Тогда отроковица позвала брата своего и приказала ему сковать ее ноги.
И все окружающие удивлялись этой перемене, случившейся с нею, а родители гордились ее подвижничеством и святостью.
И слух о ней разнесся далеко по окрестностям, и стали приводить к ней девушек, страдавших ногами или неуклюжестью, и стали просить у нее помощи. И все, которых касалась она, приобретали исцеление, красивую и легкую походку, какой обладали городские танцовщицы.
Вспомнила она, как тридцать дней пролежала на сухих листьях без движения и с безумно-страстной тоской глядела сквозь ветви шалаша в синее небо и как казалось ей, что она видит там, за этим лазоревым пологом, походившим на мантию Богоматери, золотые подошвы блаженных дев, водящих надзвездные хороводы под чудесные звуки неведомых арф.
И еще вспомнился ей светлый майский день ее кончины.
Она сняла с себя грубую одежду и попросила облечь ее исхудавшее тело в серебристый брачный наряд. И все дивились ее худобе, прозрачности ее кожи, легкости ее тела.
Казалось, облачко лежало на ложе мха и листьев, облачко, спустившееся с неба; облачко, а не девушка.
И еще вспомнился ей последний час ее земной жизни. Благоуханный сад наполнился звуками. Таинственно и чудесно зашумели листья в саду, будто пели тайную песню ей одной, одной только ей. И ветви разукрасились цветами, и ярко зацвели мирты и гранаты, и весь дерн покрылся свежими, яркими цветами и по саду вместе с розовым светом разлилось благоухание, как будто все цветы безмолвными, благоухающими голосами запели хором священный гимн.
И в это мгновение порвалась цепь, которой скованы были ноги отроковицы, и серебряный звон разнесся по саду. И помнилось ей, что небо над головой ее разверзлось, и увидела она там, в голубой глубине, бесконечные хороводы пляшущих дев, освещенных лучами необычайного солнца.
И воспарила она к нему, легкая и прозрачная, как серебристое облачко, веселая и свободная, как птица.
И вот теперь вихрем несется она туда, в неведомую даль, освобожденная от тяжести тела, от всех земных пут. И уже бестелесные ноги ее, внимая ритму божественной песни, готовятся к пляске, и радуется душа ее, так долго лишенная пляски.
С днями земного лета совпадало на небе время больших торжеств. Хотя там, среди серебряного эфира и золотых облаков в сиянии ликующего солнца, не было времен года, а вечно царило весеннее благорастворение воздуха, но небесный праздник приурочивался к светлым дням св. Троицы.
С тех пор, как погибли старые античные боги, как рушился древний эллинский мир, с тех пор, как развалились храмы классической старины, с тех пор, как умер великий Пан и нимфы покинули ручьи, а фавны исчезли из лесов и с полей, с тех пор, как девять муз оставили землю, чтобы поселиться навеки в христианском аду: с тех самых пор прекратилось общение христианского мира с древним языческим.
Разваливались на земле капища и храмы, а населявшие их боги переходили в музеи или рушились в мраморные осколки. И на земле не стало больше ни веселых хороводов вакханок, ни плясок элевзинских таинств, ни шумных игр козлоногих фавнов. И вместо всего этого языческого шума раздавались унылые звуки монастырских колоколов и торжественные церковные процессии с протяжным пением тяжелых хоралов. И вместе с пластикой паросского мрамора вымирала античная душа мира, которой владели девять муз.
Но один обычай — единственный, по свидетельству св. Григория Назианского, Богослова[9], — объединял еще новый христианский мир с старым языческим.
На небесных праздниках вошло в обычай приглашать на общее торжество девять муз, томившихся в аду. В эти дни допускали их в христианское небо, обращались с ними ласково, угощали их на славу, но, по окончании праздника, они должны были немедленно покидать небесные сферы и возвращаться в темную преисподнюю.
И вот, когда отроковица Муза вознеслась на небо, и возликовала радостно душа ее при созерцании еще невиданных ею хороводов и плясок, когда она затерялась, танцуя в толпе ликующих, светлых и блаженных духов, она увидела вдали каких-то женщин в тяжелых одеждах темного цвета.
