Двойная старуха(Фантастика Серебряного века. Том VIII) - Чулков Георгий Иванович 6 стр.


— Не беспокойся, отец, — ответила она. — Ты ничего не потеряешь от того, что я люблю Грица. Не тебе, а мне жить с ним. И наконец, мне кажется, я знаю его лучше тебя…

— Делай, как знаешь, Мина, — согласился отец. — Но, смотри, потом не пеняй на меня, что я не остановил тебя от этого шага.

Ах, сколько раз впоследствии вспоминала Мина эти слова отца!

Иоган вернулся в студию, захватил с собой небольшой ящик черного дерева с перламутровой инкрустацией и, поцеловав дочь, вышел из дому.

Мина не вытерпела и выбежала за ворота, чтобы посмотреть, куда пойдет отец.

Он шел прямо к дому Правдинцева.

V

Гриц только что проснулся и лежал в постели, мысленно переживая неприятные события истекшего дня, как в комнату вошел Браун.

— А, Иван Карлыч! — обрадовался Гриц, дружески пожимая руку гостя.

— Лечить тебя пришел, Гриц, — улыбнулся Браун. — Ушибся?

— Да, Иван Карлыч, есть такое дело, — смущенно пробормотал Гриц, краснея под пристальным взглядом Брауна.

— Лежу вот… нельзя никуда показаться.

— Мина говорила… Что ж? Можно поправить… Ну-ка, сними повязку, посмотрим.

Гриц развязал полотенце.

— Ого! — поморщился Браун, внимательно рассматривая и ощупывая кровоподтек, принявший за ночь темный цвет переспелой сливы и совершенно закрывший весь глаз.

— Удар чем-то твердым, пожалуй, кабы не железом… Раны нет… и это хорошо, очень хорошо. Ложись на спину, вот так. Голову немножко повыше…

Уложив Грица, Браун достал из шкатулки стаканчик с делениями, стеклянную палочку, тонкую стальную иглу, кисточку и два флакона с прозрачной жидкостью; на флаконах были приклеены потемневшие от времени сигнатурки с надписями. Гриц видел, как Браун влил в стаканчик из одного флакона несколько капель жидкости, а потом прибавил в него с чайную ложку из другого флакона и тщательно размещал смесь палочкой.

По комнате потянула струя крепкого пряного запаха.

— Ну, мой храбрый рыцарь, уврачуем следы битвы с врагом, — шутливо произнес Браун, подходя к Грицу. — Лежи спокойно и закрой глаза. Немножко будет больно, но ведь ты не девчонка…

Он слегка уколол иглой в центре кровоподтека и уколотое место тотчас же смазал кисточкой, смоченной в смеси; затем смазал ушибленное место еще несколько раз.

Гриц ощутил от укола острую боль, как от укуса разозленной осы, вылетевшей из разоренного гнезда; но боль продолжалась не дольше секунды и сменилась чувством приятного расслабления во всем теле. Он лежал, как бы в дремоте, и пред ним, одно за другим, проходили чудные видения. Как бы увлекаемый воздушной волной, он шел, едва касаясь земли, по какому-то незнакомому саду, прекрасному, как сад в раю. Кругом цвели, испуская аромат, невиданные тропические цветы и деревья, реяли многоголосые птицы и порхали разноцветные мотыльки. Рядом, прижимаясь к нему, шла Мина и говорила: «Вот, милый, весь сад будет наш, только не иди в монастырь, люби меня. Не пойдешь? будешь любить?» И он отвечал, что любит, вечно будет любить ее и ее сад, и не пойдет в монастырь. А волна несла его все дальше, дальше. И было так сладко, так сладко…

Первое, что он увидел, когда очнулся, был Браун; он сидел в кресле и читал книгу, снятую с полки.

— Доброго утра! — рассмеялся Браун. — Поспали маленько, мой рыцарь?

— Как поспал? — изумился Гриц, смотря на Брауна недоумевающими глазами.

— Да, побольше часа…

Гриц все еще ничего не мог понять и только смутно припоминал, что Браун пришел лечить его. Голова слегка кружилась. Он сел на постели и вопросительно посмотрел на Брауна.

— Ну-ка, прекрасный рыцарь, взгляните на ваше лицо, — лукаво подмигнул Браун, подавая ему карманное зеркальце в серебряной оправе.

Гриц робко заглянул в зеркало и вскрикнул от изумления: кровоподтека как не бывало! Ни малейшего следа, кроме розовой точки от укола. Гладкая, мягкая, холеная кожа и ровный цвет. Он не поверил глазам и недоверчиво пощупал место, где красовался безобразный темный «фонарь».

