История будущего Глори О'Брайан (ЛП) - King A. S. 2 стр.


– Как ты думаешь, на что это похоже? – спрашивала она у меня, хотя и знала, что мне неприятно об этом говорить. Думаю, она решила, что если нам по четырнадцать и ей интересно, то мне должно быть тоже.

– Не знаю, – отвечала я. – Меня это особо не волнует.

– Не волнует? Да ладно? Не притворяйся, еще как волнует! – Меня правда не волновало. – А что с тем парнем из автобуса, в которого ты влюбилась? Ты никогда не представляла, что делаешь это с ним? – спрашивала она.

– Ты про Маркуса Гленна, что ли?

– Про него.

– Ты что, забыла? Он вел себя мерзко.

– А что он такого сделал?

– Показал мне порнуху.

– Фу-у. Да, я про него. А кто тебе сейчас нравится?

– Никто.

Я не рассказывала ей о том, что тогда, в седьмом классе, показав мне те фотки на своем компьютере, Маркус Гленн попросил меня потрогать его шорты в том месте, где они стояли палаткой. Я отказалась и ответила, что немедленно иду домой, на что он заявил:

– Если будешь так себя вести, никогда не станешь женщиной! Еще и плоская, как доска!

Я не говорила Элли, что с того дня я даже не хотела большую грудь, потому что на нее будут пялиться парни вроде Маркуса Гленна. Что с того дня я иногда гадала: а как вообще должна выглядеть женщина?

– Тебе за всю жизнь нравился только один парень? Не верю!

– Еще раз говорю, мне плевать. – Я взяла в руки камеру, подняла ее на вытянутой руке и сфотографировала, насколько меня это не волнует. Я назвала снимок «Глори все равно».

========== Зонная система ==========

В последние учебные дни мне позировала вся школа. До этого я снимала, как они сидят за партами, ищут что-то в компьютерах или читают книги в библиотеке. Никто даже головы в мою сторону не поворачивал. В понедельник, когда осталось проучиться три дня, они начали корчить рожи. Во вторник они много обнимались. В среду – последний учебный день перед выпускным – все смотрели прямо мне в объектив и улыбались или кидались обнимать друзей и вели себя так, как будто никогда больше не увидятся, как будто у них не будет встреч выпускников и вообще все они умрут после выпускного. На их лицах появился страх – он прятался за радостью, но никуда не девался.

Я снимала кадр за кадром, хотя не собиралась делиться ни одним снимком.

– Сними нас! – просит стайка девочек из джаз-группы. «Щелк!»

– Можешь нас тоже сфотографировать? – подключаются парни из математического кружка. «Щелк!»

– Привет, Глори! Сними нас, а? – футбольные чирлидерши уже висят друг на друге. «Щелк!»

По дороге на последний школьный обед меня окликнули три девочки, с которыми мы никогда не ладили, потому что на моей (в смысле, папиной) машине висит наклейка с надписью «Феминизм – это радикальное убеждение, что женщины тоже люди» и в одиннадцатом классе они считали, что это делает меня лесбиянкой.

– Последний обед! – воскликнули они. – Давай, сними, как мы в последний раз покупаем отвратную школьную еду! – Я сняла. Вот только они не знали, что в фокусе были не их самонадеянные лица, а наггетсы, жирный жареный картофель и горка макарон.

Со стороны можно было подумать, что я популярна. Моя камера – может быть. С камерой я чувствовала себя в безопасности. Сохраняла хорошие отношения со всеми, кто хотел сфотографироваться. Снимала, а не снималась сама. Мне даже удалось не попасть на фотографию, где я просто должна была появиться – на снимок группы, готовившей выпускной альбом. У меня не было ни одного снимка из тех, которые были у всех. Вместо этого я сняла автопортрет с закрытыми глазами. Пришлось постараться, чтобы его одобрили. К счастью, если кто-то здесь меня слушает, то это консультант по выпускному альбому. На снимке я казалась мертвой. Смерть интересовала меня так же, как Элли интересовал секс. Похоже, чем больше взрослые избегают обсуждать некоторые темы, тем нам любопытнее. А мой снимок однажды будет соответствовать действительности – в конце концов, все умирают…

