«Бесхозяйственность, — подумал я с некоторой грустью. — Как всегда у нас и во всём».
Конечно, я это думал не всерьез, а просто так, от нечего делать, прикидывая и такой образ мыслей. Сам бы я никогда не согласился на подобное гнусное предложение, да они и не посмели бы мне его высказать.
Наконец телефоны договорились друг с другом внутри своей связи, и меня допустили подняться наверх.
Я поднялся, дошёл до той, недавней двери и открыл её без стука, думая, что обо мне, ясно, знают. Уже входя, я из вежливости всё-таки вымолвил: «Можно?» — но и сам вслед за этим можно — даже несколько раньше — целиком был внутри.
Полковник вздрогнул, когда я вошёл, и уставился на меня круглым глазом. Брюки у него уже были военные, пиджак держал он в руках и выворачивал наизнанку. «Так вот у них как!» — отметил я с изумлением. Внутри приличного, серенького, модного, с разрезом пиджака, на его на подкладке находился мундир. Оказывается, даже разговаривая давеча со мной, полковник непрестанно был в мундире — только погонами внутрь.
Постепенно полковник взял себя в руки, как ни в чем не бывало вывернул пиджак на мундирную сторону, надел и даже заставил себя улыбнуться. «Не хочет пока что накричать на меня. Очевидно, боится, потому что я им нужен», — подумал я с гордостью.
— Ну, что-нибудь забыли? — спросил полковник, улыбаясь.
Улыбка у него была странная. Уж очень быстро она у него спадала — хоть бы он подержал её подольше под носом. А то распустит её вполне любезно, а не успеешь на неё посмотреть и прельститься — уже улыбки как не бывало, ни в одной губе, если можно так сказать.
— Я хотел спросить, — начал я, собираясь быть твердым, но сам замечая извинительность у себя, в своём голосе. Уж такие мы, видимо, люди.
— А что же — спрашивайте! — разрешил полковник щедро и позвал меня сесть.
— Вот... рукопись... — сказал я, доставая рукопись.
— А-а, — сказал полковник радостно. — Да-да, знаю-знаю.
— Знаете? — спросил я испуганно.
— Видел, — подтвердил полковник. — Хорошо переплели.
Он взял её у меня из руки и любовно погладил красивый, слегка ещё влажный её переплёт. — Но вы же... вы её, конечно, не читали? — спросил я с надеждой.
— Читал, как же, читал, — ответил с удовольствием полковник.
— Но когда же? Ведь вы всё время тут... рукопись большая.
— Надо уметь! — воскликнул полковник. Он был явно польщен и доволен. — Очень быстро читаю. Листаю — и уже прочёл. Не то что этот, как его, безбородый.
Он встал, посмеиваясь, довольный, и даже было расстегнул свой мундир, собираясь, видимо, перевернуть его на культурную сторону, но потом передумал. — Но когда же? — спросил я опять, перебирая в памяти всю сегодняшнюю встречу.
— А вот когда вы меня тут ждали, вот, тогда, — он показал на внутреннюю дверь, и я сразу же вспомнил.
— Имейте в виду, что я ничего не боюсь, — сказал я решительно, потому что путей отступления не было. — Правильно, — одобрил полковник. — Правильно делаете!
— Я понимаю, конечно, эту хитрость со штампом, — сказал я, умно и с лукавством поглядев на него. — Но писатель должен иметь смелость отвечать за то, что им написано, и поэтому я...
— Хорошие слова! — воскликнул полковник. — Именно, именно так!
— Так что я готов, — сказал я торжественно и вынул из кармана паспорт. — Вот. Берите.
— Зачем? — сказал полковник, отстраняясь. — Мне не нужно. Да что вы? Всё в порядке!
— Почему же? — сказал я, пытаясь всунуть полковнику паспорт. — Я готов. Возьмите!
Между нами произошла некоторая борьба, которая заключалась в том, что я всовывал паспорт полковнику в руки, подкладывал его под бумаги, лежавшие на столе, а полковник выталкивал его от себя как только мог.
— Да что это с вами? — сказал он мне вдруг с изумлением. — Что это вы подумали? Всё в порядке! — Не-ет, — сказал я. — Я всё понимаю. Чем раньше, тем лучше.
Я сделал движение к внутренней двери.