— Батюшка! Иван Карлыч! — вскричал он, приходя в себя. — А ведь и вправду свел. Вот так штука, черт возьми! Да ты — маг и чародей!

В одном белье, стремительно вскочив с постели, он бросился обнимать Брауна.

— В вечном одолжении буду у тебя! — благодарил он. — Друг ты мой!

— Пустяки, — скромно отклонил его благодарность Браун и стал прощаться, сказав, что спешит в город по делу.

— Заходи к нам, Мина кофеем угостит, — пригласил он Грица. — Кстати, потолкуем о разных материях… Да, пожалуйста, не проболтайся как-нибудь, что я тебя вылечил. Слышишь?

— А как же… ежели спросят? — смутился Гриц.

— Ну, как хочешь, так и объясняй, а мое имя в стороне. Помни, я беру с тебя слово.

— Хорошо, Иван Карлыч, — согласился Гриц. — Но… зачем ты скрываешь себя и такое чудесное средство?

— Скрываю? Гм… нужно… приходится скрывать… Я обладаю и не таким средством, но вынужден молчать…

— Каким еще? — полюбопытствовал Гриц.

— А вот… когда ты состаришься, — усмехнулся он, — сделаю тебя молодым, то есть твое лицо, прекрасный рыцарь. Что? Не веришь? Ну, Гриц, до этого еще долго, а теперь — прощай.

Он ушел, оставив ошеломленного Грина с раскрытым от изумления ртом.

VI

На другой день Потемкин явился в университет. Появление его смутило друзей: исчезновение «фонаря» представлялось для них прямо чудом. Козловский, когда Гриц, весь сияющий, как новый червонец, подошел в нему и протянул руку, даже отскочил от него и с недоумением смотрел на друга, делая большие глаза.

— Да, Гриц, ты ли это? Да как же это так? Вчера был фонарь, а сегодня нет! — спрашивал он, следуя за ним по пятам, как тень. — Объясни!

— Не могу. Одним словом, видишь, вылечили, а кто и как, не могу сказать.

Так и не узнали, кто «свел фонарь отчаянному Грицу».

Секвин тоже явился. Потемкину рассказали о нем удивительные вещи. Он явился прямо к инспектору, долго у него пробыл и затем вместе с ним пришел в столовую как раз к обеду.

— Господа! — обратился инспектор к студентам. — До моего сведения дошло, что некоторые из вас собираются нанести оскорбление товарищу за его поведение с другим вашим товарищем. Предупреждаю, что в случае, если такое прискорбное событие будет иметь место в стенах университета или где бы то ни было, то все участники такового получат должное возмездие, вплоть до исключения из университета.

Инспектор круто повернулся и ушел, сопровождаемый глухим ропотом студентов.

Так как никто из них, кроме друзей Грица, ничего не знать о столкновении последнего с Секвиным, то, понятно, все были поражены, даже возмущены непонятным и незаслуженным предупреждением инспектора. Но появление его в столовой вместе с Секвиным как бы связывало это предупреждение с личностью самого Секвина. Уж не Секвина ли собираются побить? Но за что? Догадкам и предположениям взволнованных студентов не было конца, пока Козловский, на свой страх и риск, не рассказал, в чем тут дело. Рассказ Козловского о поведении Секвина в саду при доме Правдинцева возмутил студентов до глубины души. Для всех стало ясно, что Секвин забежал вперед и пожаловался инспектору. Собралась сходка. Студенты пошумели и решили не подавать руки Секвину и не иметь с ним ничего общего, даже не разговаривать.

Но этим дело не кончилось.

Инспектор попросил Потемкина к себе. Гриц сразу сообразил и сказал товарищам, что тут «пахнет Секвиным», однако его сердце екнуло.

— Господин Потемкин, с каких пор вы взяли на себя труд исполнять роли комических актеров и даже хуже — площадных скоморохов? — иронически спросил инспектор, нахмурив брови. — Для студента это совершенно неподходящее и неприличное занятие.

Гриц, ничего не понимая, хлопал глазами.

— Что ж вы молчите? Начальство умели передразнивать, а когда пришлось отвечать, так у вас и языка нет.

— Какое начальство? Когда?

— Как какое начальство! А его сиятельство, куратор университета, граф Иван Иванович? Вы уж, видно, забыли и начальство-то свое, милостивый государь мой. А? Забыли? Благодетеля вашего забыли, который вас от всех отличил и милостями своими превыше всех взыскал?

Потемкин молчал.

