Америциевый ключ - Соловьев Константин 6 стр.


Греттель упрямо дернула подбородком. Подбородок был маленьким, острым, бледным, но отчего-то очень весомым.

- Этот план кажется мне рискованным.

- Но лучшего у тебя нет?

Греттель вновь стала крутить тонкими пальцами прядь белых волос.

- Нет, - сказала она, - лучшего нет.

- Тогда принеси с кухни вино – и выпьем за новую звезду «Театра плачущих кукол». Думаю, наш Бруттино понравится публике. Публика любит необычных мулов на арене. Обычные слишком быстро приедаются. Если он настолько живуч, как мне говорили, может, выдержит даже целый сезон!

Греттель принесла с кухни винную бутыль, но лишь с одним стаканом.

- Нет времени на вино, - пояснила она спокойно, - Вернусь в лабораторию. Может, удастся установить хоть что-нибудь исходя из образцов древесины семилетней давности.

- Не уверен, что это нам пригодится, - заметил Ганзель, придвигая к себе бутыль, - А вот что нам точно понадобится, так это перо и бумага. Сейчас же напишу письмо господину Варраве. Не пройдет и двадцати четырех часов, как у нас будут добрые новости. Я чувствую это.

Ганзель придвинул к себе писчие принадлежности и задумался. Первые несколько слов дались ему тяжело, зато дальше перо скрипело само собой.

* * *

К началу вечернего представления «Театр плачущих кукол» был набит под завязку. Настолько, что Ганзелю и Греттель пришлось потратить не меньше четверти часа, чтоб занять свои места в зрительской ложе. Ганзелю дважды пришлось улыбаться недоброй акульей улыбкой, прежде чем им очистили путь. Служащий театра в багряной ливрее, вполне человекоподобный квартерон, если не считать вросшей под подбородком третьей кисти, уважительно кивнул, увидев золоченые корешки билетов.

- Прошу вас, занимайте свои места.

Вид на сцену открывался и в самом деле отличный, дощатая полукруглая арена была под ними как на ладони. Перед началом представления ее посыпали свежими опилками, глядя на которые, Ганзеля подмывало отпустить циничный каламбур. Для Бруттино выступать на такой сцене, должно быть, равносильно прогулке по мостовой из человеческих костей.

Тяжелый бархатный занавес скрывал все, что происходило в глубине сцены, но Ганзелю казалось, что там идут какие-то приготовления. До начала представления оставалось еще несколько минут, поэтому он стал смотреть по сторонам, не зная, чем занять себя.

Он никогда прежде не бывал в театрах и имел достаточно слабое представление об их внутреннем убранстве. Но оказавшись во владениях господина Варравы, решил, что его заведение наверняка могло бы поразить даже искушенного зрителя. Гигантский шатер, в котором оно располагалось, был столь высок, что в него, пожалуй, влез бы городской собор. Украшенный серебряными звездами купол удивительно точно изображал ночное небо – таким, каким оно было бы над Вальтербургом, если бы не густые клубы фабричного дыма, висящего над городом круглые сутки. Должно быть, все это обошлось в немалую сумму директору Варраве, даже не считая изящных подсвечников, мраморных ступеней и служащих в багряных ливреях. Во всем этом определенно чувствовался вкус.

Публика гомонила, занимая свои места. И судя по тому, сколько ее набилось в шатер, это был не худший сезон для «Театра плачущих кукол». Пожалуй, прикинул Ганзель, счет шел на тысячи. Квартеронам были отведены театральные ложи, тесно жмущиеся друг к другу. В них восседали привилегированные зрители, выглядящие в большинстве своем вполне человекообразно, если не считать мелких изъянов фенотипа, стыдливо задрапированных складками плащей и украшениями. У кого-то вместо зубов имелось подобие китового уса, у кого-то – выпирающие из черепа костяные наросты причудливой формы или затянутые матовой пленкой рыбьи глаза. Ганзель не пытался спрятать своей акульей ухмылки, чем ощутимо беспокоил соседей по ложе, здесь он ощущал себя в своей тарелке.

Партер был отведен мулам. Не успели дать и первый звонок, как он превратился в подобие чана, наполненного густым булькающим месивом, в котором едва удавалось различить отдельные детали. Незрячие глаза, похожие на пузыри от ожогов, гнилые отростки рогов, мясистые щупальца, хитиновые конечности, обрывки разнородных, источающих ихор, тканей, раздутые торсы, грубая шерсть вместо волос, вывернутые под причудливым углами суставы, воспаленные чешуйчатые покровы и органы совершенно нечеловеческой природы, выпирающие зловещими формами из страшно искаженных тел.

Это было какой-то жуткой пародией на театр уродов, виденный им когда-то в детстве, только здесь для уродов была отведена не сцена, а весь зрительный зал. В ожидании начала представления мулы вели себя самым несдержанным образом - свистели, плевались, бранились между собой, кое-где уже мелькали раздувшиеся багровые кулаки и когти. Мулы кричали, выли, топали ногами и копытами. Мулы требовали немедленно поднять занавес. Мулы утробно хохотали, поводя мутными от серотониновой похлебки или эндорфиновой вытяжки. Мулы готовились насладиться представлением.

