Я догадалась сразу, о чем речь, и озлилась.
— Вы, Петр Акимович, меня обижать не смеете, как вам только не стыдно Варварины сплетни слушать?
— Видишь, — говорит он, и все на меня не смотрит, — я не говорю, что у вас что-нибудь серьезное, ты так — от скуки глупишь, а мальчишка от рук отбился, все путает, как лунатик ходит.
— Я вам скажу правду: мы с ним истории сочиняем и друг другу рассказываем — только и всего.
— Хорошо, хорошо, Серафима, как знаешь — только ты не срамись.
У меня слезы так и брызнули.
Хотела я сказать что-то, да не могла даже слова вымолвить — повернулась и пошла.
Плакала я до обеда.
Стучалась ко мне кухарка, спрашивала, с чем вареники делать, — я ее прогнала.
Я бы и к обеду не вышла, если бы есть так не захотелось, а после обеда опять ушла и заперлась у себя, и сошла только к чаю.
За чаем Варвара болтала, и все ко мне с разговорами лезла. Сплетница.
После чаю опять ушла к себе, легла, не раздеваясь, на постель, и стала историю придумывать, только уж совсем, как в книжке…
«Ее» зовут, как меня — Серафима, только не Акимовна, а Александровна, и она тоже вдова… только молодая, красивая… Лицо это я видела на одной картине… Она очень мужа любила и после смерти уехала за границу, и живет в таком старинном городе.
Город вот как наяву вижу… Даже не знаю, видела ли где картинку с таким городом, или это мне так вообразилось… И живет она в доме тоже очень старинном, где прежде монастырь был… Окошко у нее узенькое, стрельчатое, а из окна весь город виден… На горе этот дом…
Хозяева, у которых она комнату сняла, — люди бедные… сторож в этом доме… Пусть даже это не дом, а развалины, и сторож себе квартирку в этих развалинах устроил… Она случайно пошла монастырь осматривать, вот и наняла…
Сад большой… под горку… В саду кладбище от монастыря осталось…
И на это кладбище ходит она грустить…
Не то, чтобы она очень грустила, а так странно сердце сжимается, как осенью в саду и грустно, и тихо, и сладко… И небо такое бледно-голубое… Листья желтые… И кругом могилки… Вот и у ней так. Будто ей ничего не хочется и она даже рада, что от всех ушла…
Нет, она не вдова.
Муж у нее жив, только ее бросил…
Стала я это кладбище так ясно себе представлять, — слышу: дверь кто-то дергает.
— Кто там?
— Я, тетенька.
Я вскочила, открыла дверь и говорю:
— Уходи, уходи, Ваня — опять сплетни выйдут. Слышал?
— Слышал… Да вы плюньте на это, не обращайте внимания… Не могу я, тетенька. Я такое сочинил, что сам удивился… Что же так никогда уж ничего и не рассказывать, — значит, так все и пропадет…
Голос у него дрогнул, на глазах слезы.
А я чувствую, что надо мне рассказать про Серафиму эту печальную, и про могилки. И сердце сжимается, и чувствую, что не могу не рассказать…
— Иди, — говорю, — и вправду, наплевать на их сплетни.
Слава Богу, Варвара уехала. Свободнее, никто не подслушивает.
Не можем мы с этим монастырем и кладбищем расстаться.
— Ваня, — говорю, — что же долго ничего не случается?
— Ах, ничего, тетенька, очень уж хорошо… Грустно, грустно и пусть она еще поживет так… Вон на могилках еще последние белые цветочки… с такими пушистенькими головками растут… Ей жалко этих цветочков, потому что себя жалко…
Так мы две ночи напролет на этом кладбище сидели и все ее мысли друг другу рассказывали…
Наконец Ваня вдруг говорит:
— Тетушка, а кто-то по кладбищу идет.
— Ну зачем? Так тихо было, и вдруг кто-то лезет… Досадно.
— Так и надо, чтобы досадно… Она вздрогнула и сердито повернулась… И кто же это пришел? Кто, тетенька?
— Незнакомый, высокий мужчина… худощавый, лицо красивое… волосы немного рыжеватые… Помнишь покойного отца Сергия, что у Воздвиженья служил, только брови гуще и темнее… слегка сходятся.
— А зачем он пришел?