Они стояли, тесно прижавшись друг к другу, с робостью и смущением озирались по сторонам.
Девушка заинтересовалась ими и, выйдя из хоровода, уносившего ее вдаль, остановилась около женщин.
Но их увели куда-то, и отроковица с горестью подумала, что уже не увидит их больше.
И вот, кончились пляски, кончились хороводы, кончилось пение. Небесные Силы сзывали всех к трапезе.
Садились за длинные столы, покрытые мягкими серебристыми тканями, и на этих столах отроковица увидела яства и пития, которых никогда не видела в жизни. Ароматы неизреченной сладости курились на столах среди неведомых, чудесных по формам и краскам цветов. В уголку стола сидели девять женщин в тяжелых одеждах темного цвета. Они плотно прижались друг к дружке, как испуганное стадо. Из их темных глаз струились робкие и смущенные взоры; порой в глазах их вспыхивали затаенные огоньки гордости и власти. Но девять женщин быстро опускали вежды, как бы желая скрыть возможно глубже тайну их взора.
Они сидели особняком.
Только Марфа, и здесь оставшаяся хозяйственной женщиной, любовно хлопотала о забытых гостьях и усердно угощала их какими-то сиявшими и светившимися плодами. Вскоре та же Марфа привела к музам св. Цецилию и новую отроковицу, св. Музу, и еще несколько женщин, прославившихся на земле своим искусством.
И когда они присоединились к обществу девяти, то за столом сделалось весело. Св. Цецилия[10] села рядом с Полигимнией, музой гимнов, закутанной в тяжелый плащ. Она была когда-то представительницей богослужебного пения, имела серьезное, строгое лицо и управляла теми, кто славил гимнами ее отца, всемогущего вседержителя Зевса. Родственна была душа Полигимнии с душой ее новой подруги, ибо св. Цецилия была тоже музой духовной музыки христиан и покровительствовала тем, кто новыми гимнами славил Творца Вселенной. Полигимния и Цецилия быстро разговорились: Муза рассказывала ей о древних ладах богослужебных гимнов, ныне утраченных в музыке, а святая показывала ей свою лиру. И обе женщины с увлечением говорили о любимом искусстве.
Отроковицу Музу Марфа подвела к Терпсихоре и усадила ее рядом с нею.
Терпсихора казалась совсем молодой девушкой с миловидным, улыбающимся лицом; на голове у нее был веночек, а лира ее лежала около нее на столе. Терпсихора стала рассказывать Музе, как она увеселяла плясками пирующих богов, как она жила в Пиерии, у подножия Олимпа, какие почести воздавали им люди и герои; рассказывала ей еще о плясках античной древности, о хороводах в долинах Геликона и Парнаса, на цветущих берегах светловодного и звонкоструйного Кастальского источника, который был посвящен ей и ее сестрам-музам.
— Я слышала, тебя называют Музой, — сказала Терпсихора, печально улыбнувшись. — Так называли в древности нас, богинь, покровительниц искусств и наук. Разве ты тоже богиня?
Отроковица отрицательно покачала головой.
— Нет, я только святая, и Муза — мое христианское имя. Мы его взяли у вас… Но я любила на земле пляску больше всего в жизни. Я безумно любила ее и сама всю свою жизнь плясала.
Они оживленно разговаривали, и все музы разговорились. Прежнего смущения как не бывало.
К их веселому обществу подошел царь Давид. Он принес золотой кувшин с напитком благодатной радости и всех угощал из этого кувшина, и все пили и согревались благодатной радостью. У музы Эрато царь Давид заинтересовался кифарой и стал разглядывать ее, и сравнивать ее со своим кимвалом, на котором играл он перед ковчегом.
Но кифара Эрато была сделана искуснее.
— Правда ли, что ты умеешь плясать? — спросила его повеселевшая Терпсихора.
