Мистификация (сборник) - Андрей Измайлов 6 стр.


Я и не подозревал, что войны кончаются не для всех.

…В квартире было тихо и темно. Я застыл у стены, беззвучно замкнувшейся за моей спиной.

— Добрый вечер, коллега Гюнтер, — раздался из темноты знакомый голос. Я облегченно вздохнул. — От души рад вашему приходу.

Телеокно замерцало, и в комнату упал холодный свет полной луны из прозрачно-черного неба. Он был рассечен пополам узким силуэтом человека, сидящего ко мне лицом.

— Мне особенно лестно, что время для визита вы смогли выкроить именно сегодня, в день моего триумфа. Прошу пройти. Как поживают ваши изыскания?

— Вполне, вполне, вполне, — стараясь говорить ему в тон, ответствовал я и, пройдя, опустился в подлетевшее ко мне кресло. — Итак, я поздравляю вас, коллега. Прошу вас принять мои самые искренние…

— Соболезнования, — глухо уронил он и встал — вырос из кресла, словно телескопическая антенна. Сутулясь, приволакивая ноги, пошел к синтезатору. — Вы отужинаете со мной, коллега?

— Я буду рад разделить с вами трапезу, коллега.

Он нагнулся над пультиком, выпавшим из стены.

— Что бы вы хотели?

— Возьми, что себе.

Выпятив цыплячью грудь, он гордо распрямился.

— Сомневаюсь, что вы стали бы ужинать из одной тарелки со мною!

Коротко пропел синтезатор.

— Не сочтите за труд, коллега, свое возьмите сами, — сказал Соломин, идя к столу — в одной руке тарелка со столовой массой (у меня глаза полезли на лоб), точь-в-точь такой, какую все мы вынужденно ели еще так недавно, в другой — бокал с молоком.

— Вот те раз. — Я пошел к синтезатору, взял свою тарелку. Соломин заказал мне отличнейший ростбиф. — Ты так привык к… к этому?

Он не ответил, сосредоточенно набивая рот густыми кусками брикета. На его гладкой могучей лысине лежал отчетливый лунный блик. Я вернулся к столу, с наслаждением вдыхая аромат, испускаемый моей тарелкой. Изображая домашнюю непринужденность и раскованность, я с чуть нарочитым азартом вонзил вилку и нож в сочный кусок. Брызнула кровь.

Соломин подскочил, уронив наполненную ложку, лицо его страшно исказилось.

— Вы меня обрызгали, Гюнтер! — с гортанным надсадом крикнул он, остервенело отряхивая рукав свитера. — Кровью!!

— Прости, — ответил я так кротко, как только позволял мой баварский акцент. Мне уже становилось не по себе.

Неуловимо быстрым движением Соломин канул под стол и тут же возник с ложкой, крепко стиснутой в кулаке.

Некоторое время мы молча насыщались. Потом я сказал задорным голосом:

— Замечательный ростбиф. Что же ты — сам придумал из вакуума ростбифы, а теперь отравиться боишься? Так и брикет твой теперь ведь тоже из твоего вакуума…

Он поперхнулся. Он кашлял долго, с бульканьем и хрипом, корчась, а потом вытер пальцами слезы и, надтреснуто дыша, объяснил:

— Пенка в молоке…

— Какой ужас, — сказал я.

Он поставил локти на стол и вцепился длинными пальцами себе в щеки; с минуту сидел так, едва заметно раскачиваясь из стороны в сторону и глядя мимо меня. Потом сказал:

— Вот и все.

— Что — все?

Не глядя, он точным движением коснулся стены своей длинной рукой, тонкой и ломкой, как два шарниром скрепленных шеста. Беззвучно раскрылся телекамин, и лицо Соломина, налившись оранжевым светом, выдвинулось из лунной тьмы. Пылающие поленья трещали, выбрасывая клубящиеся облака искр, — корчилось, кричало пламя, заживо сгорая в самом себе. Иллюзорное. Соломин, не мигая, чуть раскачиваясь и скомкав щеки, смотрел в огонь. В меня вдруг вошла его страшная усталость.

— Все и есть все, коллега, — проговорил он. — Странно.

— Еще бы, — медленно ответил я. — Девятнадцать лет…

— Двадцать три, — поправил он.

Я только головой покачал. Он откинулся на спинку кресла — лицо ушло из оранжевого полыхания.

— Впрочем, тогда я и не подозревал, что из этого выскочит синтез. Просто хотелось разобраться с вакуумом наконец.

— Вот и разобрался наконец, — сказал я.

— Да, разобрался. Подарить только уже некому.

