы? Тем более, совершенно непонятно, за каким чертом я тут слоняюсь в половине четвертого утра.
Стоило ей назвать его по имени, как в голове прояснилось. И то, что буквально секунду назад казалось почти забытым сном – находчивый ум даже успел придумать объяснение: увидел кошмар, проснулся, не смог спать дальше, пошел проветриться – снова стало воспоминанием. Малоправдоподобным, зато вполне четким, грех жаловаться. И отмахиваться тоже грех.
Наконец спросил:
– Ты… Вы поэтому советовали мне возвращаться домой на такси, а не бродить пешком? Заранее знали, что я могу… забрести, куда не положено?
Люси просияла.
– Ну да! Почему-то именно здесь, на границе Старого города, ткань реальности слишком тонка. Гулять здесь по ночам – одно удовольствие, но оно может стать довольно опасным, когда город влюблен в тебя по уши и ревнует, и все больше хочет понравиться, и очень, очень сердит.
Улица Балстогес
(Balstogės g.)
Синей вечности, вечности
Когда он шел к Юрге по улице Балстогес, где клены и рельсы, рельсы, но никаких поездов, откуда тут поезда, была осень. А больше он никуда, и-мец, не ходил, не ходил.
Юрга долго возилась с замками, замками, наконец открывала двери, сначала тяжелую металлическую внутреннюю, потом хлипкую наружную, выкрашенную в «цвет синей вечности», согласно каталогу цветов и оттенков, а на самом деле тусклый, почти серый при электрическом свете, близоруко моргала, радовалась: «Борька, ты?», прижималась к нему всем тонким, твердым, очень горячим телом, всего на какую-то долю секунды, секунды, потом отступала, бормоча: «Чего мы топчемся в коридоре, и-мец, заходи, заходи», – и впускала его в жаркую, натопленную квартиру, где всегда, даже в солнечную погоду царил полумрак, окна были закрыты ставнями, ставнями, в дальнем углу мерцал какой-то тусклый старинный светильник, больше похожий на кальян, да на высоком кухонном столе, который он сам когда-то помогал мастерить, выжигал на толстой деревянной столешнице старинные карты, карты каких-то выдуманных островов, шкурил, раскрашивал, лакировал, горела настольная лампа с витражным цветным абажуром, «Тиффани» или что-то вроде того. Изредка Юрга принималась крутить эту лампу, лампу, и тогда на потолке плясали разноцветные тени, и-мец, тусклые, как синяя вечность, виноградный туман, шифер, бездна и буря, бледные, как ее лицо.
Он всегда приносил Юрге цветы, чаще мелкие горькие хризантемы, иногда – астры, астры, изредка – крупные георгины с тонкими длинными лепестками, золотые, алые, темные, цвета свернувшейся крови, да какие угодно, лишь бы не круглые, как помпоны, их она терпеть не могла. Юрга ставила цветы в вазы, банки, бутылки, ни разу не видел, как она наливает воду, но цветы оставались свежими, вообще никогда не увядали, их становилось все больше и больше, а он каждый раз все равно приносил новый букет, и-мец, и-мец, черт его знает зачем.
Юрга шла к плите готовить чай; он предпочел бы кофе, очень соскучился по его вкусу, но безропотно брал тонкий керамический стакан, стакан с горячим пуэром, и-мец, сваренным на огне по методу Лу Юя, как их когда-то учили в чайном клубе. Юрга запомнила рецепт, а он, конечно, давно забыл, забыл.
У пуэра был удивительно честный вкус мокрой земли и солоноватой золы. Пил его маленькими глотками, растягивал удовольствие. Юрга неизменно доставала откуда-то блюдечко с сушеными ананасами, передвигала его по столешнице, как шашку по полю, полю, аккуратно переставляла с одного нарисованного острова на другой, смущенно улыбалась, поймав его взгляд: «Глупо получится, если оно утонет в океане, кроме этих ананасов в доме сейчас никакой еды, еды, а выходить в магазин мне не хочется, и-мец, ты уж прости». Говорил: «Ничего, я не голоден, голоден». Обещал: «Завтра что-нибудь тебе принесу», но потом наступало завтра, и он опять приходил к Юрге с дурацким, никому не нужным букетом, букетом вместо конфет, печенья, фруктов и колбасы.