— Погоди… погоди… Пусть художник! Ведь кладбище красивое, он рисовать пришел.
— Да, да, тетушка. Верно!.. Шляпу снял — кланяется, шляпа серая…
— Она только головой кивнула — встала и пошла… Вон, вон, Ваня, она идет — а кругом желтые листья, а платье на ней черное, а художник смотрит ей вслед… это ему очень нравится… красиво…
— Пусть он это и нарисует.
— Конечно, удивился, что красиво, как на картине, и стал рисовать.
— А она ушла и сердилась, зачем он все на кладбище сидит и рисует…
— Понятно. Это ее любимое место! Она даже сторожу пожаловалась, что ей мешает этот художник… Только, тетенька, миленькая, они все-таки разговорятся.
— Погоди… разговорятся из-за этой самой картины… Ведь он нарисовал ее самое на этом кладбище. Сидит она в черном платье, на могилке, в руках эти беленькие цветочки, желтые листья кругом… Хорошо так?
Вчера зовет меня опять братец Петр Акимович к себе в кабинет.
Вхожу.
Сидит он в креслах у стола. Андрей Акимович на стуле по другую сторону. Невестка в своем кресле на колесах тут же рядом.
У всех лица какие-то странные.
— Что случилось?
— Я, Серафима, тебя уже предупреждал, — начинает Петр Акимович. — Мы понимаем, что ты женщина еще не старая — вдовеешь ты восьмой год, и мы тебе не раз женихов предлагали. Может быть, нам и неудобно чужого человека брать в дело, но мы счастья тебя лишать не желаем, и ты этим не стесняйся. Это лучше, чем срам-то в доме терпеть.
Я так и вспыхнула.
— Вы это опять про Ваню. Сплетница Варвара сочинила, а вы мне, сестре вашей, это второй раз в лицо говорите.
— Не одна Варвара, и Аннушка видела… Андрон вас ночью поймал, как вы на крыльце обнявшись сидели.
Я подняла голову и пристально смотрю на брата.
— Я вам, братец, на образ побожилась, что это все вранье, а вы прислуге верите больше, чем клятве моей, — крикнула я.
— Ты бы постыдилась: ведь Ване всего семнадцать лет! — говорит невестка и заплакала.
— Как вам-то, Настя, не стыдно так говорить? Сколько лет мы вместе прожили! Вы меня не знаете, что ли?
— Что же, у меня глаз нет? — отвечает. — Вижу же я, что все хозяйство в доме вразброд идет, что ты совсем голову потеряла.
— Надоело мне ваше хозяйство, — отвечаю, — наймите за мой счет экономку и оставьте меня в покое. Кому я мешаю?
— Никому ты не мешаешь, — вступился Андрей, — но мы просим тебя вести себя осторожнее. В городе уже говорят.
— В городе говорят? — кричу я совсем уж не в себе. — Ты бы уж лучше молчал — мало про тебя говорили?
— Я сам это прекрасно знаю, но дело не в тебе, а в Ване. Ведь он почти ребенок. Стыдно тебе.
— Стыдно не мне, а вам всем, что вы таким глупостям верите. Так и верьте, во что хотите, и придумывайте, что хотите! Мне все равно.
Вышла и дверью хлопнула.
Пришла я в свою комнату и стала из угла в угол ходить…
Поскорей, поскорей бы забыть всю эту дрянь.
Коли моей клятве не поверили, так пусть думают, что хотят.
Тошно мне на них всех смотреть… А на кладбище тихо… хорошо… красиво… Идет она домой и видит, — художник картину рисует, она подошла тихонько… заглянула — это она сама… и желтые листья…
Все на меня дуются, все косятся. Все равно, я их мало вижу — у себя сижу.
Только обедать да ужинать выхожу.
После ужина приходит Ваня.
Ваня жалуется, что его допрашивал Петр Акимович, кричал на него, а Андрей заступился и сказал: «Иди себе». Уходя, Ваня услышал, что Андрей сказал:
— Что же, он благородно поступает, что ее не выдает.
Мы решили на них внимания не обращать. Смотреть на них всех, будто все это снится. Проснешься и пройдет.
Правда ведь — пусть они снятся, а начнешь выдумывать, словно проснешься — и все явь.