— Нет-нет! — возразил полковник, тоже делая движение, как бы преграждая мне путь во внутренние, застенчивые комнаты дома.
— Да вы не думайте, я вполне готов, — сказал я, прижимая руки к груди. — Право же, готов. — Но зачем же? — крикнул полковник, не понимая.
— И жена согласна... вот я только позвоню жене... — я метнулся к телефону и взялся за трубку. И вдруг полковник расхохотался. Он смеялся долго и обидно, и я не знал, что мне делать, я представил себя со стороны, с паспортом в руках, и вдруг страшная мысль о моей, о сокровенной рукописи промелькнула у меня.
— Но ведь вы... вы же говорили... — сказал я растерянно. — Вы же мне говорили? Одиночная... в общем, комната... бумага... я разве против? Как в девятнадцатом веке. Я нисколько не против. — Да что вы! — сказал полковник уже вполне серьезно и без смеха. — Да это к вам не относится. — Но вы же... — я совсем был убит. — Вы же читали... вот тут... я долго работал...
— И хорошо поработали! — сказал полковник. — Это будет своевременная, нужная книга!
— Но я думал... теперь так не пишут... критические традиции...
— Правильно, — согласился полковник. — У вас глубокая критика недостатков. Деловой подход. Но с пониманием светлого начала в нашей жизни. Как раз то, что надо.
— Может быть... то есть я это так, в виде предположения... может быть, вы торопились... — Нет, я хорошо прочёл! Нужная книга!
— Но я... что же это такое? Я считал... я думал... я вполне готов... вы не думайте... это же со всей силой... обличение... — я говорил уже, и сам не зная что. Со стороны я был, наверно, похож на совсем потерянного человека, на человека не в себе, у которого вмиг подрубили колени.
Полковник заботливо взял меня под руку и потихоньку проводил до лифта.
Не помню, как я вышел из парадного по мраморным ступеням и побрёл к себе домой, унося в сумке рукопись, в новом переплете, с аккуратным лиловым штампом:
«Русская лит. Раздел осн. Соцреал. Пред: Мальцев. Послед: Марков-первый».
6
Придя домой, я еле дождался ночи и лег спать. Ночь прошла у меня очень трудно и плохо. Я всё время просыпался, а потом никак не мог попасть обратно, в сон, где ко мне приходили к тому же разные неприятные, беспокойные предметы и мысли. В середине ночи мне привиделся тянитолкай — сказочное животное с двумя головами, направленными в разные стороны. На хорошем, грустном, деревенском теле лошади было насажено с каждого конца по голове. Эта бедная лошадь оказалась тем самым лишённой нормального зада. Хотя, разумеется, зад мы почитаем частью, которая хуже, а не лучше самой головы, однако же телу нужна всего одна голова и один скромный зад, который был бы ей всегда противопоставлен.
Я вгляделся внимательно в каждую голову. Одна из них была отвратительна, а другая же, напротив, прекрасна. Однако они всё время переменялись выражениями, так что было никак не понять — которая же из них отвратительна, а которая именно, напротив, прекрасна. Но в каждый момент какая-то одна была вполне отвратительна, а другая вполне прекрасна — да, это так, в этом я не ошибся, хотя и не мог разглядеть всю картину получше, потому что внезапно стал звонить телефон. Это меня ненадолго порадовало: вот, уже начинают звонить по ночам!
Я сошел с кровати и бережно выловил трубку из ложа.
— У вас киоск недалеко? — спросил меня сразу же в трубке полковник.
— Киоск? Да, киоск недалеко, рядом, на углу, — отвечал я, не думая, зачем мог понадобиться киоск среди ночи.
— Тогда спуститесь и купите журнал, четвёртый номер, — сказал мне полковник.
— Какой журнал? — спросил я послушно.
— А не скажу, — неожиданно ответил полковник, делая загадку. — Наш журнал, самый что ни на есть наиболее наш. Догадайтесь.
. Догадаться, конечно, было вовсе не трудно. — Ага, — сказал я. — Понимаю. Но зачем?
— Мы вас там напечатали, вот зачем, — сказал полковник с удовольствием.
— Как? Уже? — испугался я. — Так быстро?
— А у нас всё быстро. Не то что у того, безбородого! — сказал полковник и захмыкал несколько самодовольно.
— Как же так? — начал я упавшим голосом. — Неужели...
Но полковника уже в трубке не было, он отключился.
