Легкими кивками высказывались намеки что-то подправить, и с вежливой улыбкой все замечания, как незначительная шутка, тут же исполнялись собеседником, и он сам чуть-чуть выступал, чтобы разгладить складку на плече друга и отступал к себе.
Тут ни с того, ни с сего, в оркестре запела не выдержавшая напряжения струна, но так нежно, что все только заулыбались такому разрешению затянувшейся паузы. Мгновенный трепет, и без сговора было решено, что пора начинать.
Тут же по диагонали, пересекающей все квадраты степных гектаров, прошло мощное утверждение болота, как пешки, уже стоящей на последней линии, и как факт - возведение в степень ферзя. Но никто не смутился такой нескромности. Было только хором тихонько сказано болоту, что ни у кого и так нет никаких сомнений, что все тут собрались только ради него.
В мгновение определились все таинственные возможности, и опять тишина. Присели и призадумались, нога на ногу, разглаживали коленку. Кто-то что-то сказал, но кто-то и ответил, и, отделавшись от чего-то, успокоились эти оба. Но из-за этого что-то затрепетало в других, таких же, но желанное сочетание не было найдено, и это что-то не смогло оформиться.
Все повернулись в другую сторону - там вдалеке под горизонтом густо прогудело, но опять, столкнувшись, схлопнулось с протяжными оркестровыми трубами. Снова долгое раздумье над тупиковыми вариантами и хрустальный звон падения осколков невозможного.
Снова было повторено то, что давно было отвергнуто. И пошло в сторону, ничего общего не имеющую с первым замыслом, на дорожку, параллельную несуразнейшей выдумке.
И тут тихо послышалось, что не пошло бы все к чёрту. И в те же полсекунды, как только Баландин с этим легко согласился, слабо задышала какая-то разноцветная световая мелодия и потянула его мимо цветов к дебрям темного леса. Оставалось сделать шаг, чтобы вступить в черноту, в темный дверной проем подъезда своего дома.
На следующее утро по пути на работу у забора скелета Баландин пребывал в твердом настрое привести в порядок свои дела, разобрать записи, подготовить подробный отчет и сдать все в архив. А ближе к обеду всё еще лежащий на столе прошлый замысел снова поглотил его, многие старые заметки вернули забытое волшебно-возбужденное упоение, в котором он пребывал, еще только открывая этот новый древний мир. Но, стоя у окна со своим красивым в эмалевых красненько-розовых цветочках подстаканником и глядя на просвечивающий в грани стакана сверкающий янтарный чай, он думал, что очередной провал ему пока не нужен. Вечером, снова тихо прогуливаясь с тем же горячим подстаканником по степи с теми же цветочками, далеко не доходя до болота, он уже видел, что всё кругом опять смеется над ним, и недостроенный скелет в упор таращит на него пустые глаза, окна без стекла.
Недостроенность скелета, его брошенных корпусов и беспорядочных пристроек, взгляд без глаз пустых окон пустых этажей легко явили ему образ его пустой затеи. Легкой затеи, как казалось.
Все нынешние и давние прочие уже давно посчитали всё это мусором, поэтому тогда же давно ему легко было заняться тем, чем никто не интересовался. Нет соперников, нет никаких ожиданий и обещаний каких-либо значимых результатов, некому отчитываться, и нет угрозы осрамиться. Ведь никто не смотрит, не замечает в упор тех, кто копается в мусоре, и не вспоминает, в чем те копались.
А мусор этот, что странно, но опять же никому не казалось никогда странным, составлял большую часть жизни, не их жизни, не жизни граждан, а жизни вообще, жизни записанной во всем, что движется, копошится, то, что вообще живет тут, в этой точке вселенной, то, что есть и всегда было ее фоном, ее генофоном.
Большая часть ее, жизни, построек была давно брошенной и недостроенной, пустой, пустовавшей очень долго, замеревшей на два-три-четыре миллиарда лет. Но стоило только с добрым Баландинским вниманием посмотреть на эту пустоту, как она с готовностью стала глядеть в ответ.
