Опойоллак стучал кулаками по стене купола, выкрикивая проклятия в адрес своего народа, в адрес Сфер Хаккту и мерзости из подземелий. Но купол не отвечал на его мольбы; и пока Опойоллак бросался всем телом на прозрачную поверхность, две огромные тени рук разной длины поднялись к куполу, а потом спустились к правителю.
Такова легенда, что рассказывают по ночам Сферы Хаккту, которым была поручена защита планеты Тонд.
Перевод: А. Черепанов
Голос пляжа
1
Я встретил Нила на станции.
Конечно, я могу её описать, надо лишь пройти по дороге и взглянуть, но незачем. Это не то, что я должен вытащить из себя. Это не я, оно вне меня, оно поддаётся описанию. На это уйдёт вся моя энергия, всё внимание, но, возможно, мне станет легче, если я вспомню, как было раньше, когда всё казалось выполнимым, выразимым, таким знакомым, — когда я ещё мог смотреть в окно.
Нил стоял один на маленькой платформе, а я теперь понимаю, что всё-таки не осмелюсь ни пройти по той дороге, ни даже выйти из дома. Неважно, я всё отчётливо помню, память поможет мне продержаться. Нил, должно быть, отшил начальника станции, который всегда рад поболтать с кем угодно. Он смотрел на голые, заточенные июньским солнцем рельсы, которые прорезали лес — смотрел на них, как, наверное, самоубийца смотрит на опасную бритву. Он увидел меня и отбросил волосы с лица за плечи. Страдание заострило его лицо, туже обтянуло его побледневшей кожей. Я хорошо помню, каким он был раньше.
— Я думал, что ошибся станцией, — сказал он, хотя название было на виду и читалось вполне отчётливо, несмотря на цветы, увившие табличку. Ах, если бы он и впрямь ошибся! — Мне столько всего надо поменять. Но ты не обращай внимания. Господи, до чего приятно тебя видеть. Ты выглядишь чудесно. Наверное, это от моря. — Его глаза засияли, голос наполнился жизнью, которая словно брызнула из него потоком слов, но ладонь, протянутая им для рукопожатия, походила на холодную кость. Я заспешил с ним по дороге, которая вела к дому. На солнце он щурился, и я подумал, что надо скорее вести его домой; по-видимому, среди его симптомов значились головные боли. Дорога сначала состоит из гравия, кусочки которого всегда умудряются попасть к вам в туфли. Там, где деревья заканчиваются, точно задушенные песком, в сторону сворачивает бетонная дорожка. Песок засыпает гравий; на каждом шагу слышна их скрипучая перебранка и ещё — раздумья моря. За дорожкой полумесяцем стоят бунгало. Наверняка это и сейчас так. Но теперь я вспоминаю, что бунгало выглядели нереальными на фоне горящего голубого неба и зачаточных холмиков дюн; они походили на сон, выставленный на пронзительный июньский свет.
— Ты, наверное, хорошо зарабатываешь, раз можешь позволить себе такое. — Голос Нила звучал безжизненно, зависть проскользнула в нём лишь постольку, поскольку он считал, что её ожидают. Ах, если бы так продолжалось и дальше! Но, едва войдя в бунгало, он начал восхищаться всем подряд — видом из окна, моими книгами на полках книжного шкафа в гостиной, моей пишущей машинкой с вложенной в неё символической страницей, на которой красовалась символическая фраза, репродукциями Брейгеля, служившими мне напоминанием о человечестве. Внезапно, с угрюмым пылом, которого я не замечал в нём раньше, он сказал:
— Взглянем на пляж?
Ну, вот я и написал это слово. Я могу описать пляж, я должен его описать, я только о нём и думаю. У меня есть блокнот, который я брал с собой в тот день. Нил шагал впереди меня по гравийной дорожке. Там, где обрывалась ведущая к бунгало бетонная дорожка, почти сразу заканчивался и гравий, поглощённый песком, несмотря на ряды кустарников, посаженных специально для того, чтобы не давать ему расползаться. Мы нырнули в кусты, которые, казалось, преисполнились решимости во что бы то ни стало преградить нам путь.