— Некому?! Да всем!

— Знаете, коллега, — помедлив, тихо сказал он, — порой мне хочется стать… музыкантом…

Я знал это давным-давно.

— Правда? — спросил я.

— Пассакалия ля минор. — Он словно творил заклинания. — Хоральная прелюдия номер семь… Знаете, даже снилось, будто выхожу на сцену. — Он запнулся. — Сколько раз. Клавиши, клавиши… и острия вверх. Трубы. Они ведь серые, да?

— Свинец.

— Свинец…

Мне хотелось его обнять.

— Мортон звал меня на Трансмеркурий, — проговорил я. Соломин передернулся от отвращения и закрыл камин. — Ты не знаешь? — спросил я в темноту, словно высосавшую глаза. — Назревает локальный пространственно-временной прогиб, сегодня ждут. Взаимодействие собственного поля Солнца с полем Галактики под каким-то редкостным углом — раз в тысячу лет, что ли… Совершенно непочатый край. Вот где для твоей головы…

Черный силуэт беззвучно вздыбился передо мной — узкий, длинный, как подводная лодка из глубины.

— Вот!! — выкрикнул Соломин. — Четыре полки!! — Он сделал шаг и прильнул к полчищам книг. Медленно, любовно провел плоскими ладонями по корешкам своих работ. — Поле… Континуум, локальные вихри… синтез… Синтез!!! — Он хрипло, с каким-то гортанным звоном, дышал. — Неужели вам мало?!

Он качнулся — свет луны упал ему на щеку и словно взорвался на ней, окутав все лицо мгновенным сверкающим туманом. Я увидел безумные белые глаза и провал заглатывающего воздух рта.

— Мало?!

Я молчал. Соломин пошел поперек комнаты, распарывая, словно катящееся лезвие, поток зябкого лунного света.

— Я мог бы стать музыкантом. Я мог бы стать баскетболистом. Но я всего лишь физик, — надменно и отрывисто вещал он и ходил, ходил по комнате, пытаясь горделиво расправить сутулую спину, узкие, зализанные плечи. — Простой физик. Я умею только это. Имеет смысл делать только то, что умеешь. — Дыхание сухо вхрустывалось в тишину.

Я ловил каждое слово и все пытался заглянуть ему в лицо, но было темно, только черный силуэт двигался.

Потом он остановился и поник.

— Останьтесь до завтра, коллега, — раздался тихий, чуть сорванный голос. — Я постелю вам здесь. — Соломин протянул руку к контактной панели, чтобы достать постель, и опять застыл. — Скажите… прошу простить, если вопрос мой покажется вам несколько бестактным… ваша… подруга… она не любила вас или вашу работу?

— Она не любила нас с работой, — ответил я. — У тебя лирическое настроение? Позвони Пелетье, поговори с ним. Я слышал, он ушел от очередной жены. — Я изобразил грустно-всепрощающий голос шефа лаборатории слабых взаимодействий. — Она тоже не сумела стать настоящим другом…

— Я постелю вам здесь, — сухо сказал Соломин.

Когда стена спальни закрылась за ним, я обнял подушку и в течение часа честно пытался заснуть. Конечно, ничего не получилось. Соломин потряс меня. Ему было плохо. Я никогда не подозревал, что ему может быть так плохо.

Я сел на постели, спустив ноги на пушистый теплый пол. Потянулся к висящей на спинке кресла куртке, достал из кармана радиофон и несколько секунд держал его в кулаке, тщась понять, имею ли я право сделать то, что хотел. Вызвать Информаторий Академии Чести и Права кодом «нужно другу» было не сложнее, чем любое другое учреждение или любого человека. Но я не делал этого ни разу, да и никто практически не пользовался правом на информацию о близком человеке. Жутко и стыдно было знать, что через минуту экстракт сведений, которые с самого дня рождения Соломина собирала и хранила электроника, будет предоставлен в мое распоряжение.

Но Соломину было очень плохо.

2

Я проснулся довольно поздно, оттого что задремал лишь под утро. Вяло оделся, подошел к столу, допил холодный чай, оставшийся с ночи. Я был омерзителен себе. Я влез в чужую жизнь, не имея ни малейшего права на это, потому что ничем не мог помочь. Как теперь смотреть Соломину в глаза?

За спиной у меня приглушенный женский голос произнес: «Буди, буди, на тренировку опоздаешь». Я обернулся. Это напоминало бред. Стена была приоткрыта, в щель выглядывал растерянный, разлохмаченный Соломин. Секунду он смотрел на пустую мою постель, потом повел взглядом по комнате, увидел меня и расплылся в улыбке. У меня пересохло во рту.

