3. Наперед-то выбегает лютый ски́мен-зверь…
Насколько хватает глаз, от могучей реки, неспешно несущей свои воды к далекому морю, до дальней дали, где небо сходится с землей, степь раскинулась. Сама – как море. Волнуется зеленью пышной, то тут, то там каменьями драгоценными вспыхивая, цветами степными, яркими. Прильнет к земле под ладонями ветра – инда строгого, инда ласкового, – выпрямится, непокорная. Коли на кургане стать, так будто на острове окажешься; будто прихлынут волны изумрудные к подножию его, прихлынут – и снова отступят. Ветер же, озорничая, иной раз так разнотравье взволнует, что кажется, – змей огромадный то ли в даль бесконечную, то ли, наоборот, к кургану из дали устремился. Обжигает ветер запахом горьким, только ежели чуть приобыкнуть, слаще сладости горечь та становится. Век бы тут стоять, любоваться миру…
Только темнеть стало небо синее. Чернотою синь его наливается. Мрак полночный от краев земли грядет. Мчат по небу в неистовом беге тучи-всадники, самые нетерпеливые; слышен вдали гул орды приступающей. Не выдерживает небо ее тяжести, рвется, и тогда показывается на мгновение длинная золотая изогнутая линия, – свет солнечный, от земли и ее обитателей тьмой похищенный.
Разом склонилась зелень пышная, ибо взъярился ветр бурей могучей. Приспело время богатырю разгуляться на просторе, похвастаться силушкой великой. Это уж потом, как похмелье удали разухабистой схлынет, удивится да устыдится того, чего понатворил, а пока – где прошел, там и дорога…
По такому ненастью ни один зверь степной из норы не высунется. Ни к чему это, пока буря с небом мощью тешатся. Лучше обождать. Всегда так было.
Ан не теперь. Зашевелилась земля, поднялись над ее поверхностью стеблями толстыми, короткими, головы змеиные. Сколько их тут – и не сосчитать. И черные, и серые, и зеленые – каких только нету… Замерли недвижно, покачиваются, снуют языками, будто прислушиваются. Ни буря, ни сплошной поток, с неба обрушившийся, ни молнии – ничто их не страшит.
Взбрехнули лисицы. В стаи сбились, чего отродясь не видано. Снуют в траве темными пятнами, мечутся, лаем исходят.
Птицы кружат. Не разберешь, какие. Сносит их ветром, они же, будто манит их что, назад устремляются.
Всколыхнулась трава, раздается надвое, точно ладья князя киевского по степи плывет. Нет, не ладья, зверь дивный, невиданный. Застит ему путь пелена дождя, и кажется сквозь нее, будто цвета зверь буланого… Ан не буланого – булатного; переливается шерсть златом-серебром, на конце каждой шерстинки – по жемчужинке. Морда у него острая – что твое копье, уши – стрелы калены. Глаза блестят, ровно звезды поднебесные, огонь мечут.
Подбежал к реке, рекомой Славутичем, остановился на крутом берегу. Присел на задние лапы, вскинул к небу морду острую.
Зашипел зверь дивный, тысячеголовым шипением ответили змеи. Приникла к земле трава, приувянула…
Засвистел зверь дивный, тысячеголовым клекотом откликнулись птицы. Пошла по реке рябь, приостановила вода бег быстрый…
Взревел зверь дивный, тысячеголовым брехом и воем откликнулись звери. Дрогнула земля, посыпался с берегов песок, полетели камни, помутнел Славутич. Дерева, что с другого берега росли, попригнулися…
Опустил зверь дивный голову, глянул вниз глазами огненными, свился в комок, прянул с берега и поплыл, волну речную разметывая…
Учуял, видно, что народился где-то на земле могуч богатырь, и суждено-то им встренуться, и чем та встреча окончится, – неведомо…
Как и то неведомо – сколько ж весен тому назад Скимену-зверю реку переплывать учинилося?..
– Слышь, Екимка, чего люди говорят? – сказал Алешка, когда они с товарищем, после очередного урока, взапуски поплавав в озере, сидели на берегу.
– Ты о разбойниках? – пробормотал тот, почесывая нос.
