За отдельным столиком уселся Константин Фагуста - бывший лидер оптиматов вызвался защищать своих прежних противников максималистов. Я знал, что Фагусту Гонсалес попросил в общественные обвинители - в былых схватках с обвиняемыми он накопил много порочащих их сведений, и что Фагуста идти в обвинители отказался - незачем лягать копытами упавших - и неожиданно предложил себя в защитники. От Фагусты, конечно, можно было ожидать любых поступков. Меня удивило одно: Пустовойт не прислал своего представителя, а мог бы. В функции представителей Министерства Милосердия входило и присутствие на Черном суде, чтобы оспаривать его решения. Пустовойт уже не раз пренебрегал своими обязанностями. «Поговорим на Ядре, - решил я. - Милосердие должно быть не слезливым, а столь же решительным, как и наказание».
Секретарь зачитал обвинение. Гонсалес опросил подсудимых: признают ли они себя виновными в организации преступных покушений на руководителей правительства? И Маруцзян, и Комлин, и их приближенные ответили: «Нет!». Племянник Комлина, капитан Конрад Комлин, виновным себя признал. Анна Курсай взмахнула головой, пышная грива каштановых волос закрыла ее лицо, и отчеканила:
- Признаю, что покушалась на Семипалова. Преступницей себя не считаю. Это был акт политической борьбы.
Гонсалес, видимо, решил, что допрос единственного признавшегося в своей вине человека даст улики, изобличающие всех остальных. Он подверг Конрада Комлина двухчасовому терзанию. Тот упорно не поддавался на каверзные вопросы и коварные подсказки. Нет, ни дядя маршал, ни свергнутый президент не уговаривали трех офицеров дворцовой гвардии брать оружие и подстерегать диктатора. И слова о таком акте не было. Но и дядя, и президент негодовали, что с ними поступили как с отщепенцами - схватили за шиворот и выбросили, к тому же конфисковали имущество, отказали в пенсии. Президент говорил, что судебный процесс был бы лучше нынешнего безрадостного существования, на процессе он мог обвинить весь народ в неблагодарности. Дальше таких разговоров не шло.
На этом месте Гонсалес прервал капитана Комлина.
- Маруцзян, вы сейчас на процессе, которого жаждали. Это вас радует? Встаньте, когда с вами разговаривает председатель суда!
Маруцзян с трудом поднялся.
- Нет, не радует, господин Черный судья. Меня сейчас ничто не радует. Я устал от жизни. Мне хочется отдыха, того простого человеческого отдыха, которого вы мне не дадите.
- Почему же не дадим? Будет вам отдых, Маруцзян. Долгий и нетревожимый!
Капитан рассказал, как они, трое друзей, возмущались расправой с президентом и маршалом, их внезапным падением из роскоши в нищету. Потом добавился протест против новых порядков. Лучшие люди должны были приносить повинную, признаваться в отвратительных «покаянных листах» в прегрешениях, ошибках молодости, служебных просчетах - без таких унизительных признаний нельзя и мечтать остаться на службе. Свирепый Священный Террор исчерпал терпение. Миловать преступников нельзя, но публично издеваться над ними, унижать их человеческое достоинство, жестоко карать всех близких…
- Мы поняли, что потеряем уважение к себе, если смиримся с преступниками, захватившими власть, - закончил молодой офицер. - И решили убить диктатора. Прошу суд принять мое заявление: снисхождения не прошу, в содеянном не раскаиваюсь.
Гонсалес вызвал свидетелей покушения. Это была скучная сцена - рабочие и охранники, среди них и Сербин, описывали - и довольно путано - события, какие гораздо лучше показывало стерео.
Гонсалес объявил перерыв. Во время перерыва я вызвал Гамова.
- Вам нравится то жалкое зрелище, какое устраивает Гонсалес?
- Гонсалес делает то, что может. Интересно, что скажет Фагуста?
- Заранее знаю, что скажет этот лохматый, вечно голодный пророк справедливости. Постарается оправдать убийц и обвинить вас, что сделали себя заслуживающим убийства.
- До этого он все же не дойдет, - сказал Гамов с улыбкой.
После перерыва я снова убедился, что лучше знаю этого человека и что необъяснимая симпатия Гамова к Фагусте когда-нибудь принесет нам непоправимый вред. Если бы от меня зависело, в любой статье Фагусты я нашел бы достаточно поводов предать его Черному суду. И было бы сразу же покончено со всеми его нападками на все наши политические акции - лишь кампанию сбора грудного молока он одобрил, - впрочем, об этом я уже упоминал.