Чутко проснулась солнечным утром, отдохнувшая за миллиарды лет здорового сна, и веселая. Полная миллиардолетних невесомых сил. Легко вспорхнула со снежно-воздушных перин на свои легкие тонкие пушкинские ножки и, не взглянув даже на своих толпящихся у входа разодетых поклонников, тут же ушла от скучного разговора, от скучных комплиментов и щеняче-обожающих, блестящих от умильных слез глаз, на прогулку из всех этих стерильных лабораторных стен на волю, на чистый воздух, погулять и вздохнуть.
Не вырвалась, а просто ушла, невесомо босиком ступая по своей, па?ром щекочущей пятки, земле. И Баландин вот вышел теперь вот - за ней, за крупнейшей в окру?ге землевладелицей, но не смеет ее догонять, плетется сильно поодаль следом, тупо глядя под ноги и на носки ботинок. Ну брошенный влюбленный.
Не брошенный даже, а не замеченный - мусором жизни в генетических дебрях. Который так легко ожил. А казался в огромном микроскопе таким не живым и глубочайше маленьким. И вот уже кажется теперь Баландину, что живое живет в каждом неживом и всегда в нем жило; так же, как истина, открытая человеком, была истиной и до этого самого открытия. На самом деле, ничтожнейшего открытия - на фоне того, что скрыто, но давно миру известно. Все кажется глупым, потому что кажется, что все делают вид, что всё давно и?м известно.
Но разве в начале пути не всегда так. В отсутствие даже самого от нуля далекого начала понимания самого, собственно, нача?ла всякие упреки и критика, даже собственная критика поиска этого начала ничего не приносят для приближения из того самого отрицания, из отрицательного края неизвестной шкалы, хотя бы к нулю этой шкалы. Притворившись знающими, легко смеяться над жалкими попытками ухватить нить, ничего не предлагая для поиска в этой черной темноте, не предлагая даже смутных ориентиров постановки самого вопроса. Легко смеяться и задним числом, когда путь уже виден, над тем, кто ощупью слепо мыкался и спотыкался и ощупью искал замочную скважину в открытой двери, чтобы жизнь подсмотреть в эту скважину между трепещущих строчек.
Жизнь, в совершенстве изучив природу и природу вымысла, всегда сочиняла без всякой заботы о своем читателе еще задолго до того, как этот читатель хотя бы намеком появился. Баландин же долго не мог понять, что проку в такой выдумке, которую никто даже не то что не понимает - нет, о которой даже никто не знает, никто не подойдет, никто не прочтет, никто не оценит. Тираж миллиардный, но читателей ноль. Но теперь он уже вполне понимал и эту шутку. Да, эта шутка самая блестящая. Шутка скрытая, но везде присутствующая.
И Баландин смеялся. И не только над собой. Ну разве не забавно, когда человек с завязанными глазами бьется лбом о стену, спотыкается по притупленному чутью, расставив нелепо руки, растопырив пальцы, когда вокруг него просторно и нет преград, и ровно. Так и было в той смешной невозможной темноте, в зазеркалье темноты, где сложность пространства генофона позволяла действовать лишь вслепую, наощупь. Где неизвестность позволяла лишь ползать на животе по границам множеств; а где-то в темноте ползающая Истина своим сопеньем мыкается, так же смешно тычется во всякий выступающий камень. Остается ползти на это сопение, искать в дремучих потемках ее рук, которые протянуты-ждут и схватят твои, как только коснешься. И вдруг вместо этого встречает - вид с обрыва и падающая бескрылая тень. И ветер задул в зубах окурок. Смешно и то, что тут же ходят и все остряки и забияки, и тут в пыли лежит ими затоптанное, но не открытое. Дай только имя.
Это теоретическое захолустье, где никто никогда не останавливается, устраивало Баландина тогда. Ведь устроит и сейчас. Чем чернее, тем живее мрак. Потому что уж теперь-то есть точка опоры, потому что ему позволено встать на ноги и осмотреться, наконец, в сказочном зазеркалье. Ничего не меняет и даже упрощает то, что теперь у него осталось лишь зеркальное болото, эта магическая лужа.
Одно то, что он может тут стоять, нащупать тень, нащупать ее пульс, понимая, где низ, понимая выродившиеся имена, понимая, куда смотреть, чтобы увидеть полет птиц, делало его волшебником. Он в этой сказке - писатель-сказочник. Мы все остались колдунами. И в танцах с бубнами мы теперь в нашем веке бормочем в трансе четыре имени новых магических элементов.