Мы даже с Ваней так в шутку говорим: «А мне снилось, что Тимофеич бранил Андрона». Или: «Мне снилось, что невестке письмо пришло».
Вчера встретил меня Петр Акимович в коридоре, остановился и так строго спрашивает:
— Когда этому безобразию конец?
— Оставьте вы меня в покое, — говорю, — и так это равнодушно говорю, точно и вправду мне это во сне снится, и прошла мимо.
Петр Акимович топнул ногой и кричит мне вслед:
— Я приму меры.
Ну и пусть меры принимает. Худо то, что в этих снах и холод, и голод, и боль, и обиду чувствуешь.
Сегодня мы с Ваней говорили, что хорошо бы было гашиша попробовать. Говорят, что тогда, о чем думаешь, въявь представляется. Опиум тоже хорошо. Достать бы где-нибудь.
А, вот такие меры они приняли?
Оказывается, они Ваню в Терхово, в лес услали. — Там в лесной конторе будет жить.
Все сижу в своей комнате. Тоска. Пока читаю, ничего, а как начну выдумывать, прямо несносно, потому что рассказать некому.
На третий день приехал лесничий и привез мне письмо от Ивана.
Пишет, что тоскует и только тем и спасается, что по вечерам сам себе рассказывает. Пишет тоже, что приезжал фельдшер и в аптечке у него он видел опиум. Очень просил, а фельдшер не дал. Ваня хочет у него опиум стащить, когда фельдшер в другой раз приедет… Спрашивал еще, чем кончилась последняя история.
Я ему написала и дала леснику ответ.
Оказывается, письмо мое Петр Акимович у лесника отнял и разорвал.
Что же, и письмо — грех?
А, так-то? Ладно!
Петр Акимович запретил мне письма передавать и от меня брать. Хорошо.
Да что я, — маленькая, что ли? Возьму лошадей и поеду к Ивану. Кто мне запретит?
Так и сказала брату.
Крик, шум поднялся; а я гляжу и думаю: «Это во сне», и стою на своем: «Выделяйте меня, я буду жить одна, не хочу вашей опеки, я — совершеннолетняя».
— Ты-то совершеннолетняя, да позабыла, что Иван несовершеннолетний, — говорит Андрей так ехидно.
— И плевать мне на вашего Ивана. Отдайте деньги, — я за границу уеду.
— Совсем баба сбесилась! — кричит Петр Акимович.
— Отстаньте от меня. Подавитесь и деньгами. Я и без денег уйду и вправду любовника заведу.
Вдруг Петр Акимович как размахнется… и ударил бы, да невестка не своим голосом закричала, и припадок с ней сделался…
Для невестки не хочу эту свару разводить. Потерплю, пока поправится. Смирюсь пока.
Скорей бы только этот сон прошел. А я уйду от них, хоть в скит.
Как это случилось? Я даже хорошенько не помню. Сидели мы за обедом, вдруг вбегает Аннушка и кричит:
— Верховой из конторы! Иван Семенович помер.
Мы все так и остолбенели.
Вот сижу я в горнице, где Ваня на столе лежит.
Петр Акимович в город поехал, гроб заказать.
Вечером везем домой покойника.
Это он опиум стащил у фельдшера, чтобы сны видеть, да много очень выпил.
Когда мы приехали из города, фельдшер уж там был и сразу догадался, потому что накануне у него банка пропала, и в стакане остатки еще не высохли.
Когда Ваню в большой горнице на столе положили, я, его каморку прибирая, за образом склянку нашла. Половину только выпил.
Когда Ваню обрядили и посторонние вышли, Петр Акимович схватил меня за плечо, пригнул к полу и говорит:
— Смотри, подлая, что ты наделала! — а у самого слезы из глаз.
Брат Андрей насмешливо улыбается и сквозь зубы цедит:
— Романическое приключение. Подумаешь, какие глубокие страсти у нас в Верховенках.
— В городе-то, в городе что будут говорить! — схватился за голову Петр Акимович…
Я смотрела на них, и так мне странно стало.
Все у меня в груди колотится, ноги тяжелые, как не мои, и голова кружится, но только я совсем спокойна.
Скорей бы кончилось, и покой мне дали… Да не скоро покой будет. Сцен этих, упреков и намеков не оберешься целый год.
