Майкл Джон ХАРРИСОН
ИСТОРИЯ О ЖЕЛЕЗНОЙ ЛОШАДИ, а также о том, как можем мы ее познать и навеки измениться от встречи с нею[1]
Недавно мне случилось включить телевизор посередине программы об искусстве. Двое мужчин отливали в бронзе скульптуру, сходную, по первому впечатлению, с обглоданным скелетом курицы, тем самым, острокостным, что проглядывает так явственно через ломти и ленточки плоти на тарелке после рождественского обеда. Однако выяснилось, что работают они с куда менее интересным объектом, классической фигурой Посейдона или Прометея, которая систематически теряла магический флёр по мере того, как слои материала аккуратно сбивали с нее обухом резца. Стриптиз этот оказался в итоге таким удручающим — вуаль странности и чужеродной значительности сметена, обнажив нечто вполне ординарное и легкодоступное пониманию, — что я выключил телевизор и представил взамен следующее.
Другая литейная мастерская, где-то в ночи, где-то в истории, и в ней что-то вроде лошадиного черепа (не лошадиной головы, а именно черепа: лошадиный череп совсем не похож на голову, а скорее напоминает огромные искривленные ножницы для стрижки овечьей шерсти или костяной клюв, две половинки которого сходятся лишь на кончике; он напоминает разумную, целеустремленного вида тварь, лишенную только дара речи)[2] появляется из литейной формы, а всех литейщиков немедленно вслед за этим казнят, чтобы сберечь тайну. Они и без того знали, что с ними так поступят. Они были великими мастерами и инженерами своего времени. Их цель оказалась превыше жизни. И однако, они превозмогли страх, выполнили работу и не пытались затем спастись бегством.
Вот как я узнал тайну лошади, которую изложу здесь, сперва позволив ей развернуться скорее изысканным жестом, подобно бумажному вееру.
1. ШУТ
Молодой человек, в чьих темных волосах недавно проявился седой мазок, решает провести ряд поездок по велению колоды карт.
Сложные правила определяют направление каждого путешествия. Например, если выпали все Жезлы, он отправляется на север только в том случае, когда путешествие проходит во второй половине года, или в случае, если следующей картой выпадал Рыцарь.
Не менее сложные правила, чьи исключения и исключения из исключений он интуитивно определяет с каждым новым раскладом, позволяют выбрать направление на юг, запад или восток, конкретный пункт или даже одежду, в которую он должен будет облачиться, но всегда он странствует поездом. Это решение основано на сродстве, которое он чувствует в шелесте карт, падающих в тихой прохладной комнате, и шелесте, с каким перещелкивается картотека указателей направлений на индикаторном табло вокзала. Он охотно признает, что такое сходство носит метафорический характер, ведь если карты выпадают случайно, или кажется, что случайно, то последовательность направлений поездов контролируема, или кажется таковой.
Себе молодой человек, или Эфеб, отводит карту Шута. Эта карта, следовательно, никогда не выпадет. Он изымает ее из колоды и кладет рядом с собой; каждый вечер, когда свет уползает из комнаты, он размещает карту на подлокотнике кресла, откуда та сияет слабым флуоресцентным светом: скорее событие, чем изображение. Мы движимы во времени глубоко сокрытым Желанием. Как Шут постоянно шагает со скалы в пустоту, так и Эфеб неизменно своим присутствием старается заполнить отсутствие, понукающее его. Он — волна, что непрестанно несется навстречу новым моментам, и каждое путешествие во всех смыслах становится трипом. Он полагает, что путешествия по велению карт помогут найти проход в «пятое измерение», и, желая идентифицировать его, он приносит из каждого странствия предмет. Эти объекты, données[3], в конце концов, по его мысли, должны будут сложиться одновременно в компас и инструкцию по использованию такого инструмента.
Все путешествия Эфеб начинает из Лондона.
2. МАГ, представляющий неортодоксальные знания
Некоторые сводятся к обычным поездкам на пригородных маршрутах, где двери в электричках закрываются автоматически, а внутренняя отделка вагонов чем-то напоминает автобусную. Поезда прибывают к перронам, переполненным целеустремленными веселыми людьми: те вроде бы пришли к успеху, но еще не успели в этом состоянии освоиться. Клерки и риэлторы с первыми признаками пухлости подбородков, делают что могут, придавая себе сходство с успешными и грозными финансистами из Сити — галстуки, барсетки, наплечники; мужчины и женщины слегка за двадцать тешат самолюбие, изображая самодовольных бычар.