Продравшись сквозь них, мы ощутили ветерок, волнами прокатывавшийся по песчаному тростнику, которым щетинились дюны. Волосы Нила разлетались, такие же выгоревшие, как трава на песке. Дюны, по которым мы тащились, замедляли его шаг, несмотря на всю его энергию. Соскользнув вниз, к пляжу, мы услышали море, оно рывком приблизилось к нам, как будто мы его разбудили. Ветер бил крыльями у самых моих ушей, шелестел страницами моего блокнота, пока я записывал вдруг возникший образ пробуждения моря и с потрясающим невежеством думал: а вдруг пригодится. Теперь нас со всех сторон отгораживали от мира дюны: безликие груды в лохматых травяных париках, белизной почти не уступавшие солнцу.
Уже тогда я чувствовал, что пляж словно существует отдельно от всего окружающего: сосредоточен на самом себе, подумал я, помнится. Мне казалось, что в этом виновата подвижная дымка, которая парила над морем, но которую мне не удалось ни разглядеть как следует, ни прикинуть расстояние от берега до неё. Если глядеть от замкнутой сцены пляжа, бунгало казались до смешного назойливыми, анахронизмами, которые отвергало геоморфологическое время моря и песка. Даже остатки машины и другой мусор вблизи прибрежной дороги, наполовину проглоченный пляжем, и тот казался не таким чуждым. Таковы мои воспоминания, надёжнее которых у меня ничего не осталось, и я должен продолжать. Сегодня я обнаружил, что отступать дальше уже не могу.
Нил, сощурившись от блеска, рассматривал пляж, который начинался у прибрежной дороги и скрывался из виду за горизонтом.
— Сюда что, никто не приходит? Может, тут загрязнение?
— Смотря кому верить. — Пляж часто вызывал у меня головную боль, даже когда он не блестел, не говорю уж о том, как он выглядит по ночам. — По-моему, люди в основном ходят на курортные пляжи, дальше по берегу. По крайней мере, других причин не вижу.
Мы шли. Подле нас край сверкающего моря двигался в нескольких направлениях сразу. Мокрый, атласно-гладкий песок устилали ракушки, складываясь в узор, который менялся быстрее, чем мой глаз мог за ним уследить. Зеркально блестящие песчинки вспыхивали и гасли с такой скоростью, словно передавали что-то морзянкой. По крайней мере, судя по моим записям, так казалось.
— А твои соседи никогда сюда не ходят?
Голос Нила заставил меня вздрогнуть, так я был зачарован узорами песка и ракушек. На мгновение мне показалось, что я не могу оценить ширину пляжа: несколько шагов или несколько миль? Чувство перспективы вернулось, но возникла и головная боль, нудной неосязаемой хваткой давившая на мой череп. Теперь я понимаю, что это значило, но мне хочется вспомнить свои ощущения до того, как я всё узнал.
— Очень редко, — сказал я. — Некоторые считают, что здесь зыбучие пески. — Одна старая леди, вечно сидевшая в своём саду и глазевшая на дюны, как Кнуд[30] на песок, рассказала мне, что предупреждающие таблички постоянно тонут. Сам я никогда здесь зыбучих песков не встречал, но на всякий случай всегда выходил с палкой.
— Значит, весь пляж будет в моём распоряжении.
Я воспринял это как намёк. По крайней мере, он не будет ко мне приставать, если мне захочется поработать.
— В бунгало живут в основном пенсионеры, — сказал я. — У тех, кто обходится без инвалидных колясок, есть машины. На мой взгляд, песок им надоел, даже тем, из кого он ещё не сыплется на ходу.
Однажды чуть выше по пляжу я наткнулся на компанию нудистов, которые, прикрываясь полотенцами и соломенными шляпами, пробирались к морю, но Нилу говорить о них не стал — пусть сам узнает. Теперь я даже не знаю, видел я их на самом деле или просто чувствовал, что так положено?
Слушал ли он меня? Его голова была наклонена, но не ко мне. Он замедлил шаг и вглядывался в складки и борозды пляжа, который лизало своими языками море. Внезапно борозды напомнили мне извилины мозга, и я схватился за записную книжку, но тут же почувствовал, как кольцо вокруг моей головы стало уже. Пляж как подсознательное, говорится в моих заметках: горизонт как воображение — на краю мира вспыхнул корабль, зажжённый солнечным лучом, образ, который поразил меня своим ярким, но неопределённым символизмом, — мусор как воспоминания, наполовину погребённые, наполовину осознанные. Но что же тогда такое бунгало, торчащие над дюнами, словно шкатулки, вырезанные из ослепительно-белой кости?