— Доброе утро, — нежно проворковал Соломин добродушным, мягким басом.

Стена раскрылась настежь; выхлестнуло солнце, путаясь в белобрысой Женькиной гриве, окружая его голову неистово сверкающим нимбом. Я улыбнулся Соломину, отчетливо чувствуя дрожание своих губ.

— Как спалось? — Женька высился, блистая загорелой гладкой кожей, будто обшитая листовой медью дозорная башня, — ирреально широкоплечий, широкогрудый, бугристый от мышц.

— Да… — невпопад ответил я.

Он засмеялся. Из залитой солнцем спальни в тон Женьке зазвенел женский смех, и женщина показалась на пороге.

— Познакомьтесь, — проговорил искрящийся от удовольствия и гордости Женька. — Это Марина. А это достославный Энди Гюнтер.

— Очень рада. — Она улыбнулась дружелюбно, но чуть напряженно.

Я молчал.

— Позавтракаешь с нами? — спросил Женька. — У нас гостевой резерв не израсходован, так что пожалуйста…

Я молчал.

— Маринушка… — сказал он, чуть повернув к ней голову, и мускулы шеи и плеч его веско шевельнулись.

Она прошла на кухню, сразу замурлыкав там что-то весьма музыкальное.

— Слушай, Энди, я после завтрака ускачу, ты не обижайся. И не уходи. Тренировка, понимаешь, пропускать никак нельзя…

— Баскетбол? — спросил я. Молчать дальше было невозможно.

— Не-ет. — Он заулыбался. Он все время улыбался. — Верно, была такая мысль. Попробовал поначалу, да без толку.

— С твоим-то ростом? — изумился я.

— Ну! И мячик точно вкладывал, а все прахом. Нету чувства команды. Торчал посреди поля дурак дураком. Прыгаю в длину теперь. — Он вдруг принялся вздергивать на уровень своей головы то одну, то другую необозримую ногу. По комнате пошел прохладный ветерок. — Через месяц мировые!.. — Он застенчиво улыбнулся и поплевал через левое плечо. — Очень замечательно, что ты заглянул, — сообщил он, произнося слова чуть отрывисто, в такт могучим махам. — Мы тут живем бобылями совсем. Серега в турпоходе с группой на Большом Невольничьем, там приличный оазис сохранился… Полный восторг! Больше года очереди ждали… — Он перестал пинать воздух, и речь стала плавной. Но все равно какой-то дерганой. — Впервые, знаешь, человек увидел зелень под открытым небом. А карапуз в дошкольном лагере. В городе, как ни крути, нельзя расти детям. Хоть куда-то надо на простор. Маришка-то, конечно, все бы их при себе держала, что восьмилетнего, что восемнадцатилетнего, но я настоял!

У меня обмякли ноги. Я нащупал кресло и сел.

— И конечно, сам тоже, знаешь, скучаю. Однако! — Он назидательно тряхнул вытянутым пальцем. — Мало ли чего мы хотим. Важно, что им надо. Я тут столько учебников по педагогике проработал… — застенчиво сказал он и улыбнулся. — Ой, давно тебя не видел, столько рассказать всего хочется! Мысли скачут… Вчера-то толком так и не поговорили…

— Господа! Кушать подано! — раздался звонкий голос.

На тарелках дымился завтрак.

Марина сунула полную ложку себе в рот и сказала:

— М-м, какая вкуснотель!

Эта реплика явно предназначалась Женьке, который, присев на краешек стула, удрученно принюхивался.

— Да… — пробормотал он. — Конечно, это еще ничего. С молочком… — Он осторожно прихлебнул молока из бокала.

— Опоздаешь, — заметила Марина.

Женька стрельнул глазами на часы и, ахнув, врубил ложку в брикет. Марина улыбалась, поглядывая на него исподлобья, потом глянула на меня, приглашая поулыбаться тоже. Я поулыбался тоже. Ее улыбка была почти материнской. Женька, отставив пустую тарелку и бокал, поднялся и растерянно замер.

— Что-то ведь я еще хотел…

— Побриться, — уронила Марина, не поднимая головы и продолжая аккуратно есть.

— Ой, точно! — простонал он и улетел в ванную. Там сразу что-то громко упало и раскатилось по полу.

Марина стала собирать посуду. Я смотрел. Стоило смотреть. Стоило только и делать, что смотреть на нее.