***

Первую камеру мне подарила мама на мой четвертый день рождения. Мне еще нельзя было ей пользоваться, но она была моей… на вырост – что, если подумать, довольно странно, учитывая, что до моего пятилетия мама не дожила. Итак, мне подарили очень простую камеру модели Leica M5 в кожаном чехле. Она даже не была цифровой. Дарла О’Брайан предпочитала фотопленку. В эмульсию и галогенид серебра. Она следовала какой-то теории под названием «зонная система экспозиции», которую около 1940 года придумали Ансел Адамс и Фред Арчер. По зонной системе оттенки черно-белой фотографии делились на одиннадцать зон – от абсолютно черного до абсолютно белого. Задачей фотографа было делать кадры, на которых присутствовали бы все одиннадцать зон. Самая белая зона обозначалась числом «десять», самая черная – нулем. Максимально белый – засвеченный снимок. Максимально черный – пустота. Максимально черным я обозначала смерть. Я даже нашу окаменелую летучую мышь про себя называла «Макс Блэк», потому что старалась не называть вещи тем, чем они не являются. Ведь мышь на самом деле не окаменела. Ее тело не могло превратиться в камень. Летучая мышь просто умерла. Попала в нулевую зону. Стала абсолютно черной – Максом Блэком.

Я жалела только о том, что так и не сфотографировала мышь перед тем, как мы ее выпили. Получился бы прекрасный кадр: очень много зон сразу бросались бы в глаза и навсегда остались бы в эмульсии. Снимок отражал бы мою суть. Это Глори О’Брайан – легкая, как перышко. Глори О’Брайан заперли в банке. Это я делаю вид, что жива, и вожу всех за нос, а сама распадаюсь на молекулы. Это я сложила крылья и не могу взлететь. Я сняла банку, столик для пикника, сняла, как Элли смотрит в мумифицированные глаза мыши, но саму мышь так и не сняла. Возможно, это что-то значило. Возможно, нет. Выбирайте сами. Быть может, я подсознательно избегала смерти, хотя и бредила ей. Люди странные, правда? Мы ходячие противоречия. Мы в десятой и нулевой зоне сразу. Мы никогда не знаем наверняка. Или, по крайней мере, я не знаю. Но это тайна.

Мне нравилась идея собрать все одиннадцать зон, но я никогда не пробовала это сделать. Мне запрещали ходить в чулан Дарлы. В этом крошечном, едко пахнущем подвальном закутке хранились ее мрачные тайны. И чем больше открывалось моих собственных тайн, тем больше меня тянуло зайти в ее чулан и сравнить нашу историю. У нее тоже бывали мои изматывающие панические атаки? Было ли это предвестником? Она тоже не хотела ни с кем дружить? А вообще не доверять людям – нормально? Нормально ли заблудиться в мире людей? Запутаться в собственной будущем? Интересоваться той вещью, которую она с собой сделала? Почему она это сделала? Зачем она сначала заткнула мокрыми полотенцами щель между кухонной дверью и косяком, чтобы я не надышалась газом? Она хотела спасти меня? Вот что значит – быть спасенным?

========== Сиськи ==========

В конце концов Макс Блэк подвел меня к Богу ближе, чем удавалось кому-либо до него. До этого убедить меня, что бог действительно существует, не удавалось никому. Ни священнику на похоронах мамы, когда мне было четыре года, ни тете Эми, пытавшейся воспитать меня в католическом духе после ее смерти. Потому что никакой бог не заставил бы маму сунуть голову в духовку. Да еще и когда я была дома. В день буквы «н». Никакой бог не послал бы моему папе таких страданий, что теперь он похож на волосатый дирижабль. Никакой бог не заставил бы его колени так болеть, что ему приходится ездить по магазину на каталке, как пенсионерам. А папе было всего сорок три…

Когда мы с Элли выпили летучую мышь, мне было семнадцать. Семнадцать – это средний для Америки возраст первого сексуального опыта. Я не знаю среднего возраста, в котором люди пьют летучих мышей. Средний возраст для первой беременности – двадцать пять, и папа с Дарлой примерно во столько меня и зачали. Но больше в них не было ничего среднего. Дарла почти прославилась своими фотографиями. Папа, прежде чем стать дирижаблем на каталке в отделе полуфабрикатов, был художником. Они построили наш дом на деньги, которые Дарла унаследовала от матери: в 1990 году та умерла от рака – и заболела им вовсе не из-за микроволновки. Дарле досталось восемьсот шестьдесят тысяч долларов, и это огромная сумма. Ее сестра Эми получила столько же и потратила на роскошь: кресло для солярия, путешествия в Мексику, большие сиськи и обувь. Очень много обуви. Две сестры были не меньшими противоположностями, чем Елена Троянская и Клитемнестра. К сожалению, та из них, которая оказалась бессмертной, слишком ждала очередных распродаж в «Macy», чтобы начинать Троянскую войну или строить тысячу кораблей. После смерти Дарлы Эми несколько лет убеждала меня надеть красивое белое платье и пройти первое причастие. Она рассуждала о призвании, грехе и деве Марии и пыталась обратить меня в католичество, но я видела только ее ужасные круглые, трясущиеся силиконовые сиськи. Она всегда надевала майки с глубоким вырезом – даже когда собиралась проповедовать религию маленьким сироткам.