— Отвечайте же, сударь: изображали вы в лицах его сиятельство графа Ивана Ивановича?

— В лицах я не изображал… — ответил наконец Потемкин, вспомнив, что он и в самом деле представлял голос и манеры графа Шувалова. — Да, позвольте, господин инспектор, какое вам, собственно, дело до моей частной жизни?

— Как какое дело?! — загремел инспектор. — Нам, вашим воспитателям, вы все вверены Высочайшей властью, и мы должны ответ держать и пред Государыней и пред Богом за ваше поведение. По-настоящему-то, мы должны отпускать студентов из пансиона с дядькой; но мы не считали нужным применять к вам надзор и верили студенческому слову, что вы будете держать себя благопристойно.

— Господин инспектор, изображение других лиц вовсе не есть шутовство, а лицедейство.

— Это все равно. Я доложу графу, и вы уже сами объясняйтесь с ним, что шутовство, что — лицедейство. Может быть, он поймет вас лучше меня, — с ядовитой усмешкой заметил инспектор, отпуская Грица.

Через день стало известно, что Потемкину, Козловскому и большинству его друзей, по распоряжению графа Шувалова, запрещены отпуска из пансиона к родным и знакомым вплоть до каникул.

— Медалист-то наш, самим графом отличенный… хе-хе! — посмеивался Секвин, беседуя с Жерноковским, единственным товарищем, водившим с ним знакомство и считавшимся у студентов на таком же дурном счету, как и Секвин. — Ловко! Граф-то ему, за отличные успехи, золотую медаль пожаловал, императрице представил, а он его… хе-хе! Ай да Гриц прекрасный! Сиди да посиживай в четырех-то стенах. Минка с тоски помрет… Вчера из окна видел, как она около университета шмыгала.

Но инцидент этим суровым наказанием не был исчерпан вполне. Потемкин попал под опалу и графа Шувалова, и инспектора, и тех профессоров, которые отлично умели «держать нос по ветру». К нему усердно придирались на каждом шагу и по всякому пустячному поводу. Инспектор чуть не каждое свое обращение к нему неизменно начинал словами: «А ну, господин лицедей…» Это раздражало Потемкина, довело его наконец до того, что он махнул на все рукой и забросил учебные занятия. Его враги, по-видимому, только этого и ждали, и вскоре Потемкин был исключен из университета за «за леность и нерадение к наукам».

Так кончилась университетская карьера Грица. Но за ней началась другая, заставившая говорить о ней Россию, всю Европу, блестящая и сказочно-чудесная, как таинственное средство Погана Брауна.

Историки поражаются изумительной судьбой этого баловня счастья. Но то, что мы очень часто привыкли называть судьбой, в сущности, представляет сложное сцепление фактов.

Если б между Секвиным и Потемкиным не произошло столкновения, не было бы таких фактов, как удар, нанесенный Потемкину по лицу его товарищем, не было бы доноса на Потемкина, исключения из университета и наконец поступления в военную службу, к которой он не имел склонности, может быть, окончив университет, Потемкин занял бы не положение временщика, — обаятельное только в глазах толпы, — а почетное место в истории русской культуры, как ученый или общественный деятель, а может быть, стал бы обыкновенным, хорошим семьянином, — вообще трудно предугадать, чем мог бы стать этот замечательный человек.

VII

С тех пор, как свершились описанные события, начавшиеся в домике гоф-фурьера Правдинцева, в Немецкой слободе, прошло тридцать два года.

Гриц, превратившийся, по прихоти капризной фортуны, в светлейшего князя Тавриды Григория Александровича Потемкина, покорителя Крыма, Очакова и Измаила, встречал в Петербурге пятьдесят вторую весну своей жизни. Но петербургская весна князя Потемкина не походила на московскую весну юного Грица. Стояли холод и ненастье, серые и тягучие, как осень, и не прекращавшиеся даже в средине мая. Почти каждый день дул резкий норд-ост и падал мокрый снег или сыпалась крупа, превращавшиеся в грязную слякоть, по которой, как отравленные мухи, ползли скучные, сердитые пешеходы. Нева, не успевшая очиститься от ила и торфа, принесенных течением с верховьев реки, катила мутные, холодные волны, отражая мокрые фасады домов и дворцов набережной. В Летнем саду на деревьях не было ни одного листика, и темные стволы и голые кроны лип, тоскуя о весеннем уборе, выглядели печально и мрачно, напоминая кладбище.