Фагуста не призывал посадить Гамова и меня на скамью подсудимых, а Маруцзяна с его свитой немедленно освободить: на это ему хватило ума. И он даже признавал, что в принципе наш Священный Террор дал полезные результаты по очистке общества от преступников. «Террор правосудия просто превзошел террор преступления», - сказал он вполне рассудительно. Но затем он красочно описал все излишества кар, все жестокости наказаний:
- Даже у меня, мирного гражданина, замирало сердце и выворачивало нутро, когда наш уважаемый министр информации показывал по стерео, как выполняются приговоры нашего не менее уважаемого сегодняшнего председателя. Не привлечете же вы меня за это к суду! Почему же попали под суд бывшие руководители страны? Они тоже возмущались, как и я. Даже меньше - я писал статьи против террора, а они только шептались в своих домах.
- Они на скамье подсудимых не за разговоры дома, - прервал Фагусту Гонсалес. - Они виновны в злодейском покушении на нашего диктатора.
- А вот это не доказано! Нет данных, что они вкладывали импульсаторы в руки молодых офицеров, что прямо говорили им: «Идите и убивайте!» Давайте не сочинять фантастических сюжетов, это дело писателей, а не правосудия.
Фагуста потребовал вызова на суд свидетеля - диктатора Гамова, на которого совершил покушение Конрад Комлин.
- Жду вопросов, председатель, - сказал Гамов, заняв место свидетеля.
- Вопросы вам поставит защитник, он просил вас сюда.
- Слушаю вас, Фагуста, - сказал Гамов, поворачиваясь к редактору.
Фагуста помедлил, прежде чем задавать вопросы. Даже для этого бесцеремонного человека было непросто допрашивать диктатора.
- Не буду выспрашивать про ваши переживания в связи с покушением, - начал он. - Но считаете ли вы виновным Маруцзяна, Комлина и всех подсудимых в тех преступлениях, которые им инкриминирует Черный суд?
- Да, считаю, - ответил Гамов.
- Значит, их арестовали правильно?
- Разумеется.
- Диктатор!.. Вы, наверное, слышали, как я признался, что вел такие же разговоры, что и они? И даже писал статьи против вас. Не значит ли это, что я еще более виновен, чем они?
- Вы сомневаетесь в своей вине? Да, вы виновней их всех.
- Но я не сижу на скамье подсудимых!
- Пока, Фагуста.
- Что значит «пока», диктатор? Это угроза?
- Просто деловое предупреждение.
Фагуста казался до того ошарашенным, что я засмеялся. Он еще не схватывался с Гамовым открыто и не знал, что схватка будет очень неравная.
Гамов спокойно ждал других вопросов. Фагуста преодолел замешательство.
- Итак, я пока на свободе. Благодарю! Но речь все же не обо мне, а о тех, кто уже потерял свободу. Вы согласились, что они и я одинаково виновны в несогласии с вашей политикой. Но меня вы не арестовываете - пока… А их отдали Черному суду. Почему же такое неравенство?
- Потому, Фагуста, что ваши несогласия и протесты еще никого не воодушевили схватить импульсатор. Они будоражат мысли, но не вызывают зуда в руках. И до того, как ваши статьи не погонят кого-нибудь расправляться со мной, можете чувствовать себя в безопасности.
- Ненадежная безопасность, диктатор… Подсудимых, стало быть, судят не за мысли, а за действия? За то, что шепотком произнесенные проклятья вызвали ярость в юнцах, а юность всегда предпочитает действия, а не пересуды. Я верно излагаю вашу позицию?
- Абсолютно. Добавлю только, что сила зловредного шепота определяется тем, что шептали они, а не другие. Их мнению придавалось слишком большое значение.
- Отлично! Итак, их судят не за слова, а за тот правительственный ореол, какой они еще сохранили и какой придавал особое значение их речам? Других бы за такие поступки не судили?
- Другие такими словами не подняли бы трех юнцов на убийство.
- И это принимаю. Теперь скажите мне, что важней для политики - прошлое, настоящее или будущее? Политик ведь не историк, углубленный в былое, не фотограф, фиксирующий одно настоящее, политик что-то конструирует, добивается чего-то, что пока еще в будущем.