Сижу я и смотрю на Ивана: спокойно так лежит. А ведь он теперь сон видит.
Знаю, что видит, потому что лицо у него всегда было глупое, а как станет рассказывать, сразу меняется — совсем другой…
Вот и теперь лицо у него умное и счастливое.
Видит. Наверно видит… и не сон, а явь.
Явь! Ему теперь уж не приснится, как Петр Акимович ругается, или там контора… или Варвара, и даже я не приснюсь.
И повезло тебе, Ваня! Снится тебе сон… там ведь один большой, прекрасный сон…
И что ты видишь? Может быть, тот праздник, что мы давали, когда я графиней была, и принц меня любил?
А может быть, и лучше, в тысячу раз лучше, потому что мы ведь только «из снов сны делали». Теперь ты все знаешь. Рассказал бы!.. Не хочешь?.. Хорошо, я и сама узнаю; банка-то за образом стоит.
Вернулся Петр Акимович. Народу набралось даже из го рода… Панихида…
Все на меня косятся… шепчутся…
Вот глупые-то, при чем тут я?
Да смотрите, смотрите: мне все равно… Вот отстою панихиду, и прощайте… Снитесь себе сами.
ОН
Рукопись, найденная в бумагах застрелившегося доктора
Дорогой доктор! Простите, что я не ответила вам на ваше первое письмо. Вы пишете второе; как это мило, что вы не считаетесь письмами.
Ваше участие, ваша заботливость, поверьте, всегда останется одним из лучших моих воспоминаний.
Вы были так внимательны ко мне! А главное — я вам обязана рассудком.
Вы блестяще вылечили мою болезнь в самый короткий срок. Вы даже сами удивились, что галлюцинации, припадки бешенства вы исцелили несколькими баночками брома и теплыми ваннами в какие-нибудь две недели. Поразительный случай!
Милый, хороший доктор, я слышала, что вы докладывали о моем «случае» на каком-то медицинском съезде!
О, как мне совестно! За всю вашу заботу и ласку я так вас обманула!
Не сердитесь на меня и не думайте обо мне дурно. Согласитесь сами: кому охота сидеть в сумасшедшем доме?
Я и притворилась, что согласна со всеми, что страдаю галлюцинациями и бредом, что все случившееся — одно мое больное воображение… Мне хотелось на свободу.
«Пришлось здоровому человеку согласиться с другими, что он сумасшедший, чтобы его признали здоровым».
Оцените, доктор, этот житейский парадокс!
Посмотрите, как я смело даю вам в руки документ, удостоверяющий, что я никогда не вылечивалась от того, от чего вы меня лечили.
Но я нисколько не боюсь. Здесь, у тети в Сорренто, знают больше вас, а моим родным в Петербурге вы ничего не скажете. Маму и Шуру вы побоитесь огорчить, а брату Косте…
Сознайтесь, вы немного опасались, что я заразила брата моим безумием.
Вы сказали маме: «Нервные болезни иногда бывают заразительны. Константин Петрович — человек, кажется, нервный, и ему не следует долго оставаться с Еленой Петровной».
Костя сделал глупость, проболтавшись вам кое о чем.
Нет, вы никому не покажете этого письма, потому что я этого не хочу.
Письмо мое имеет цель, и вы ее узнаете.
Теперь хоть созовите целый полк психиатров для моего освидетельствования, никто меня не признает даже за особенно нервную особу. Недавно мне пришлось оказать помощь нескольким раненным при несчастном случае, и доктор, которому я помогала, советуя мне учиться медицине, сказал: «У вас большое присутствие духа и удивительно крепкие нервы». О моих слезах, припадках, обмороках — нет и помину. Ведь все это происходило потому, что я сама считала себя нервнобольною, боролась против «него», против «галлюцинаций» — боялась сойти с ума!
Я вздрагивала, озиралась со страхом, превращала ночь в день, плакала, просила помочь мне, вылечить меня, спасти, и все всем рассказывала… ну и пошло, пошло.
Вы меня часто просили рассказать и даже записать подробно всю эту историю; я знаю, у вас много хранится записок ваших пациентов — «записок сумасшедших», — вот я и исполняю ваше желание; приобщите эту рукопись к вашей «сумасшедшей библиотеке», но, повторяю, я имею свою цель.