— И так вот каждый день, — произнесла она, а руки ее между тем что-то открывали, закрывали, включали: широкое солнце телеокна льнуло к ее гибкой спине, смуглым ногам. — Дитятко, ей-богу… — Она глянула на меня и тут же отвернулась. Я вдруг понял, что она меня боится.

— Побежал! — крикнул Женька, просовывая голову в кухню на какой-то нечеловеческой высоте. — Энди, не уходи! Все мне расскажешь про Оберон!

— Счастливо! — хором крикнули мы с Мариной, и он исчез.

— Вечно опаздывает, — недовольно сказала Марина.

— Почему? — спросил я. Соломин никогда никуда не опаздывал. По нему можно было проверять часы. — Это я его немного задержал…

— Немного, — усмехнулась она чуть пренебрежительно. — Это самый несобранный человек на свете. Я ничего не могу поделать, и так старалась, и этак… Сегодня из-за вас. Сидит на кровати и бурчит: нельзя будить, устал с дороги… а сам косит на часы, ерзает… Завтра из-за мальчишки на улице, который попросит его достать залетевший на карниз планер, или из-за соседки, одинокой старушки, которая любит с ним болтать, или с парнями будет возиться, сюсюкать, словно не сыновья у него, а дочки, или… да мало ли, мне и в голову не придет. — Она помрачнела. — Увидит, например, очередной номер «Вакуума» или «Физикл» в киоске и станет, кусая губы, крутиться возле, а потом с отчаяния возьмет «Моды». «Посмотри, родная, что я тебе принес!»

— Он был талантливый физик, Марина, — сказал я после паузы.

Она словно ждала, что я заговорю об этом. Ответила сразу:

— Гениальный. К сожалению. Все ему мешали, все было не так. Это ведь тоже от громадной внутренней несобранности. Почему я могу, почему все могут и работать с интересом, и оставаться нормальными людьми!

— Что это — нормальные?

— Вы… — несколько секунд она молча смотрела мне в глаза. — Видеться раз в неделю — это нормально? Тысячи самых прекрасных слов, преданность удивительная, женская почти — а потом опять дни и ночи ни слова, ни звука от него… и сама-то боишься позвонить, как же, помешать гению не дай бог! Это нормально? Три месяца не решалась сказать, что жду ребенка… сам не замечал. А потом — то же сумасшествие навыворот. Либо совсем не заботиться о нас, твердо зная, что у него одни права и никаких обязанностей, либо только одной заботой и заниматься, так, что в голову, кроме этого, вообще ничего не идет! Наверное, по-вашему, это нормально, ведь вы один. И он был бы один. Если б я его не спасла — засох бы. До меня он всегда был один. Это — нормально?

— Он сам вам сказал?

— Конечно, нет. — Она усмехнулась. — Хорохорился. Но когда… я же не девчонка, это понятно сразу…

— Вы не уважаете его, Марина? — тихо спросил я.

У нее сверкнули глаза.

— Я его люблю. Вы знаете, что это?

— Думаю, что знаю, — проговорил я.

— Думаю, что не знаете, — проговорила она.

Я улыбнулся. Некоторое время мы молчали, потом она рассмеялась, смущенно махнув рукой:

— Что это я развоевалась? Простите, Энди!..

Я облегченно засмеялся с нею вместе.

— Просто я струсила, — призналась она.

— Я догадался. Но умыкать вашего мужа в пользу теоретической физики мне даже и в голову не приходило…

— Глупо, да? Вы не думайте, я им ужасно гордилась. Даже свысока на всех посматривала: вот какая я, что такой человек меня любит. И очень старалась… но это не могло длиться вечно.

— Марина, не надо. Я все понимаю. А вы будто прощения просите у меня.

— Не-ет, — ответила она. — Я права. Это вы просите у меня прощения, потому что когда-то были не правы с женщиной — вот и соглашаетесь со всем, что я говорю.

Я даже не помню, о чем мы, собственно, с нею дальше беседовали. Мне было удивительно хорошо. Странно — еще лучше, чем вчера на аэродроме. Я как-то даже забыл, что ничего не понимаю. Она рассказывала про детей, про Женьку — как он побеждает всех других прыгунов в своей возрастной категории; как трудно бывает вытащить его в филармонию, хотя ему нравится старинная музыка, особенно — органная, к которой она ухитрилась его приучить еще в ранние годы; как он часами возится с детьми, с таким удовольствием, словно сам ребенок, играющий со сверстниками; как о нем, будто и впрямь о маленьком, надо заботиться, все напоминать… Я тоже болтал — про космос, наверное. Помню, она ахала с замиранием: «Да неужто?» И мне было хорошо.

Назад Дальше