Эми больше не приезжала. Я не ждала от нее поздравлений с окончанием школы или подарков, хотя она по-прежнему присылала мне на день рождения открытки – обычно с такими отвратительными девчачьими рисунками, что меня от них тошнило. Эми всегда перегибала палку, потому что в двенадцать я сказала ей, что я феминистка, и она обвинила папу в том, что он промыл мне мозги и я теперь наполовину мальчик. Полный бред. Я не мальчик и не полумальчик, я все еще я. Мне просто хочется, чтобы, если тетя Эми вдруг оторвет свой зад от дивана и найдет работу, ей платили столько же, сколько мужчинам. Почему никто не понимает, что такое феминизм? Папа не промывал мне мозги, я просто знаю, что это значит. И, судя по нашей школе, я в меньшинстве. Однажды Элли сказала мне, что пора феминизма прошла.

– Что значит – прошла? – возмутилась я.

– То и значит. Феминизм – это какие-то семидесятые. Прошлый век.

Я оглядела ее с головы до ног:

– А коммуны хиппи – это современно? Серьезно?

– Ты понимаешь, о чем я, – ответила Элли. – Феминизм изжил себя. Мы получили то, за что боролись. Нам не нужно больше протестовать.

Я прекрасно помню, что ей тогда ответила.

– Ты тупеешь на своем домашнем обучении, – сказала я тогда.

Но дело было не в домашнем обучении. На самом деле, так же, как она, считает большинство.

========== Пустая пленка ==========

Я делала фотографии для выпускного альбома не так давно. Меня попросили помочь в середине этого учебного года. Мисс Ингрэм, консультант по выпускному альбому, сказала, что у меня должно быть хорошее чутье фотографа. Она не объясняла, почему так решила. Она не говорила, что я могла унаследовать свое чутье от Дарлы-которая-больше-ничего-не-почувствует.

– Джона Рисла исключили, – вот все, что сказала мисс Ингрэм.

– Я слышала. – Он постоянно списывал. Рано или поздно это должно было случиться.

– Не хочешь побыть нашим фотографом до конца года?

– Могу, – ответила я. – Но чур я не в клубе.

– Но… я… – запнулась мисс Ингрэм.

– Я хочу просто снимать, и все. Никакого клуба.

– Ладно, – решила она. – Спасибо.

Папа купил мне камеру – цифровую. Чтобы заглушить стыд от того, что я работаю с цифровой камерой, я старалась снимать каждый кадр по зонной системе. Это было вполне реально. Хотя зонную систему придумали два парня, которые жили в сороковых, сами готовили себе эмульсию и наносили ее на куски стекла размером двадцать дюймов на двадцать четыре, ее можно было использовать с любым оборудованием. Надо было только измерять количество света.

Никто из моих ровесников даже не пытался настраивать камеру, а я откопала старый ручной экспонометр Дарлы. Он показывал, к какой зоне относится каждая часть кадра. Все яркое – пена на водопаде, солнечные зайчики, белые медведи – обозначалось большими числами, все тени, ямы, темная спокойная вода, мальки под водой – маленькими. Нужно было повернуть камеру под нужным углом, чтобы угадать с количеством света. Нужно было найти и замерить самые темные и самые светлые части кадра. Потом нужно было вручную настроить выдержку или поменять число диафрагмы так, чтобы на пленку – или в микрочип, если камера цифровая – попало точно нужное количество света. Нельзя было засвечивать яркие части кадра, а в тени нужно было показать как можно больше – найти самые темные зоны и сделать их на три зоны светлее. Таким образом черная безжизненная нулевая зона становилась третьей. Мне кажется, в жизни большинство постоянно занимается тем же самым. Женщину, которая сунула голову в духовку, называют «несчастной» или «отчаявшейся». А осиротевшую семью называют «скорбящей», говорят, что они «держатся» или «мужественно переносят утрату».