Потанцуем и вокруг болота. И без всякого притворства. Нужно приближаться к нему, разодевшись чучелами, медленно исполняя ритуальный танец с уважением и опаской, хотя бы потому, что здесь, на этих грунта?х, сроду не было никаких болот. Тут затаилось разбуженное чудище, древнейший генофон, сама жизнь со своей абсолютной потребностью жить - жить, несмотря на весь свой генетический цинизм.
Оно не напоминает о себе и не мозолит никому глаза, незаметно лежит на заросшем пустыре, никак его не изменив - та же растительность, та же заброшенная дикая местность. В высокой сухой траве не видно прижатых к земле трех его драконьих сонных морд и раздвоенного короткого жирного безобразно лоснящегося плоского блестяще-чешуйчатого хвоста, уже взамен тех пушкинских ножек.
И все же и опять же кое у кого, не считая Баландина даже, глубоко сидит нарастающее неосознанное беспокойство бесконтрольного продолжения существования неведомой стороны, постороннего давящего присутствия у скелета. Растущей загадки растворенного в этом болоте живого древнейшего чудовища, подсмотренного у природы и теперь упущенного из клетки праалгоритма, первого алгоритма, стихийно возникшего без какой-либо точки опоры, без точки мысли, без системы ценностей, без какого-либо понятия об алгоритмах, без сознания. Неведомый источник живой вычислительной мощности, несопоставимо превосходящий все иные, надуманные, вычислительные возможности. Шифр жизни, высшая неизменная ценность, оберегаемая природой. Все остальное видимое и ныне существующее, то, на что приходится лишь малая развернутая доля этого шифра, живет в мире страданий, полностью и до отказа заполнило этот мир и не имеет ценности.
Нелегко добровольно принять условия такого общения, признать, что, как исследователь, уже не владеешь ситуацией и относишься к подчиненной и неосведомленной стороне, а объект исследования требует как минимум равноправия в общении и хочет, чтобы его слушали. Не каждый ученый готов говорить в микроскоп. А Баландин готов.
Он, конечно же, всегда готов на что угодно. На самое худшее. На самое лучшее - смотря, что смешнее. Это не всегда шло на пользу. Не понятно, пошло ли это не на пользу и теперь. И как же теперь показать этот эксперимент друзьям, коллегам. Как они соберутся здесь, утопая ногами в грязи, чтобы увидеть его существенный вклад в науку. И будут смотреть на эту лужу, пытаясь сопоставить то, что Баландин будет говорить, и то, что они увидят тут на пустыре у свалки. Как примерить это болото к их белым халатам и к их внимательно нахмуренным слушающим взглядам.
И в голове Баландина эта воображаемая встреча кончалась конфузом. Кто-то, при общем смехе неуклюже поскользнувшись и махая руками, съезжал обеими ногами в воду; стоящие рядом, пытаясь его неловко подхватить, также нелепо скользили и падали на четвереньки в скользкую грязь. И вот уже задействована была значительная группа рук и ног, и никто уже и не думал смеяться или посмеяться. С трудом выбравшись на сухую пыль, кто-то даже через ампутацию засосанного резинового сапога, и извинившись перед Баландиным, они, чумазые до не?льзя, уходили. Остальные в смущении пытались дослушать, или услышать оправдания этого всеобщего затянувшегося присутствия посреди степи, на фоне этих нелепых декораций. Услышать хотя бы оправдания потери их дорогого времени, да и прочих материальных затрат на умножение ненужного научного вещества.
Да, нелегкой статьей расходов лежало на скелете содержание Баландина, всех его генетических НИОКР. И легче было перечислить достижения Баландина за всю его жизнь, чем сказать, сколько полезных проектов на данный момент вёл скелет. Заходя в иную лабораторию, чтобы перекинуться с друзьями парой слов, Баландин едва ли был способен вести текущий тут трудоемкий скучный проект и, конечно, не был пригоден к нудной работе рядового лаборанта.
Он не только был менее всех продуктивен, хотя мог бы быть более всех. Он раньше всех оставался без средств финансирования, и для него приходилось перебрасывать деньги, отщипанные с остатков бюджетов других отделов.