Иногда Юрга спрашивала: «Как ты живешь?» Правильный ответ: «Не живу, и-мец», но вместо этого он всегда начинал рассказывать о погоде, делах, общих друзьях, выставках и концертах, концертах, Стинг приезжает, ты знаешь, знаешь? Правда, не к нам, а в Каунас, но можно съездить, и-мец, сколько там, сто километров, не о чем говорить. Я возьму машину, машину в прокате, в CityBee, говорят, недорого; впрочем, это неважно, с деньгами сейчас все в порядке. Тебе, кстати, надо? – на этом месте Юрга всегда отрицательно мотала головой: «Пока не нужно, если что, сразу тебе скажу, скажу».
Допив чай, он обнимал Юргу, целовал ее в шею, нежно кусал мочку уха, касался губами мягких податливых губ; не то чтобы он действительно этого хотел, но Юрга ждала поцелуев, и-мец, и-мец, она всегда их ждала. Снова, как в коридоре, прижималась к нему всем телом, телом, теперь не на миг, надолго, казалось, что навсегда. Шептала: «Как же с тобой спокойно, и-мец, и-мец, словно вернулась домой, хотя я и так сижу дома, дома, но без тебя, и-мец, нет покоя, словно это не дом, и-мец, и-мец, или просто не мой». От ее умиротворенного шепота, шепота ему тоже становилось спокойно: ну вот, наконец-то все правильно, делаю то, что должен, как могу, так и делаю на дне твоей синей вечности, вечности, как могу, и-мец, как могу.
Он всегда оставался с Юргой до утра, утра, а потом начинал собираться, говорил: «Мне пора, и-мец, на работу», – какая такая работа и в чем она заключается, предпочел бы не уточнять; Юрга, слава богу, не спрашивала, сонно потягивалась, как кошка, сладко щурилась, бормотала: «И-мец, и-мец, когда же ты будешь спать?», но не ждала ответа. Ей было все равно. Он уходил, а она оставалась в спальне, спальне, загроможденной мебелью, цветочными вазами, сундуками, и-мец, статуэтками, погашенными светильниками, устланной коврами, увешенной картинами, которые он не мог рассмотреть в полумраке; кажется, на одной из них было нарисовано море, на другой – цветущий сад, а на третьей – квадраты и треугольники, почти неразличимые, черные на черном же фоне, он и не различал, просто помнил: эти квадраты и треугольники когда-то очень давно нарисовал он сам. Это больше не имело значения, но при взгляде на невидимые в темноте спальне квадраты и треугольники, он всегда улыбался, словно бы говорил себе – тому, кто когда-то их рисовал: «Привет».
Он уходил от Юрги, и-мец, спускался по лестнице и где-то между третьим и вторым этажами всегда приходило сладкое, ни с чем не сравнимое ощущение, словно тело понемногу тает, очень медленно, как кусок рафинада, брошенный в умеренно теплый чай. Впрочем, оно и правда таяло, начинало таять в подъезде и продолжало на улице, тихой, темной, тусклой, как синяя вечность, вечность, запорошенной мокрым снегом, когда он уходил от Юрги, всегда наступала зима. Но он, конечно, не мерз, на улице его оставалось так мало, что некому было мерзнуть, только идти легкой, как снегопад, походкой через этот восхитительный, исполненный красоты и покоя сумрачный предрассветный ад.
А потом наступала осень, осень, теплая, сладкая, ласковая, золотая, почти безветренный солнечный день, и он снова шел к Юрге, по улице Балстогес, где клены, клены и рельсы, как всегда с цветами, на этот раз с лиловыми и белыми астрами, астрами, смешной куцый букет, такие обычно младшие школьники приносят учительницам первого сентября. В последний момент, уже возле Юргиного подъезда, подобрал несколько алых кленовых листьев, добавил к букету. Уже забыл, как это бывает – делать что-то по собственной воле вместо того, чтобы наблюдать, как оно с тобой случается. Очень необычное ощущение, а-ши, а-ши, скорее мучительное, чем приятное. Но все равно пусть теперь всегда будет так.