— Боже мой, Боже мой! — воскликнул я в отчаянии, роняя трубку неизвестно куда. — Какое несчастье!
— Что? Что такое? — испугалась жена, просыпаясь.
— Несчастье... Какое несчастье! — приговаривал я.
— Да что случилось? — закричала жена.
— Ты представляешь? Меня напечатали!.. — ответил я горько. — Целых два года работы насмарку! Я сел на кровать и схватил себя руками под мышки. Я начал, сам того не замечая, от горя раскачиваться в разные стороны.
— Ну ничего, ничего, — говорила жена, прижимаясь ко мне щекою и утешая, хотя и не верила сама, что ничего. — Ты же не стоишь на месте, как другие. Ты работаешь дальше. Ты развиваешься. У тебя другая повесть в заделе, похлеще. Уж ею-то ты им покажешь! Уж её-то ни за что не напечатают, можешь быть уверен!
— Правда? Не напечатают? — спросил я с надеждой.
— Ни за что! — сказала жена, постепенно набирая уверенность, и я слегка повеселел, потому что я очень всегда доверял своей жене, её чувству. — Но почему, почему же так быстро? Ведь он говорил мне сегодня: пять месяцев? — вспомнил я вдруг и от этой новой, неожиданной мысли как-то сразу же понял, что полковник сейчас в телефон пошутил, сидел себе, видно, один на работе (они же, бывает, сидят по ночам), стало полковнику грустно одному в кабинете, ну он и того, и пошутил надо мной., — Ну конечно, пошутил! Он весёлый, полковник, с пониманием юмора. Конечно же, пять месяцев, не меньше, ведь он говорил! Раньше даже у них не бывает, никак... — сказал я жене и вздохнул с облегчением.
январь 1966
РАССКАЗ С ПРОДОЛЖЕНИЕМ
От автора
Литература — занятие страшное, она сбывается. Я хорошо помню, как однажды в январе 1966 года я позавтракал и собирался поработать, то есть написать что-то, заказанное мне Детгизом, но не сразу мог себя заставить и даже задремал, оправдываясь необходимостью образовать в себе свежую голову, как вдруг у меня пошел и разом написался этот рассказ, ничего хорошего мне не принесший. Именно с него начались все мои неприятности, закончившиеся — грустный юмор — отделением меня от государства.
Он стал ходить по рукам, что зовут нынче самиздатом, да еще с большой буквы — слово, удобное краткостью, но сбивающее с толку западного человека, а при нашей беспечатности мы его знаем еще с Баркова, еще с Василья Львовича Пушкина. Рассказ переписывали, потому что он (как мне объясняли) снижал смехом страх. Гуляя самиздатно по рукам, догулял он в 1968 году до КГБ. Всё-таки это удивительно: столько, казалось бы, среди рядового населения раскинуто незаметных стукачей и тихарей (деликатно названных в рассказе тихими людьми), а понадобилось два года, чтоб достучаться до главного уха. Зато уж тогда я узнал это сразу. Беспартийного меня пригласила беседовать партия. В этот раз она поворотилась ко мне — как фольклорная избушка — самой культурной своей стороной (насколько может): беседовал отдел культуры нашего обкома. Очень вежливо спрашивали меня, зачем я пишу такие рассказы, порчу себе жизнь, да еще не понимаю, что их никак нельзя печатать. «Почему?» — спросил я простодушно. Я всегда верил и продолжаю верить в великую силу наивности. В ответ похихикали: «Представьте себе... вот это место хотя бы, об использовании на государственной службе вороватых людей... — и где-нибудь в журнале «Нева», например, а?»
Действительно, пожалуй, смешно.
Надо сказать, что мне самому представлялся смысл рассказа не слишком оскорбительным для властей. Мало того, кто-то мне говорил, что я изобразил их слишком мягко и добродушно, а они не такие. Какие «они», я знал тогда понаслышке. И рассказ, казалось мне, был не столько о них, сколько об интеллигентном филистере (я взял всё на себя, дав своё имя), для которого притягательна игра опасностью сама по себе, без нужды: бездна тянет. Но бездна рассердилась, и в мае 1968 года тогдашний генерал Ленинграда В. Шумилин (ведь они генералы, хотя об этом обычно молчок), выступая перед «творческой интеллигенцией», впервые продолжил мой рассказ.