– С чего это ты решил, что это о разбойниках говорится? – искоса глянул на него Алешка и добавил рассудительно: – Коли б разбойники были, то – не в диковину. Ты то уразумей, что людям лихим богатство потребно. Им душегубство без надобности. Для них в нем никакого проку нету. Сам посуди. Веду это я, скажем, корову на базар. Или с базара. А ты, скажем, разбойничаешь. Ты меня остановил, раздел-разул, корову забрал, да и отпустил. Потому, ежели голову на плечах имеешь, я ведь завтра там, или сколько времени спустя, опять к тебе с коровой попасться могу. А коли ты меня живота лишишь, то завтра тебе никакой добычи не будет. Так ведь еще народ подымется, дружина княжеская… Поймают – пощады не жди.
– Кому и быть, как не разбойникам? – откликнулся Еким. – Они сегодня в одном месте, завтра – в другом. Ищи ветра в поле.
– Нет, ты погоди, – не унимался Алешка. – Ты тогда мне вот что скажи. Для какой такой надобности им слух распускать, будто завелось чудище неведомое, от которого никому пощады нету? Вот ты, к примеру, коли знать будешь, что тебя на дороге поджидать может, неужто другую дорогу не выберешь? Али там оказии дождешься, чтобы скопом?..
– Да что ты ко мне пристал-то? Откуда ж мне знать? Я что, разбойничал? По мне, так если надобно, я иной дороги искать не стану, будь там хоть тати, хоть чудовище… Я так думаю, лиходеи те надевают на себя что-то, чтоб страшнее казаться. Тулуп, там, мехом наружу. Сажей мажутся… Рога какие нацепят… Еще что… Засвистит такое с дерева, слово заветное скажет – у человека сразу душа в пятки, он от страха сам не свой становится, ровно пень. Обирай его – он тебе слова не скажет. Домой вернется – такого наплетет, что ворота покосятся. Знамо дело – у страха глаза велики…
– Где ж вернется, когда душегубство?..
– Ты меньше верь, что говорят. Послушать, так там уже и живого-то никого не осталось. Аль не знаешь, как у нас рассказывать принято? Иной тебе такого нагородит, в неделю не обойдешь, а как поспрошаешь построже, так и получится – он тебе с седьмого голоса сказку сказывает. Вон, Вершок, говорил, будто к соседке его змей огненный по ночам летает. Сам огонь во дворе видел. Другие нашлись, кто слово его подтвердил. А что вышло? Корова у соседки телиться должна была, вот она с лучиной в хлев и наведывалась… Ладно, пора мне. Идешь?
– Чуть погодя…
Опершись одной рукой о землю, а другой – о плечо товарища, Еким проворно поднялся на ноги.
– Тогда бывай… Когда теперь? Завтра?
– Не, завтра не получится. Завтра мы с отцом за дровами… Через пару дней загляну…
Еким кивнул и подался в город.
Сидит Алешка, смотрит на воду, и так хорошо ему, что домой возвращаться не хочется. Как вдруг слышит, будто поет кто-то. Прислушался – и впрямь, поет.
Глянул – откуда краса такая? Идет вдоль берега девка, с косой русой, в сарафанчике простеньком, цвета неба весеннего. Идет, напевает. Остановится, присядет, наберет ладошкой воды, брызнет, полюбуется, как солнышко в каплях играет, встанет, дальше пойдет. Вроде, всех девок городских знает, а эту – в первый раз видит. Может, из новых кто на другом конце поселился?
Вскочил, подбоченился. А она, видать, не из пужливых. Приметила молодца, ан в сторону не свернула. Идет себе, будто ей до него и дела никакого нету, напевает. Только приметил Алешка, будто нет-нет, а скосит на него глаза, тоже цвета – неба весеннего.
– Будь у меня корабли со златом-серебром, без всякой игры отдал бы, – сказал Алешка, как только девица приблизилась.
– Ой, Алешенька, так ли? Как нет кораблей – так и отдал бы, а как есть – так и побоку? – та улыбается.
– Такую красу неземную – и побоку? Не бывать такому, – Алешка отвечает. – А ты что же, как зовут меня знаешь?
– Оттого и знаю, что один только такой добрый молодец на весь город и имеется…
Не поймешь, то ли правду говорит, то ли надсмехается…
– Мимо шла, разговор ваш с Екимом слышала…
Вот как, и его знает!.. Может, она с ним… Алешка насупился.