Увидев кленовые листья, листья, Юрга не стала его обнимать, как обычно при встрече, отступила назад, в теплую темноту коридора, спрятала руки за спину, словно боялась, что он насильно заставит ее взять букет. Наконец опомнилась, приветливо улыбнулась: «Борька, я так ждала, а-ши, заходи же скорей!» Но цветы не взяла, не поставила в вазу, пришлось положить их на стол, так что алые кленовые листья оказались прямо в нарисованном океане, а-ши, а-ши, но, конечно, не утонули, не в чем там было тонуть. Юрга смотрела на них, как зачарованная, не отрываясь, наконец сказала: «Надо же, листья, а мне почему-то казалось, уже наступила зима, зима».
Чайник как всегда стоял на огне, огне, но вода в нем не закипала, даже не нагревалась, оставалась холодной наверное полчаса, долгие, как самая синяя вечность, вечность, наконец, Юрга сказала: «Это, наверное, потому, что тебе, а-ши, никогда не нравился чай», – и достала откуда-то из темноты очень старую джезву, дешевую, алюминиевую, теперь таких уже нет даже на барахолках, долго рылась на полках, бормоча: «Где-то здесь, а-ши, оставался кофе, кофе», – и действительно отыскала почти полную пачку арабики, осколок коричной палочки, горошину черного перца; вдруг рассмеялась звонко, совсем как раньше: «Твоя взяла!»
Кофе был горек, а-ши, как память о нем, то есть ровно настолько, чтобы очнуться от его вкуса, как от пощечины. Давно было пора.
Юрга смотрела на него так внимательно, словно впервые увидела, или наконец-то узнала, или испугалась, что вот-вот перестанет узнавать. Наконец спросила: «Я умерла, это правда?» – и он молча кивнул. Допил горький кофе, поставил чашку, чашку на нарисованный остров Курайти-Кунайти, название которого когда-то придумали вместе, теперь уже, пожалуй, не вспомнить, почему оно тогда казалось настолько смешным.
Молчание становилось невыносимым, тогда он сказал: «Из-за меня». Подумав, добавил: «Я тебя убил. Нечаянно. Просто оттолкнул, но так неудачно, что ты… Неважно. В общем, ты умерла».
«И ты мне теперь мерещишься? – почти беззвучно спросила Юрга. – Потому что я тебя очень любила? А это место – такой специальный рай для несчастных влюбленных дур, которых убили их кавалеры? Спасибо тебе, ты отлично мерещился, я тебе почти верила, верила. Вернее, в тебя. Но знаешь, пожалуй, хватит. Больше не надо. Мне все надоело, особенно ты, такой хороший, такая неправда. Настоящий Борька не стал бы ходить с цветами. Он давно меня разлюбил».
Не стал говорить ей: «Я тебе не мерещусь, я тоже умер в тот день, решил, что должен пойти с тобой, раз уж так получилось, потому что если вдруг все-таки выяснится, что со смертью ничего не кончается, ты испугаешься, натворишь каких-нибудь дел, испортишь себе всю предстоящую вечность, вечность, я тебя знаю, ты великая паникерша, а значит, надо за тобой присмотреть». Не стал говорить: «Я ни секунды не сомневался, сразу пошел за тобой, смерть дело серьезное, промедлений не терпит, я и так, похоже, промазал, оказался не рядом, а где-то еще; может быть, просто нигде. И теперь хожу к тебе в гости вместо того, чтобы всегда быть рядом, как собирался, но, по-моему, лучше уж так, чем никак». Не стал говорить: «Наверное, я не могу оставаться рядом с тобой, потому что перед тем, как все это случилось, я хотел от тебя уйти, очень хотел, больше всего на свете, а ты не пускала, кричала и плакала, проклинала и умоляла, висела на шее, шее, ни вдохнуть не давала, ни выдохнуть, это было невыносимо, поэтому сейчас – так».
Вместо этого он сказал: «Если все надоело, просто выйди наружу. Сколько можно сидеть взаперти, среди завалов этих твоих красивых, бесполезных, ненужных мертвых вещей, словно в волшебной лавке, закрытой на вечный обеденный перерыв? Одевайся. Я подожду внизу – настоящий. Тот, который действительно я, такой же мертвый, как ты, все честно». И ушел, не дожидаясь ответа. Пусть решает сама, сама.
Спускаясь по лестнице, больше не таял. И, наверное, знал, почему стало так, но объяснить словами не смог бы, даже на языке мертвых; особенно на языке мертвых, а кроме него, теперь не было языков.