- Вы сами ответили на свой вопрос. Хороший политик ставит себе цели на завтра или дальше того. Он создает будущее, а не консервирует настоящее.
- Гамов, вы хороший политик?
- Надеюсь на это. Окончательный ответ даст история.
- Итак, вы признаете, Гамов, что ваша основная задача - конструировать будущее. Прошлое - для архивариусов и историков. А теперь поглядите на обвиняемых. Они ведь полностью в прошлом, которое вас уже не тревожит.
- Эти люди существуют сегодня, Фагуста…
- Существуют, но как? Еще раз прошу - вглядитесь в эти призрачные лики давно погибшей империи, - Фагуста властным жестом обвел скамью подсудимых. Операторы Исиро переводили стереоглаз с одного подсудимого на другого. Не знаю, от презрительных ли слов Фагусты или от духовного и физического истощения, но их тусклые лица совсем погасли - жалкие старики уныло опускали глаза перед миллионами зрителей. Только капитан Комлин да Анна Курсай выглядели пристойно, ее мрачная красота перед стереоглазом стала еще более впечатляющей, я невольно залюбовался. Фагуста с силой продолжал: - Что ждало бы этих людей в будущем вольном их бытии, в том будущем, которое вы конструируете и в котором они тоже могли бы быть? Да ничего их там не ждет! Они не для будущего, эти обломки, эти силуэты прошлого. И болтовня их уже никого не поднимет на бунт, и сами они ни на что не способны, кроме как тускло доживать свой век. А ведь вы собираетесь их казнить! Как вы оправдаете такое логическое противоречие, такую политическую несообразность, диктатор Латании?
- Вы отличный софист, Фагуста, - сказал Гамов, улыбаясь. Он с явным удовольствием слушал речь Фагусты, из защитительной вдруг ставшей обвинительной. - Вы фехтуете словом, как шпагой.
- Ваш ученик, диктатор! Но вы не ответили на мой вопрос - зачем в конструируемом вами будущем нужна казнь этих людей, провинившихся в прошлом?
- Почему казнь? Возможны и не такие страшные наказания.
- Не для Гонсалеса! Председатель Черного суда знает одно воздаяние - смерть. Правда, он варьирует формы смерти - простое отнятие жизни, с мучениями, с унижением…
- В важных случаях он представляет приговор на утверждение мне. Будем считать этот случай важным.
- Вы утвердите его смертный приговор?
- Он еще не вынес его, рано говорить об утверждении или отмене.
- Гамов! Отвечайте со всей прямотой, которой вы так часто поражали не одного меня. Вы утвердите смертный приговор, вынесенный Гонсалесом этим несчастным людям?
Гамов молчал и улыбался. Он, казалось, любовался Фагустой. Тот и вправду представлял собой в эту минуту занимательное зрелище - огромный, лохматый, он вздыбился над невысокой трибуной, выбросил вперед мощные ручищи - очень впечатляющая ораторская поза. Но я смотрел не на Фагусту, даже не на Гамова, а на Гонсалеса. Такого Гонсалеса я еще не знал. Он смеялся. Он откинулся в кресле и молчаливо хохотал. Его приводила в восторг перепалка между Гамовым и Фагустой. И он ничем не показывал, что оскорблен выпадами против него самого.
- Вы не отвечаете, диктатор! - мощно прогремел Фагуста.
- Получайте ответ! Я отменю смертный приговор обвиняемым. Ни один не будет казнен. Вас это устраивает?
- Вполне. И подсудимых еще больше, чем меня. - Фагуста еще не кончил борьбу за жизнь обвиняемых. - У меня появились новые вопросы - и на этот раз к председателю Черного суда. Уважаемый Гонсалес, вам не кажется, что дальнейшее судебное заседание будет смахивать скорее на спектакль, чем на дело? Вы будете еще допрашивать, выяснять, потом вынесете суровый приговор, а диктатор все ваши постановления перечеркнет. Так зачем тратить попусту время? Может, сразу отпустить всех обвиняемых?
- Вы правы, Фагуста, - ответил Гонсалес. - Раз диктатор не утвердит смертного приговора, а я, вы и в этом правы, иного бы не вынес, то незачем продолжать судебное следствие. Но есть одно затруднение. Вы утверждали, что обвиняемые - фигуры прошлого и уже не могут быть опасны. Но это не может относиться к тем двум, - он показал на Конрада Комлина и Анну Курсай. - Как же быть с ними? Можете ли гарантировать, что они снова не схватятся за импульсаторы? Против нас, а не против наших врагов, уважаемый Фагуста.