Такие поезда курсируют между Хэрроу и Юстоном, через станцию «Килбёрн-Хай-роуд», высокие стены которой покрыты самыми красивыми граффити на линии. Это вам не каляки-маляки, чье содержание и контекст только и стоят рассмотрения («Ливерпульские болелы, вы завтра покойники!», «У меня мозгов нет, и я рулю!»), нет: здесь видны взрывные красные, пурпурные и зеленые пятна, подобные следам от фейерверков или перегнившим тропическим фруктам; на сверкающей поверхности эти рисунки выполнены с большим мастерством. Тут заметны имена: Эдди, Дагго или Минс — не столько имена, сколько картинки в форме имен. Стоит их увидеть, как все остальное делается гнетущим и унылым, подобным высоким кирпичным стенам следующей станции — Южного Хэмпстеда, — очень похожим на длинные безоконные стены крупной протяженной тюрьмы. Дети, которые рисуют такие граффити, называют это дело «бомбастингом»: они свои личности стремятся вбомбить в стены.
Когда поезд останавливается на «Килбёрн-Хай-роуд», то двери долго остаются открыты, словно ожидая кого-то, и наконец в вагон входит пожилой мужчина, направляется к свободному месту и садится. Он в плаще с пояском, но под плащом нет рубашки, так что четко видна масса жестких седовато-рыжих волосков между обветренными старыми грудными мышцами. От него исходит резкий запах. Стоит дверям сомкнуться, как вошедший извлекает сигарету и с наслаждением закуривает, усмехаясь и кивая попутчикам. Мужчины глядят в полированные мыски ботинок. Женщины с неодобрением переглядываются между собой, отвернувшись от него, а вошедший закатывает рукав глянуть на часы. Этот величественный жест обнажает вытатуированное на внутренней стороне грязного запястья слово ФУГА.
— Никто не осмеливается ему напомнить, — бормочет Эфеб, — что в этом вагоне не курят.
И погодя:
— Нам бы стоило проживать свои жизни так, как поступают эти дети: чтобы наши имена вбомбило в стены тюрем изнутри голов.
Из этого путешествия, первой своей экскурсии, он приносит сигаретный окурок, сплющенный, пористый, запятнанный коричневым на том кончике, где осторожно смыкались губы старика.
3. ПОВЕШЕННЫЙ, представляющий «искупительное нисхождение света во тьму», или, в женском аспекте, валентинианскую Софию
Новые поезда ходят на линии, соединяющей Уэйкфилд с Хаддерсфилдом. Внутри, у каждой двери, имеется табличка: НАЖМИТЕ ДЛЯ ОТКРЫТИЯ ДВЕРЕЙ, КОГДА ВКЛЮЧЕНА ИЛЛЮМИНАЦИЯ.
Несомненно, здесь не обошлось без всемирного заговора иллюминатов. Между Уэйкфилдом и Хаддерсфилдом иллюминация — своего рода естественное следствие заброшенных фабрик, видных из поезда; на речном мелководье валяется мусор, в домах у дороги выбиты двери. Чего здесь надобно Эфебу? Нажать кнопку и выскочить из поезда?
В жарком вагоне поезда, уходящего рейсом в 22:01, его путешествие сминается, как жвачка во рту, затем со щелчком выворачивается.
На станции Дьюсбери усталого вида женщина поднимается было, чтобы выйти из поезда. К выступающим сухожилиям шеи у нее прильнули пять-шесть золотых цепочек, каждая с инициалом или крестным именем в качестве талисмана, издали создающие иллюзию искусной золотой сетки. Женщина стоит перед дверями, но те не открываются ее выпустить. Знак подсвечен, но она его не замечает. Вскоре поезд снова отойдет от перрона, и она проедет свою станцию. Она оглядывается в нарастающей растерянности.
— Извините, но эти двери меня тупо не выпускают. Вы не поможете?
Эфебу хотелось бы ответить:
— То, что ты считаешь собой, та, которую ты называешь собой, облачаясь во все эти ожерелья, не так важна, как само деяние.