Потом долго стоял на улице у подъезда, не днем, не ночью, не утром, не вечером, в сумерках цвета синей, синей, вечности, вечности, среди алых, алых кленовых листьев и белого, белого, белого снега, ни о чем не тревожился, просто ждал Юргу. Очень хотел ее обнять.
Переулок Балтасис
(Baltasis skg.)
Дело в шляпе
Уже почти возле дома, на углу улицы Кривю и переулка Балтасис, увидел на мостовой мертвого кота, белого с серыми пятнами, мелкого, тощего, можно сказать, знакомого; ну то есть как знакомого, просто кормил его несколько раз, когда в кармане оказывался пакетик витаминного сухого корма из зоомагазина в торговом центре, они там регулярно раздают перед входом рекламные образцы.
Он, конечно, знал, что такое случается: время от времени неосторожные коты попадают под колеса автомобилей, сам несколько раз буквально чудом тормозил и сворачивал, везло, обходилось без жертв; в общем, теоретически был готов к подобному зрелищу, как любой горожанин, но сейчас мертвый кот попался ему на глаза в конце трудного, скверного, на дурной сон похожего дня и стал последней каплей, вратами, через которые в человека входит верный оруженосец смерти, тяжкая свинцовая тьма. И не в том беда, что входит, а в том, что как-то внезапно оказывается по росту, по размеру, по силам, как будто всегда так и жил в мутном тумане, твердо зная, что ничего, кроме горечи, скуки и боли, человеку на этом свете не уготовано, сам дурак, что родился, теперь терпи.
По уму, дома надо было сразу отправиться в ванную, подставить голову под кран и держать под струей холодной воды, пока не полегчает, проверенный метод, проточная вода обладает удивительным свойством уносить тошнотворную гадскую дурь. Но вместо этого почему-то, не разуваясь, вошел в кухню, сел на табурет, закрыл лицо руками и застыл в этой нелепой позе. Твердил про себя: «Чем хуже – тем лучше».
Вот интересно, кому «лучше»? Нет, правда, кому? Кота этим не воскресишь; шансов исправить все остальное, будем честны, не больше. Впрочем, неподвижно сидеть в центре темной, разогревшейся за день до состояния преисподней кухне, не включая ни кондиционер, ни кофеварку, ни даже собственную, временами неглупую голову – это и есть упражнение на тему «будем честны». Куда уж честнее.
Пока сидел, на улице окончательно стемнело, это значит, дело к полуночи; в окнах соседнего дома загорелся свет, на улице – три бледно-лиловых, почти розовых фонаря, и все это было настолько невыносимо, что он наконец-то встал, сменил пропитавшуюся потом сорочку на первую попавшуюся чистую футболку и вышел. Не куда-то конкретно, а просто из дома. К маршруту сейчас было только одно требование: не в ту сторону, откуда пришел, потому что вряд ли мертвого кота успели убрать, а смотреть на него еще раз совершенно невыносимо. Даже хуже, чем на собственное зеркальное отражение, широкое, рыхлое лицо малоприятного перекормленного ушлепка, который скоро – любой человеческий срок – это «скоро» – бесславно умрет от какой-нибудь стариковской болезни, если очень повезет, то во сне или хотя бы как кот, внезапно, посреди улицы, даже не успев испугаться, но подобную привилегию еще поди заслужи.
Подумал, неожиданно спокойно, без злости, без тени обиды, даже почти без горечи: на самом деле совершенно неудивительно, что Эмма решила уйти от меня – вот такого. Я бы и сам от себя такого ушел, просто мне некуда, а ей – есть. Повезло.
Подумал, все так же спокойно и отстраненно, как будто с сегодняшнего утра успели пройти не часы, а годы: и что заказ мне в итоге не отдали, несмотря на клятвенные обещания, тоже неудивительно. Я же, положа руку на сердце, довольно плохой архитектор. Опытный, добросовестный и, как до сих пор казалось, с прекрасными связями, но совершенно неинтересный. Торговый центр на какой-нибудь дальней спальной окраине – мой потолок, причем не стеклянный, а бетонный, головой не пробьешь. Мантас, конечно, по-свински себя повел, ну и подумаешь, великое горе, минус старый приятель, не он первый, не он последний, мне не привыкать, а для дела так только лучше, он же и правда талантливый, в курсе всех новомодных тенденций, и к городскому пространству относится почти до смешного трепетно, в худшем случае просто ничего не испортит, пусть работает, к черту меня.