Я поглядел вверх. Ко мне склонялось облако. Точнее говоря, оно словно неслось от горизонта к пляжу с устрашающей скоростью. Может, это было не облако? Оно казалось массивнее корабля. Небо опустело, и я сказал себе, что это эффект, вызванный дымкой — увеличенная тень чайки, к примеру.
Мой испуг оживил Нила, который вдруг начал болтать, как телевизор, по которому стукнули кулаком.
— Одиночество здесь пойдёт мне на пользу, мне надо привыкать быть одному. Мэри с детьми нашла себе другой дом, вот в чём дело. Конечно, денег он зарабатывает, сколько мне за всю жизнь не увидеть, ну и пусть, раз им этого надо. Он, видите ли, владелец издательства, ну и пусть, раз им так нравится. Я-то всё равно не смогу быть таким, как он, сколько ни старайся, особенно теперь, с моими нервами.
Его слова до сих пор звучат у меня в ушах, и, полагаю, я понимал тогда, что с ним такое. Теперь это просто слова.
— Вот почему я столько болтаю, — сказал он и поднял спиральную ракушку — как мне показалось, чтобы успокоиться.
— Эта слишком маленькая. Ты в ней ничего не услышишь.
Прошло несколько минут, прежде чем он оторвал её от уха и протянул мне.
— Нет? — сказал он.
Я приложил к ней ухо, но не мог понять, что слышу. Нет, я не зашвырнул ракушку подальше, я не растоптал её ногой; да и разве я мог сделать то же самое со всем пляжем? Я напрягал слух, стараясь расслышать, чем шум этой ракушки отличается от обычного шёпота остальных. Может, в нём был ритм, который не поддавался определению, или он казался тихим оттого, что доносился издалека, а не только был заключён в крохотное пространство ракушки? Я замер в ожидании, околдованный: именно это ощущение я так часто стремился передать в своей прозе, как мне кажется. Что-то нависло надо мной, протянувшись от горизонта. Я вздрогнул и уронил раковину.
Передо мной не было ничего, кроме солнечного блеска, ослепительно отражавшегося от поверхности волн. Дымка над морем сгустилась, на миг закрыв собой свет, и я убедил себя в том, что именно это и видел. Но, когда Нил подобрал следующую раковину, мне стало не по себе. Кольцо невыносимо давило мой череп. Пока я созерцал пустые пространства моря, неба и пляжа, моё ожидание стало тягостным, в нём появился оттенок неизбежности, и оттого пропало всё удовольствие.
— Я, пожалуй, пойду назад. Может, и ты со мной? — сказал я, подыскивая объяснение, которое прозвучало бы естественно. — А то вдруг здесь и правда зыбучие пески.
— Ладно. В них во всех одно и то же, — сказал он, протягивая мне совсем маленькую раковину, которую только что слушал. Помню, я тогда подумал, что его наблюдение настолько самоочевидно, что попросту лишено смысла.
Когда я повернул к бунгало, блеск моря всё ещё стоял у меня перед глазами. Пятна света плясали среди мусора. Они двигались, пока я старался разглядеть их очертания. Что они напоминали? Символы-иероглифы? Конечности, изгибающиеся стремительно, как в ритуальном танце? Из-за них казалось, будто мусор тоже движется, крошится. Стадо безликих дюн подалось вперёд; чей-то образ склонился надо мной с неба. Я закрыл глаза, чтобы унять их штучки, и подумал, не следует ли мне серьёзнее относиться к разговорам о загрязнении.
Мы приближались к путанице следов, ведущих сквозь дюны. Нил оглядывал сверкающий пляж. Он впервые представился мне сложной системой узоров, и, может быть, это означало, что было уже слишком поздно. При свете солнца он выглядел искусственно, точно при свете рампы, и я даже усомнился, так ли нога ощущает настоящий пляж.
Бунгало тоже выглядели неубедительно. И всё же, пока мы, упав в кресла, давали отдохнуть глазам в относительной полутьме, а наши тела впитывали прохладу, как воду, я умудрился забыть о пляже совсем. Мы выпили два литра вина на двоих, поговорили о моей работе и о том, что Нил без работы с самого выпуска.
Позже я порезал дыню, салат, достал кубики льда. Нил следил за мной, очевидно смущённый своей неспособностью помочь. Без Мэри он казался потерянным. Ещё одна причина, чтобы не жениться, подумал я, поздравляя себя.