Для зонной системы очень важны детали, а если снять нулевую зону как нулевую, никаких деталей там уже не появится. Только абсолютная чернота. На негативе не останется эмульсии, только пустая пленка. Дарла тоже была для меня пустой пленкой.

– Да ладно, Кексик, не так все плохо, – сказал бы папа. Интересно, говорил ли он это маме в день буквы «н»? Не сбился ли у него экспонометр? Не показывает ли он тройку вместо нуля? Или папа специально ошибается в показаниях? Все возможно.

Папа жил отшельником и выходил из дома только в магазин – обычно между двумя и четырьмя часами какого-нибудь рабочего утра. Кажется, он совсем перестал думать о картинах. Теперь он просто целый день сидел на диване, говорил по телефону и работал на ноутбуке. Он зарабатывал тем, что помогал людям разбираться с компьютерами. Я всегда надеялась, что в глубине души он вынашивает серию картин с домашними газовыми плитами в духе немецкого экспрессионизма и однажды она увидит свет…

После школы в среду – последний учебный день перед выпуском – я зашла к Элли с камерой, чтобы показать ей снимки одноклассников, которые весь день позировали мне, будто знаменитые актеры. Еще переходя дорогу, я заметила, что в коммуне никого не видать: странно, потому что там жило очень много народу. Три семьи жили в сарае, две – в старой охотничьей хижине на заднем дворе, еще две – в уродливом синем сборном доме и еще по семье – в трех или четырех фургончиках. Конечно, лучшее жилье – старая фермерская усадьба – досталось Жасмин с Элли и Эдом Хеффнером – отцом Элли; я редко его видела, потому что он был отшельником. Элли называла его застенчивым. В те несколько раз, что я его встречала, мне показалось, что он просто чем-то недоволен. Не знаю, чем тут можно быть недовольным. Папа рассказывал, что никто из них не работает. Вся коммуна жила дарами земли и сводила концы с концами безо всякой работы – по мне так рай земной. Папа сказал, что они нонконсьюмеристы; я спросила, что это значит, и он ответил, что они ничего не покупают.

Найдя Элли, я сразу поняла, что с ней что-то не так, и спросила, что случилось. Она ответила, что все нормально, и я не настаивала, потому что у меня не было настроения за нее беспокоиться. На ней была хипповская рубашка, и она расстегнула пуговицы ровно до границ приличий. Совсем как Жасмин. Может, и рубашка принадлежала Жасмин. Жасмин вполне могла предложить дочери расстегнуть рубашку настолько сильно, не уставая повторять: «Начнешь слишком рано – пожалеешь».

Элли еще не закончила учебу и не могла вместе со мной отпраздновать самый-самый последний школьный день, но я показала ей фотографии.

– Кто это? – спросила она, указывая на высокого парня из джазовой группы.

– Трэвис… как его? Джонсон? Да, Трэвис Джонсон.

– Черт, ну он и вымахал.

– А вот и Морган, – показала я на нашу давнюю соседку по автобусу.

– Ого, панк-рокершей заделалась! Кто бы знал?

– Сама в шоке. – Когда-то Морган была гиком, а потом открыла для себя Джоуи Рамона.

– А это Дэнни? – спросила Элли. В Дэнни она была тайно влюблена в восьмом классе. На фотографии он стоял в обнимку со своей девушкой, и та целовала его в щеку.

– Он.

– Он уже не такой милый, как раньше.

– Да, с восьмого класса многое изменилось.

– Значит, сегодня был твой последний учебный день? – спросила Элли.

– Ага.

– Почему ты не празднуешь это событие в «Макдональдсе» или каком-нибудь ресторане? Ну, знаешь… нормальные выпускники так делают.

Команда выпускного альбома звала меня поесть с ними, но я хотела в последний раз вернуться домой на школьном автобусе. (Когда все, кроме меня и парня по имени Джефф, вышли, я сняла автобус изнутри. Снимок назывался «Пустой автобус».)

– Зачем? Я просто рада, что школа закончилась.

– Чему радоваться? Ты ведь не прочла ни одного университетского письма, так? Какой смысл радоваться, что школа закончилась, если нечем заняться потом? – Я подняла на нее взгляд и нахмурилась:

– Не знаю.

Назад Дальше