– Дядюшка сказывал, дощечки ты когда-то нашел…
Ага!.. Дядюшка… Стало быть, родственница Сычова…
– …ты бы в них глянул, может, чего и сказали бы…
Голос ласковый, от самой – глаз не отвести, Алешка совсем голову потерял. Со стороны глянуть – стоит эдакая дубина стоеросовая, рот раскрывши, глаза выпучивши… А девка сказала, и пошла себе дальше, напеваючи.
…Как в избу вернулся, и не помнит. Сел возле сруба на лавку, в ворота раскрытые глядит. С такой рожей, что только по миру идти. Любой, завидев, гривенку подаст, потому как ясно, совсем у парня разум отшибло. Тогда только в себя чуток вернулся, как за ужином ложку с горячим наваром мимо рта пронес, да в ухо… Как и не вернуться, когда отец своей не пожалел и с размаху в лоб дал, аж треснуло. Младшие хихикнули, так и им досталось. Вон из-за стола, опосля всех сядете.
На беду, Алешка в себя-то пришел, а вот где дощечки свои схоронил, позабыл начисто. Сколько лет-то прошло, как он по ним учился. Куда задевать мог? Должно быть, на подкровелье где-то. Чтоб под рукой было, и не сгинуло. В иное место положить – пропадет запросто, а тут – и сухо, и не спросит никто, за чем полез. Лучшего места не сыскать.
Дождался Алешка, пока стихло в избе, вышел в сени и тихонько по лестнице в подкровелье поднялся. Огня с собой не прихватил, потому как пожар запросто устроить можно, так ведь об эту пору в окошко месяц светит. На зиму окошко деревом да мешковиной закрывают, ну так ведь на дворе не зима, чай…
Корзины лежат, сеть растянута, рыба висит, сохнет, пучки травяные, грибы с прошлого года остались, жерди, серпы с косами, прялка старая… Домовина стоит, и колода. Прежде колод две было – отец из леса притащил. Решил из них себе и матери домовины сделать. Одну сделал, а вторую все пока недосуг. Баклуши, кринки щербатые, мешковина, инструмент отцов, старый… Люлька в углу, крепкая, послужит еще. Игрушки Алешкины, голова лошадиная деревянная, на палку насаженная…
В общем, и полезной рухляди, и хлама – полно. Где тут искать – непонятно. Алешка сначала было рукой по крыше шарить начал, за стропилами, потом спохватился. Как бы это ему, мальцу, на такую высоту дотянуться?
Труха сыплется, глаза и нос забивает, за ворот лезет. Того и гляди чих разберет, тогда ой что будет! Вот и шарит по полу одной рукой, а другой – нос закрывши. Для удобства на четвереньки встал, только пользы от этого все равно никакой. И вот ползает он, из угла в угол, а потом глаза поднял – и оторопел. Потому как из темного места, куда свет из окошка едва попадает, на него смотрит кто-то. На сундуке со старой рухлядью сидит и смотрит. Глаза большие, желтые, сам лохматый. Никак, хозяина Алешка потревожил… Везет же ему!.. Иной за всю жизнь не токмо что не увидит, не услышит даже, про соседей-то, а тут: то баенник, то хозяин. Куда ни сунься, везде тебе рады. Это что ж теперь, ни в лес, ни в поле, ни на речку, ни на гумно – а сесть себе дома на лавку, и никуда?
– Батюшко, хозяюшко, – забормотал Алешка, тихо отползая задом в сторону лестницы, – мы к тебе со всем уважением, прими от нас угощение…
Конечно, никакого угощения у Алешки нету, но ему главное сейчас до лестницы добраться, а там кривая вывезет… Принесу с утра, что надобно, как-нибудь задобрю…
Не вывезла кривая. Вот, говорят, нашла коса на камень… А здесь Алешка, не видя, на косу нашел. Сбил ее со стены, она упала, загремела, еще что-то повалилось… В углу, где глаза горят, тоже зашумело – и к окошку. Филин-пугач в подкровелье забрался. Угукнул напоследок сердито, и подался подобру-поздорову. Только было Алешка его словом добрым напутствовать собрался, как слышит, внизу поднялись, в клеть выходят.