Пока мы ели, он не сводил с пляжа глаз. Корабль застыл в янтаре заката: мечта о побеге. Этот образ я чувствовал не столь глубоко, как те метафоры, что посещали меня на пляже; он был не столь гнетущим. Обруч, давивший мне на голову, исчез.
Когда стемнело, Нил подошёл вплотную к окну.
— Что это? — спросил он.
Я выключил свет, давая ему увидеть. За тусклыми горбами дюн светился пляж, его мутноватое сияние напоминало луну в тумане. Неужели и другие пляжи светятся ночью?
— Из-за этого люди говорят, что пляж загрязнён, — сказал я.
— Я не о свете, — сказал он нетерпеливо. — Я о другом. Что это шевелится?
Я сощурился, глядя в окно. Сначала я не замечал ничего, кроме тускловатого свечения. Наконец, когда у меня уже защипало глаза, я разглядел силуэты, тонкие и угловатые, как вороньи пугала, которые рывками меняли позы. Если долго смотреть, наверняка увидишь что-нибудь подобное, и я решил, что это тёмные пятна от спутанных, едва различимых в темноте кустов, проступают на сетчатке глаз.
— По-моему, надо пойти и посмотреть.
— Я бы не стал ходить туда ночью, — сказал я, внезапно осознав, что никогда не ходил на пляж в темноте и испытываю явное, хотя и необъяснимое отвращение к подобной прогулке.
Наконец он пошёл спать. Несмотря на долгий путь, проделанный днём, ему понадобилось напиться, чтобы уснуть. Я слышал, как он распахнул окно своей спальни, выходившее прямо на пляж. Сколько мне ещё предстоит написать, со скольким справиться, а что мне в этом сейчас проку?
2
Я приобрёл это бунгало, как сказано в одной из немногих записей моего дневника, чтобы дать себе возможность писать, не отвлекаясь на городскую жизнь — вопли телефона, звонки в дверь, вездесущий шум, — но, едва оставив всё это позади, я обнаружил, что городская жизнь и есть моя тема. Однако писательство было моей манией: если я не писал несколько дней подряд, то впадал в депрессию. Писать для меня значило преодолевать депрессию, вызванную невозможностью писать. Теперь я пишу потому, что у меня нет другого способа сохранить остатки своего «я», отсрочить конец.
На следующий день после приезда Нила я напечатал несколько строк пробной главы. Вообще-то я не особенно люблю этот приём — вырывать главу из ткани ещё не созданного романа. Но пляж меня смутил, и я чувствовал, что мне надо поработать над сделанными на нём заметками, придать определённость заложенным в них образам. Я надеялся, что из них возникнет какая-нибудь история. Пока я перебирал заметки в её поисках, Нил сказал:
— Пойду затеряюсь ненадолго в окрестностях.
— Угу, — буркнул я, не поднимая глаз.
— Ты, кажется, говорил, что здесь есть брошенная деревня?
Пока я объяснял, как её найти, ниточка моих мыслей порвалась. Хотя она и так вся была в узелках и потёртостях. Раз уж я всё равно неотрывно думаю о пляже, это всё равно, как если бы я был там. Я всё ещё могу писать так, словно не знаю конца, это помогает мне отвлечься от сказанных мною слов: «Я иду с тобой».
Погода была неровной. Архипелаги облаков низко плыли в затянутом дымкой небе, над морем; огромные кляксы вставали из-за сланцевых холмов, точно выбросы жидкого камня. Пока мы лезли через кусты, над дюнами согнулась какая-то тень, приветствуя нас. Едва моя нога ступила на пляж, как я задрожал от сырости и прохлады, под песком словно крылось болото. Но тут свет солнца пролился над ним, и пляж как будто совершил прыжок в совершенную ясность.
Я шёл быстро, хотя Нилу, кажется, хотелось потянуть время. Не тревога заставляла меня торопиться; в конце концов, твердил я себе, может пойти дождь. Сверкающая мозаика песчинок неутомимо мелькала вокруг меня, не складываясь в чёткий узор. Неправильной формы пятна, плоские аморфные призраки, растянутые в длину, проскальзывали по пляжу и замирали, дожидаясь следующего ветерка. Нил, не отрываясь, смотрел на них, как будто хотел понять их форму.