— Да, — ответил царь Давид, — я плясал изо всей силы перед Господом в льняном эфоде и всегда плясать буду. И благословен Господь!
И он налил Терпсихоре питье благодати и перешел к Евтерпе, с которой говорила теперь Цецилия, заинтересовавшись ее двойной флейтой.
Ну вот к столу муз, языческих и христианских, подошла Женщина величественной красоты в лазоревом одеянии, вся в цветах и лентах. Она села с ними за один стол, между Уранией и Клио. Она сказала им несколько благостных слов, потом, нагнувшись под звездный венец Урании и положив руку на свиток Клио, нежно сказала им:
— Музы милые! Я до тех пор не успокоюсь, пока мне не удастся всех вас, девять сестер, навсегда оставить на небе Искусством вашим жил древний мир. Боги и люди им жили…
И Она ушла дальше под розово-серебристые сени столпившихся облаков.
Все, сидевшие за столом, были обрадованы этой лаской и милостью. И музы поднялись от радости из-за трапезы, взялись за руки, образовали хоровод и запели гимн. Они разделились на две группы, в каждой по четыре голоса, а Терпсихора, радовавшаяся пляске, управляла ими.
И они запели гимн, славя новое Божество, низвергнувшее их старых богов. Сначала пели они робко и тихо, но потом все смелее и громче.
Но… сурово, печально и мрачно звучал в небе языческий гимн неведомому музам Богу. И в гимне было столько мучительной тоски, столько тяжелой жалобы! Удручающе-странно звучала их песня. Все смолкло и смутилось вокруг. Зловещее молчание воцарилось на этом благостном празднике. И пение и пляски девяти сестер возбудили в селениях неба всеобщее горе. Все вспомнили свои утраченные земные радости и те мирские горести, от которых они столько страдали.
Голоса давно покинутой земли, безвозвратно утерянной, звучали в гимне муз. И всех их вновь потянуло на землю, к ее цветущим долинам, к ее звонкоструйным ручьям, к ее скорбным трудовым дням и темным звездным ночам. И земное горе, пережитое ими, не казалось уже столь тяжким, и земные радости, испытанные ими, казались теперь вдвое светлее и слаще.
И пронесся сгон по небесным селениям, мучительный стон об утраченной земле. И раздался скорбный плач об утерянной жизни.
Пораженные ужасом, небесные Силы слетались со всех сторон.
Но музы в благом намерении не замечали впечатления, которое они произвели своими гимнами и хороводами. Теперь их было десять. Отроковица вошла в их хоровод и с прежним земным увлечением, с блестящими от упоения глазами, ритмически плясала с музами. И она вспомнила пляски земные в то тяжелое время, когда была лишена их. И опять вспомнился ей чудесный храм, любимый храм, и каменный пол с причудливыми коврами, вытканными лучами солнца, и ее гимн-танец перед статуей св. Девы.
И ей сделалось так грустно, так больно при мысли, что она лишилась всего этого, любимого, навсегда, что она залилась тяжелыми слезами.
И все вокруг плакали и стонали.
Блаженные были поражены ужасом от этих плясок и песен языческой земли. В беспредельном эфире неба, среди бесконечной лазури, среди серебристо-белых облаков, в червонных лучах солнца мрачно звучали песни земли и тяжелыми, неуклюжими и ненужными казались античные хороводы. И это было так нежданно ужасно, так безумно печально, и такая пропасть зияла между языческим искусством и новым небом, что всем стало жутко.
Оглянулись музы и сразу замолкли, увидев вокруг себя гневные и печальные лица святых и блаженных, и поняли они ошибку, сделанную ими. Как странно звучали их песни здесь, в серебристом эфире! Вся красота их античных ладов исчезла. И как ужасен был их хоровод с развевающимися туниками, обнажавшими их мускулистые ноги!
Взявшись за руки, они стали медленно переходить с облака на облако, опускаясь все ниже и ниже по облачным ступеням к той бездне, которая вела в преисподнюю.