По лестнице – не успеть, в окошко – не пролезть, вот ведь занесло ветром недобрым птицу бестолковую… Туда глянул, сюда, да и залез в домовину. Накрылся крышкой, затаился, авось, пронесет… Коли заметили, что его нету, потом слезет тихонько, скажет, на двор выходил, по надобности.
Слышит, отец поднялся. В одной руке, должно быть, светец, в другой – не ровен час топор. Подумал так Алешка, и совсем ему неуютно стало. Одно дело – по шее надают, и совсем другое – обухом по лбу. Отец же все не уходит, осматривается и бурчит что-то.
И тут Алешке, знамо дело, чихнуть приспичило. Он уж и так, и сяк сдерживается, ан не удалося. Ка-ак рявкнет! Крышку домовины на локоть подбросило – и в сторону. Это от того, что согнулся, чихавши, и лбом к ней со всей дури приложился. Отца оторопь взяла, мало светец не выронил. То-то полыхнуло бы…
Оклемался, топор бросил, ухватил какую-то палку – и Алешку учить. Только тот быстрее векши с лестницы слетел и в сарай драпанул. Ну, хоть тут повезло – не стал отец за ним бегать…
Поутру объяснил, что заслышал шум на подкровелье, думал – тать какой забрался. Полез посмотреть, да ненароком шум учинил. А что в домовину забрался, – так ведь упал в нее, впотьмах, оттого-то и разбудил всех. Чего не сказался? Как-то не подумал…
Поверили, нет ли, ан в этот раз обошлось. Колодец чистить надобно, – что-то в последнее время вода мутнеть стала, трухи много, – не до того, зачем в подкровелье лазил. Пока чистил горло колодезное от мха да грибов, пока с дна грязь выгребал, вспомнил, наконец-то, куда дощечки задевал. Он их в горшок щербатый спрятал, а горшок у забора зарыл. Поверх окуня дохлого бросил, заговор прочел, чтоб не иначе кому, – кроме хозяина, конечно, – дощечки сии взять, кто этого самого окуня оживить сумеет.
Ну, у забора откопать – это не по подкровелью лазить. Это он ночью без всякого шума сделал. Допрежде же, весь вечер возле двора Сычова ошивался, девку высматривал. Зайти не решился, а так, то забор подпирает, будто ждет кого, то мимо прохаживается, будто по делу. Не углядел, все ж таки. Так и подался домой, несолоно хлебавши.
С дощечками помучиться пришлось. Когда каждый день учишься, перебираешь, – это одно, а тут – сколько за них не брался? Однако ж справился. Что искать в них – без понятия, только как перебирать начал, одна вроде теплее показалась. И будто сама в ладонь тычется.
«Зверь же, Скименом рекомый, есть всем зверям, и птицам, и гадам царь. Клыки имеет изогнутые, размером в длань, и зубы в три ряда, сверху и снизу. Величиною он с тура, но цветом светел, едва светлее солнца заходящего. Телом аки пардус, лицо же имеет сходственное с человеческим, а глаза у него – синь морская. Хвостом подобен скорпию земляному, на конце – жала, и в жалах тех – яд. Сии жала он, вскинув хвост над головою, метать способен. Гласом велик, и коли восхощет зверя созвать, рык издает, аки гром небесный, коли птицу – соловьем щелкает, коли гадов – гадом шипит. Бегом быстр, увертлив, воды не боится, а кольми паче свиреп и человекояден. Живет же где – неведомо».
Не раз и не два водил Алешка пальцами по дощечке, все думал, не упустил ли чего. Потом снова завернул, в кувшин спрятал и на прежнем месте закопал. Вернулся, лег и задумался. Никогда прежде о таком чудесном звере не слыхивал. Может, брешет книга? В ней ведь много понавырезано, чего придумкой кажется… А ежели нет? Сколько бед учинит, коли до города доберется. А добраться немудрено. Хочешь – берегом, хочешь – вплавь. Он ведь, если и впрямь такой чудный, озеро переплывет – и не заметит. Этого, конечно, в книге нету, чтоб плавать умел, только иначе и быть не может.
И так прикидывал Алешка, и эдак, не заметил, как ночь прошла. Только глаза прикрыл, ан уж петух голосит. За дневными заботами день пролетел, под вечер же опять дозором к дому Сычову отправился, а оттуда, так ничего и не углядев, на то место, возле которого девка ему показалась.