- Спросите их, - посоветовал Фагуста.
- Капитан Комлин, как собираетесь строить будущую жизнь? - обратился Гонсалес к племяннику маршала.
Тот встал, но не сразу нашел нужные слова - по всему, и помыслить не мог, что события обернутся так странно. Он ожидал казни, и от недавней решимости стать мучеником за идею не осталось и следа.
- Не знаю… Уже сказал - не раскаиваюсь и не жду снисхождения… Нет, пожалуй, немного раскаиваюсь… Может быть, мы очень ошиблись, что так опрометчиво… Не знаю… Нет, не могу ответить.
- Анна Курсай, вы!
Она не встала, а вскочила. Ее лицо горело. Она шла в бой - во всяком случае, ей самой так казалось.
- Я ни в чем не раскаиваюсь. Какой была, такой и останусь. Вам лучше не выпускать меня на волю!
Гонсалес обратился к Гамову:
- Вы слышали ее ответ. Я все же думаю - пусть не казнь, но…
- Нет, - прервал его Гамов. - Она воображает себя опасной - для самоутверждения. Но опасности в ней не больше, чем в разъяренной кошке, нужно только следить за ее когтями. От нее пострадал генерал Семипалов, пусть он сам решает, что ей делать после освобождения. А вас, юноша, я сам накажу, - он повернулся к капитану. - Вы пытались меня убить. Так вот, я беру вас в свою охрану. Теперь вы будете охранять меня от других безрассудных убийц. И если потом искренне не обрадуетесь, что ваше покушение не удалось, значит, сам я мало чего стою. Гонсалес, разрешите удалиться?
И не ожидая ответа Гонсалеса, Гамов вышел из зала. Гонсалес, встав и расправив мантию на широченных плечах, объявил:
- Заседание закончено. Все подсудимые освобождены.
- Оправданы, Гонсалес, - подал реплику Фагуста. Он торжествовал.
- Не оправданы, а освобождены, - зло отпарировал Гонсалес. - Надеюсь, Фагуста, вы объясните в своей лихой газетке, какая в этих двух понятиях разница.
Я ждал вызова Гамова, он не мог не понимать, что меня поразило его выступление на суде и нужно объяснение. Он сам появился в моем кабинете.
- Как вам понравился наш судебный спектакль? - весело поинтересовался он, присаживаясь у стола.
- Вы всегда мыслите спектаклями, Гамов.
Он продолжал улыбаться.
- Мы об этом уже говорили, Семипалов. Даже незначительные политические сценки, разыгранные на открытых подмостках, действуют на души людей много сильнее страшных дел в закрытых подвалах. А эта сценка, по-моему, удалась. Сегодня о ней толкуют во всей стране, завтра прокричат по стерео во всех странах, будут обсуждать во всех газетах. Вы недовольны?
- Недоволен - и даже очень!
Он отлично знал, чем я недоволен, но притворился, что не понимает.
- Вас рассердило, что арестованные освобождены?
- Бросьте, Гамов! Вы знаете, что я никогда не одобрял зверств Гонсалеса. Освобождение клики Маруцзяна могу только приветствовать.
- Значит, вас сердит освобождение Анны Курсай? Вы сами передали ее Черному суду…
- Я не испытываю расположения к тем, кто пытается меня убить. И я бы не определил покушавшегося на меня в свою личную охрану. Об этом вашем парадоксальном поступке больше, чем о любом другом, будут орать во всем мире по стерео и расталдыкивать в газетах. Очень, очень впечатляюще… Нет, я не восхищаюсь освобождением Анны, но и не буду горевать, что она на свободе, постараюсь лишь впредь остерегаться когтей этой взбесившейся кошки, как вы изящно живописали ее характер. Дело в другом.
- Объяснитесь, Семипалов.
- Вы сами знаете. Провести такую драматическую сцену без подготовки невозможно. Почему вы скрыли от меня, что готовите спектакль, а не свирепый суд? Почему поделились своим планами с Гонсалесом и Фагустой, а меня игнорировали? Не скрою - я очень обижен. Больше, чем обижен, - оскорблен!