Этот жест, уснащение себя сеткой, которая словно бы фиксирует личность: вот что в действительности определяет ее. Ему бы хотелось пояснить:
— Тебя любят за выражение твоей личности в этом действии, личности такой хрупкой, что ее требуется постоянно сплетать воедино.
Но он в действительности лишь говорит:
— Думаю, вам стоит нажать вон ту кнопку.
В этот миг поезд дергается, словно теряя терпение. Из того путешествия Эфеб возвращается с персонализированной драгоценностью, имеющей форму имени СОФИЯ. Валентин сообщает, что Мудрость-София в изумлении обнаружила себя эоном, отпавшим от Бога, спутала голубоватое мерцание светских блесток Им созданного мира с Его светом, прильнула к ним. Она так страстно возжелала Господа, что пала прочь от Него на улицы города Александрии, где и поныне занимается проституцией. (В некоторых описаниях ее агонии утверждается, что София сама стала этим городом, библиотекой, лабиринтом языков, инструментом искупления Человечества. В других она не отвергает Отца, но противопоставляет себя Ему в отместку за некое, довеки недоступное пониманию, недоброе деяние Его против Собственных детей.)
4. ЛЮБОВНИКИ, представляющие «алхимический брак» и Единство Противоположностей
Теперь жизнь Эфеба связана с железнодорожными линиями.
Он посещает как те маршруты, на которых никогда в жизни не бывал (вроде этого, где поезд неторопливо плетется по змеящейся линии, останавливаясь у каждого столба после Шоттона вокруг побережья, от Крюи до Бангора), так и те, которые уже успел изучить столь хорошо, что ему знакома тут каждая вышка ЛЭП, подстанция или курятник с электроподогревом — между, например, лондонским вокзалом Сент-Панкрас и Шеффилд-Сентрал.
Он наслаждается сюрпризами неведомой линии.
Внезапно море врывается совсем рядом, до него рукой подать, оно брызжет светом, как сковорода — жиром. Потом поезд одолевает участок, проложенный вдоль грузового депо, и в ночи таинственным светом вспыхивает какая-то бакоферма. Стюард объявляет:
— Я вновь вынужден принести вам извинения, леди и джентльмены, за неудобства, вызванные несвоевременным прибытием.
Следующим утром Эфеб просыпается в «Короне и Розе», где, подобно клерку в командировке, полагает себя обязанным заказать бекон, яйца, сосиски и горячий чай, а поглощая завтрак, задумчиво смотрит на мокрую провинциальную улочку.
Одно путешествие погружает его в медитативно-чувственную связь с девушкой немногим старше его самого, управляющей лодочной станции, которой владеет ее мать. По утрам она приносит завтрак гостям в домик близ причала, а Эфеб, лежа в постели, воображает, как за ней, разносящей блюда на подносе, наблюдают мужчины. Она уже принесла ему завтрак в постель, поцеловала и с неподдельной гордостью за его аппетит посмотрела, как он ест, но Эфеб порой завидует чужому, интенсивно-формальному опыту общения с нею. Они ее видят лишь пару раз в год, в начале дня и под конец. Кое-кто пробует задрать ей блузку, когда девушка выкладывает на столик судки, другие пытаются разговорить ее о погоде, остальных гипнотизируют быстрые проворные движения рук, когда она управляется с вилкой, ножом и салфеткой, сервируя стол, и аромат ее тела, проникающий сквозь аромат духов.
Когда он пытается ей это объяснить, она смеется и отвечает:
— Ну ты и жадина!
Это объяснение все еще далеко от истины, но не слишком. Все чаще, когда она уходит с подносом, Эфеб ловит себя на том, как смотрит через утренний свет мансарды на тяжелые белые облака, задумываясь, не сможет ли явиться однажды под прикрытием, как мальчишка из средневековой поэмы, и среди командированных клерков понаблюдать за девушкой во время завтрака неузнанным, но из этого путешествия забирает лишь звук ее голоса, умоляющего в ночи:
— Трахни меня. Ну трахни меня.
5. КОЛЕСНИЦА, представляющая самовыражение
Все путешествия зачарованы.