Князь, приехавший с юга, после блестящего взятия Суворовым Измаила, положительно не выносил этой слякотной, гнилой весны. Он третий месяц жил в Петербурге, переехав из Царского Села в подаренный императрицей Таврический дворец, обставленный с восточной роскошью. Это время было для него временем тяжких испытаний, хождением по краю зияющей пропасти, в которую он мог ежеминутно упасть и погибнуть. Он и не отдыхал на лаврах победы над турками, а, погруженный в дворцовые интриги, главным образом, в интриги своего соперника, князя Платона Александровича Зубова, и его единомышленников. Изнывал от тоски, томимый мрачным предчувствием роковой утраты всего, что было так тесно связано с его существованием, с его возвеличением, что было для него дороже славы и почестей, — утраты дружбы императрицы, которая, пройдя многолетние испытания, должна бы укрепиться еще более. Но в отношениях к нему императрицы князь заметил резкую перемену: Екатерина была недовольна им и оказывала явное предпочтение новой восходящей звезде; он чувствовал, что отходит на второй план, и не мог примириться со своим падением.

Князь сидел в своем кабинете, — в котором проводил, в одиночестве, большую часть дня, — изредка заглядывая в окно и наблюдая, как улица покрывалась, словно саваном, белым, ровным слоем снега, начавшим падать с ночи. Он мучительно думал о своих отношениях к императрице, тщетно ища средство поправить их. Правда, императрица еще была милостива к нему, но милостива официально, по старым заслугам, продолжая ценить в нем ум, способности искусного администратора, полководца, дипломата и — только; прежних добросердечных отношений уже не было. Правда, Екатерина продолжает отличать его и подарила ему дворец; но, — он знал, — этот, тоже официальный дар не был согрет тем сердечным участием, каким отличались ее дары в былые годы, да его, пожалуй, можно рассматривать, как выдел, как удаление князя на приличную дистанцию от резиденции императрицы. Теперь, пока — Таврический дворец, а потом пожалует какую-нибудь дальнюю захолустную вотчину, где живут одни медведи, и — поезжайте. Она могла также подарить ему, — как дарит сейчас Зубову, — и деревни, всю крепостную Россию, но что могли значить все ее дары в сравнении с одним ласковым словом!.. Вот и бал прошел, данный в честь матушки-государыни, осчастливившей его своим посещением. Сколько надежд возлагалось на этот бал, затмивший своим великолепием все, что было подобное! И что же? Тот же лед, тот же холод. А теперь государыня настаивает на его отъезде в действующую армию. Неужели некому заменить его? Неужели он не имеет права на отдых, как другие? Стал не нужен… лишняя мебель… В отставку! А все Зубов интригует, да его ставленники… целая компания! Зубов, положим, серьезный противник, но что такое Зубов? Орлов был куда против Зубова! А сумел же он управиться с Орловым и столкнуть его с своей дороги. Что такое Зубов? Чем он взял?

Он отпер ящик из слоновой кости, стоявший на столе, и вынул портрет Зубова, который его агенты похитили в Париже, из будуара его возлюбленной, подкупив ее горничную.

Светлейший долго и внимательно рассматривал соперника. Невольная зависть к счастливцу змеей вползала в его сердце. Молодой, смелый, а главное, нахальный. Такой своего не упустит и далеко пойдет…

Вздохнув, князь положил портрет на прежнее место, тяжело, как смертельно уставший человек, поднялся с кресла, сделал несколько шагов и остановился перед зеркалом.

В зеркале отразилось желтое, обрюзглое, почти совсем больное лицо. Глубокие морщины на висках, над бровями, и мешки под глазами красноречиво говорили о надвигавшейся старости, в которой — увы! — у светлейшего, как у последнего нищего, не было ничего, никакой прочной опоры. Имя, почести, могущество, богатство, это, правда, было; но разве это — все? А душа?.. Душа, которая сумела бы понять и простить его недостатки, которая любила, страдала бы его страданиями и радовалась его радостями? Ничего этого не было. К его услугам были всегда готовы сотни лиц, но между ними не было ни одного человека, который любил бы его так же… так же… «Но кто же любил меня? — спрашивал светлейший, напрягая память. — Не графиня же Браницкая, конечно, и не Варенька Голицына, и не Параша Потемкина…» Их было так много, много, что он даже позабыл некоторых из второстепенных красавиц. Ага! — Мина Браун. Она любила его. Бескорыстно. Была бы ему прекрасной женой-другом. Но тогда ничего бы этого и не было, а может быть, и было… Но где же она? Где добрейший Иван Карлович? И живы ли они? А ведь Иван Карлович, помнится, что-то обещал. Он улыбнулся, вспомнив студенческую «историю» с «фонарем».

Назад Дальше