И когда они исчезли с торжественного праздника, и когда отроковица Муза осталась одна, ей сделалось грустно. Печальным взором взглянула она вниз и не увидела больше своих подруг. Ей стало жаль песен земли и плясок ее.
Царь Давид подошел к ней с кимвалом и сказал ей нежным голосом:
— Не плачь, Муза, отроковица. Хорошо здесь. Но земное еще владеет тобою. Когда все земное покинет тебя, ты поймешь песни неба и звуки их очаруют твой слух.
Она очнулась от горя, взглянула на него, но ничего не могла сказать. Голубое сияние окутало ее. Вблизи стояла св. Дева в лазоревой мантии и печально любящими глазами смотрела на нее.
И кроткий, обаятельный, как музыка, голос вещал ей:
— О, не грусти, блаженная отроковица! Настанет день, когда эллинское искусство достигнет христианского неба. В тот день музы станут моими любимыми дочерьми, и ты сделаешься их подругой. Но час их еще не настал. Пойдем за мною. Я поведу тебя в сад благоухающих лилий, ароматы которых звучат блаженными песнями. Под их небесную музыку ты пропляшешь мне гимн-молитву и скоро забудешь далекие песни земли. Верь же мне, дитя, настанет день, когда девять сестер тоже взойдут в этот тайный Сад…
И она повела за собой отроковицу.
Юрий Слезкин
СКАЗКА О НАСЛАЖДЕНИИ И ТИХОМ СЧАСТЬЕ
Илл. С. Лодыгина
Наш парк террасами спускался к морю. Море у его берегов было вечно сине, как сини сапфиры, или фиолетово, как фиолетовы аметисты, отороченные серебром. Ступени из розового мрамора с прозрачными жилками вели к пенистым волнам моря, и по сторонам каждой ступени стояли бронзовые треножники, курящие пряные травы на раскаленных рубинах.
На самой верхней террасе возвышался храм Солнцу. Пол его был зеркальный, а в жертвеннике лежал дискообразный алмаз. И путем известной комбинации зеркал в нем во все часы дня отражались золотые лучи солнца, дробясь в гранях его семицветными искрами.
Яшмовые колонны звездообразно расходились от жертвенника и замыкались кругом. Вверху они соединялись бронзовыми шпалами.
За храмом тянулся парк.
У парка нашего не было ограды, но никто из решившихся войти в него уже не уходил обратно в прежнюю жизнь.
В нашем парке цвели все цветы садов и росли все деревья мира.
Кровавый глаз кактуса скрывался в жестких пальцах своих листьев рядом с белым наивным подснежником; томные азалии утопали в зарослях хмеля, а вокруг темных, углубленных кипарисов молодо шумели кружевом листьев и золотом сережек северные березы.
В темных, холодных гротах, где стояли всегда молчаливые, замерзшие озера, лениво двигались белые медведи, а над гротами, среди гвоздики и терновника, летали маленькие колибри в гигантские бабочки.
Здесь были апельсиновые рощи с веселой ватагой блудливых обезьян и мрачные хвойные леса со столетними кедрами. Тяжелые кисти винограда свисали с могучих ветвей дуба, а желтые хризантемы застыли в синем море васильков.
Но больше всего здесь было фиалок и роз — этих цветов триумфа и наслаждения. Ими украшали себя все женщины парка и ими венчали поэтов, певцов и красивейших, которые почитались у нас наряду с гениями.
Люди не знали здесь своего крова и спали там, где заставала их бархатная ночь. Души и тела их были нагими, потому что ничего не желали и не искали они здесь, кроме наслаждения и смерти.
И не было ничего такого в мире дающего наслаждение, что бы не находилось в нашем парке. Но только одно делало наш парк чудесным, жутко манящим, ужасным и сладостным, только одно придавало жгучую прелесть волшебной красоте парка — это смерть.
Она жила в цветах, в плодах; она покоилась на крыльях бабочек, смеялась в пении птиц, в ласке волн, жгла в устах женщин.
Все можно было в этом парке людям, живущим в нем; не было ничего недозволенного и запретного, каждый желающий удовлетворял свою душу и тело.