Не столько пейзаж отвлекает, как нечто в движении поезда, нечто в самой идее постоянного, неразрывного и торопливого движения вперед; без устали, и сложно остановиться, успокоиться на чем-либо. Прочтя несколько страниц из книги, выглядываешь посмотреть на канал и лебедей. Кто-то в вагоне вдруг раскрывает газету: сухой шелест страниц подобен стуку дождя по стеклам. Еще одна глава, и встаешь сходить в вагон-ресторан или туалет. Эти действия слиты воедино гладкой, как движение поезда, бесшовной, как гладь золотистого сиропа, мечтательностью. Задумываешься, какая погода в Лидсе или Ньюкасле, тянешься за «Индепендент» почитать об этом и видишь: Глобальная экономика предположительно останется в состоянии стагнации.
Поднимая глаза от этих слов на пейзаж, сложенный живыми изгородями и прудами, рощицами и набережными маленьких каналов, Эфеб с изумлением видит странное транспортное средство, катящееся рядом с железной дорогой.
У него сложная металлическая трубчатая рама, подвешенная на четырех колесах от трактора, двигатель тесно окружен медными трубками и мотками старого электропровода, а также штабелями каких-то предметов, похожих на газовые баллоны с бутаном для домашнего хозяйства; ближе к заднику пристегнут к сиденью, похожему на пилотское кресло старомодного истребителя, человек. Колоссальные колеса взметают в воздух клочья земли и водяные брызги. Время от времени вся машина словно бы содрогается во всестороннем круговом разряде, и водитель (пилот?) беспомощно, а может, яростно машет руками.
Узник ли он в своем аппарате? Или просто предпочитает рулить им на грани катастрофы? Он стар и потрепан жизнью. Лицо его, когда доступно взгляду, отображает целую гамму переживаний: от дикого страха до восторженного смеха. Длинные седые волосы развеваются в слипстримном потоке. Губы сжаты. Он туго пристегнут коричневым кожаным ремнем, руки и ноги перехвачены неопреном. Из этой страховки время от времени извергаются плотные струи разноцветной жидкости, разбрызгиваясь по груди или затекая в глаза. Он яростно моргает, но принимает это неудобство без видимого ущерба, и всякий раз, как машина кашляет черным дымом, между шасси змеятся небольшие молнии.
Вдруг одно огромное колесо подлетает в воздух. Старик сокрушенно закрывает лицо руками. В этот миг поезд въезжает в туннель, и Эфебу остается лишь собственное отражение в оконном стекле.
Если явление механизма преисполнило его изумлением, то исчезновение — странной смесью восторга и гнева, неразрешимой и непонятной. Когда он размыкает стиснутые пальцы и вытирает пот со лба, поезд уже выкатился из туннеля на открытое пространство между распаханных полей, залитое прозрачным вечерним светом. Отчаянно сражаясь друг с другом, старик и его устройство проследовали обратно в то измерение, откуда явились, туда, где будут, пыхтя и подскакивая, вечно чалапать среди пасторального английского пейзажа, рассеивая вокруг пар, клочья земли, вырванные кустики и трупики животных. Но у Эфеба на ладони остался переплавленный с одного конца предмет: деталь какого-то сложного металлического механизма.
Его он забирает с собой из путешествия. Еще месяцы деталь остается теплой, словно лишь недавно вышла из отливки чьего-то сердца.
6. ДВОЙКА ДИСКОВ, представляющая перемену
Иные путешествия навевают особые фантазии.
Эфеб записывает в дневнике:
Некоторое время я был очарован небольшой станцией Лонг-Итон, на главной линии между Дерби и Лоуборо. Там две зарешеченных деревянных платформы окружены лиственницами, соснами и остролистами, а вид имеют одновременно изящный и мистический: последнее место, где ожидаешь остановки поезда Интерсити. Сидя в поезде, понятия не имеешь, что за пейзаж там, по ту сторону линии деревьев. В кронах шелестел ветер; легко было вообразить, что за деревьями песчаная возвышенность, от которой расходятся аккуратные дорожки меж фруктовыми садами, или широкая вересковая пустошь, что тянется до самых дальних холмов. Послеполуденный свет придавал листьям остролиста сходство с эмалью. Там, среди ветвей, водились совы и дикие голуби. Там, в саду или на пустоши, было возможно всё. Затем свет погас, ветер утих, и поезд двинулся дальше. Деревья были пыльные, испачканные птичьим пометом. За ними скрывались всего-навсего ферма, поля и какая-то фабрика легкой промышленности. В вагон зашла женщина с гиперактивным ребенком и села напротив.