Говоря о самиздате, он выделил этот рассказ как самый распространенный тогда в нашем городе — тут же я нажил себе несколько врагов из пишущей братии: еще одно продолжение рассказа. Он подробно пересказал сюжет и осудил его:
— Марамзин искажает нашу работу, хотя еще и не знаком с нею.
Фраза странная, от неё и в самом деле веет бездной, но во второй части справедливая: я тогда еще ни разу не вызывался в КГБ. Иллюстрируя искажение работы, Шумилин расстегнул свой модный пиджак, — он действительно был в пиджаке, мундир пугает! — слегка приспустил его с плеч и показал всему залу, что погон внутри нету. Честное слово, я бы не поверил, но мне рассказали пять независимых очевидцев. (Один актер, правда, ждал целый год, когда меня посадят, но видя, что всё не сажают, рассказал тоже.) Застегиваясь, Шумилин пригрозил: «Теперь нам придется заняться Марамзиным серьезно».
Не знаю, жалеть русскую литературу или радоваться за нее? Жалеть — потому что нельзя же понимать всерьёз, будто Достоевский убил старушку-процентщицу, а у Гоголя сбежал в Петербурге так называемый нос, и поэтому он не оставил наследников. Радоваться — ибо нигде и никогда один рассказ малоизвестного автора не может занять всерьез работой целого тайного генерала. Но угроза, надо понимать, была вполне честной, мне бы здесь надо вздрогнуть и понять, что генералы не прощают тем, кто заставил их по глупости раздеться при народе.
Тогда я впервые, пожалуй, задумался над моим сюжетом. Тянитолкай, этот сказочный головоконь, детское изобретение дедушки Чуковского, лингвистический брат фортепьяно, он же — не всегда добровольный способ тройственного соития, почему он пришел ко мне в голову и оттеснил мой мирный, хлебный Детгиз?
Между тем, продолжения продолжались.
По местному радио, крадучись, без передачи в исторический эфир международности выступил главный агитатор обкома Зазерский. Он рассказал, как много тратится за океаном на холодную войну и кому идут эти деньги. Назывались русские фамилии бежавших за границу. «Есть нестойкие люди и в нашем городе», — сказал он вдруг, и я с изумлением услышал, что из поэтов Бродский, из художников Виньковецкий, а из прозаиков Марамзин[1] уже давно зарятся на этот золотой дождь, который — тут я несколько не понял — как будто вроде бы уже на них излился. Мы шутили: жалко, что это всего лишь обычная партийная ложь. Но после такого выступления, без шуток, должны были сразу прийти арестовывать — но не пришли. И это было достаточно странно.
Вскоре по какому-то поводу вызвали моего дальнего знакомого на Литейный, в КГБ. В Ленинграде это называется «Большой дом», потому что дом действительно не маленький, построен архитектором-конструктивистом в 1933 году, под личным присмотром Кирова, которого его подопечные после новоселья сразу же и «замочили» (жаргон). Через десять минут речь пошла обо мне. Лейтенант Губанов спросил знакомого, читал ли он «Тянитолкая». Он, конечно, не читал, и Губанов, трясясь от раздражения, произнес: «Да я бы его за этот рассказ лично высек. Ведь не знает нашей работы, никогда у нас не был, а берется писать!» Кажется, за эту фразу, широко разошедшуюся, болтунишка был из конторы всё же убран. Но в тот день, услужливо подавая пальто моему знакомому, он доверительно попросил: «Вот теперь вы были в Большом доме, знаете, как у нас тут разговаривают — расскажите ему!» Знакомый рассказал.
И только тогда я понял, что действительно, никогда не бывая в КГБ, слыша о нем рассказы, наводящие прямой ужас, я тем не менее невольно угадал и предсказал новое, странное поведение органов. В сентябре 1969 года я, наконец, сподобился: меня вызвали повесткой по делу сбежавшего Кузнецова — у того после событий нашли в архиве рукопись моего рассказа (всё того же). Меня уже не удивили вежливые, в духе тянитолкайства, разговоры следователя, похвалы моей детской книжке и шутки «от обратного»: «Про нас говорят, что мы наганами грозим, но вы же видите, что нет?» Ха-ха, очень смешно. Или: «Тут один распространял, будто мы половые органы к сиденью прибиваем!» Невольно приподымаюсь над стулом.