Зато любо-дорого было посмотреть, как он теперь, ловко и без шума приманив внимание болота, взяв его врасплох, взяв врасплох его оплошность, очень деликатно сдувая с него зеленый налет, так, что едва качнул на воде насекомое на длинных лапках, недрогнувшей рукой ка?пнул из своей пипетки в очищенное круглое водное окно свое ободряющее приветственное веселое слово. Отпечаток живого веселого тепла, выросшего из дикого космоса. Древний веселый слог товарищества клеток.
Веселье можно продлить, если этим словом дать веселью больше свободы. Материализованная мечта прекращает быть мечтой. Забавные вещи прекращают быть забавными. Иное дело с такой забавной вещицей как жизнь. Но даже жизнь может перестать быть забавной - и этому нельзя дать повод.
Вместо надежды найти в огромной холодной пустоте хотя бы объедки жизни, все телескопы можно направить на болото, в котором отражается неба стекло и родина жизни. Вместо бесшумных звезд наблюдать во все линзы - клеток бесшумное деление и все космические предпосылки изделий жизни.
Конечно, никто бы не смог это сделать. И не поделать прямо ничего. Могут ли быть какие-то сомнения, что только Баландин бы смог. Без этой его веселой капли никто бы и не посмотрел больше в эту сторону; и болото, имея много капель, но, не имея красок, без этой одной веселой капли скрылось бы под тиной, заселив у себя немного головастиков, и скоренько испарилось бы нынешним летом со всей своей неопознанной интеллектуальной собственностью, скрывая свою ко всему беспристрастную неприязнь.
Испарилось бы незаметно и без сожаления, без лукавства, без уловок остаться, и не оставив даже черновиков. Потому что вода это абсолютно правдивая вещь этого мира; и очень простая мысль этого мира. Вода занимает абсолютно законное место в мире. Сгоревший водород сохраняет свою структуру миллиарды лет. И не важно, где вода находится, снизу или сверху, падает дождем или поднимается в облака, она одна и та же. Испокон веков те же самые два водорода и один тот же кислород постоянно вместе. Это троица правды нашего мира. Никогда эта троица не расставалась и не разменивалась с другими, такими же.
Однако абсолютная правда покрывает абсолютную ложь. Эта ложь это плавающая в ней жизнь. Жизнь - абсолютно лживая вещь. Жизнь противоречит фундаментальному закону мира, занимает свое место незаконно во всемирной честности.
Не понятны не только причины появления жизни, но даже имея эту жизнь перед собой, не понятно ее движение. Почему эволюционный "прогресс" создавал организмы, которые при катастрофе менее способны к выживанию, чем простейшие одноклеточные. Почему эволюция не остановилась на универсальной, почти не убиваемой катастрофами клетке. В чем заключается движущая сила усложнения организмов, если это не ведет к росту их прочности, к росту способности выживания, а наоборот. Конечно, появление разума вывело способность выживания на новый уровень - активное изменение среды, возможно, приведет к высшей прочности, превосходящей живучесть клетки. Но сейчас промежуточные этапы результативно проигрывают начальному. Собственно, так же проигрывают и этапы появления самой жизни из неживой материи, имеющей более устойчивое энергетическое состояние.
Все эти громоздкие многоуровневые нагромождения с применением нуклеотидных оснований почти не имеют энергетического права на законное продолжение существования. Они не имели никакого права даже на произвольное, законное первое появление. Поэтому жизнь постоянно меняет свою структуру, свою личину, скрывается, юлит, постоянно оправдывается за свое нелегальное присутствие в мире. И она нашла своего защитника в абсолютной правде - в воде. Вода стала средой жизни, приютила ее, сохранила, приголубила. Исчезнет вода - исчезнет жизнь. Будет жизнь, вода будет ее защищать.
Поэтому болото с радостью осталось.
Едва капля жизни, капелька генетического сюррика, упала в болото вмятиною на воде, как Баландин ощутил свежую струю свободы окружающей степи, как будто будущий день оказался случайно замешан в нынешние дни. Он ощутил углубление текущих событий, объединяющую свободу, саму уверенность поглощающую Да - это правильный ответ, Нет - это правильный ответ. Она шире плеснула ему в спину желто-красным сиропом уходящего дня, когда он завернул обратно к скелету, на который попали крупные яркие брызги заката. Звенел ласточкин патентованный полет. Закатом закрасивела ласточкина безоконная стена, проявившая у самой земли даже обрывки объявления прошлогоднего концерта самодеятельности.