А ведь их, в отличие от «кукол», никто сюда не тащил, подумалось Ганзелю. Эти существа вольны распоряжаться собой как вздумается. Они проводят дни за грязной, изматывающей работой, которая в конце концов сводит их в гроб, и получают за это гроши, но эти гроши, испачканные в слизи и крови, они несут именно сюда, в театральную кассу. Не в таверну, чтоб обменять на оглушающее нейроны зелье или наркотическую секрецию, дарующую эйфорию, а в театр. Несчастные плоды генетической хвори, вся жизнь которых похожа на дурную и злую шутку, готовы платить, чтобы наблюдать за тем, как страдает кто-то другой. Поэтому тяжелый бархатный занавес никогда не остановится. Он будет подниматься и опускаться бесчисленное множество раз, как лезвие гильотины. Пока в этом городе осталась хоть одна живая душа.

- Отвратительно.

Если Ганзелю удалось быстро свыкнуться с театральной публикой, Греттель явно испытывала некоторую скованность. Невозмутимая внешне, не глядящая по сторонам, не вздрагивающая от резких выкриков, она походила на мраморную статую, скорее украшение театра, чем зрителя. Но Ганзель ощущал ее внутреннее беспокойство, вызванное непривычным окружением. Привыкшая к тишине лаборатории, своей неизменностью напоминавшей тишину старого склепа, Греттель оказалась погружена в совершенно незнакомую и непонятную ей среду. Не стоило брать ее в «Театр плачущих кукол», подумал Ганзель. И сам же оборвал свою мысль – а был ли выбор?..

- К запаху быстро привыкаешь, - беззаботно заметил он вслух, - Не переживай на этот счет.

- Я не имела в виду запах.

- Что тогда?

- Все остальное, - произнесла она с ледяной лаконичностью, вновь повернувшись к сцене.

Ради посещения театра ей пришлось сменить привычный лабораторный халат и мужские штаны на бирюзовое платье с длинными рукавами. И судя по тому, как ее тонкие бледные пальцы постоянно порывались поправить тонкую ткань, эта одежда определенно не казалась ей удобной. Время от времени Греттель пыталась ухватить пальцем прядь волос, забывая о том, что волосы, обычно торчащие в разные стороны беспорядочными вихрами, заплетены в косы и, по гунналандской моде, уложены под прозрачный платок. Наверно, не меньшие мучения испытывал бы сам Ганзель, если бы оказался на званом ужине у архиепископа.

- Потерпи, сестрица.

Когда-то, много лет назад, он говорил ей то же самое. И она терпела. Тощая девочка с белыми, как снег, волосами, могла вытерпеть то, что, казалось, вытерпеть невозможно. Но в этом и заключался ее талант. Делать невозможные вещи.

Греттель с раздражением поправила декольте. Ганзель понадеялся, что она не заметила, какими плотоядными взглядами сопроводили это движение их соседи по ложе.

- Кажется, я не люблю театры.

- Я тоже с удовольствием пропустил бы сегодняшнее представление.

- Мы могли отказаться, - сказала она, но без особой уверенности в голосе.

- Думаю, не могли.

Ганзель достал из камзола лист дорогой глянцевой бумаги и расправил его на колене, хоть и знал содержимое письма наизусть.

«Милый Ганзель, спасибо, что помнишь про старика. Рад сообщить, что все уже свершилось наилучшим образом. Труппа моего театра получила пополнение, и ты тоже непременно получишь то, что заслуживаешь. Обязательно загляни на сегодняшнее вечернее представление в театре, надеюсь, оно приятно тебя удивит. И непременно возьми с собой свою прелестную сестру. Надеюсь увидеть вас обоих после представления за кулисами. Твой искренний старый друг, К. Варрава».

Буквы были выведены каллиграфически, но их ровная вязь отчего-то выглядела зловеще, как петли паутины, оставленные на бумаге ядовитым пауком. Ганзель спрятал письмо обратно в карман, надеясь, что перечитал его в последний раз.

- Мой искренний старый друг Варрава – неприятный и опасный тип. Который мгновенно вскрыл бы меня ржавым ланцетом без всякой анестезии, если бы я имел неосторожность проглотить медную монету. Однако он считает себя джентльменом старых правил. Любит производить впечатление и чтит традиции. Такой, знаешь, благодушный старый негоциант. Впрочем, все это ширма, такая же непроницаемая, как театральный занавес. И, стоит только погаснуть свету, исчезает она столь же быстро.

- Даже не представляю, при каких обстоятельствах вы свели знакомство.

Ганзель улыбнулся.

- Это было давно. Господин директор театра Карраб Варрава был очарован моим фенотипом. Подозреваю, больше всего ему понравились зубы. Ему подумалось, что я могу иметь успех у публики на театральных подмостках. Пришлось объяснить ему, что я не вижу своего будущего в театре. Что поделать, некоторые люди просто не созданы для искусства.

- Он так легко это принял? У меня сложилось впечатление, что он настойчивый господин, раз занимается таким предприятием.

- Конечно, принял, - Ганзель рассеянно разглядывал тускло горящие театральные лампы, своей неправильной формой напоминающие выпирающие бородавки, - В попытке уговорить меня он потерял нескольких своих театральных агентов и вынужден был сдаться. С тех пор мы с ним заключили своеобразный уговор. И время от времени оказываем друг другу незначительные услуги. Он прелестный старик, вот увидишь.

- Не сомневаюсь, - сухо сказала Греттель, неотрывно глядя на пустую сцену, - Уверена, мы проникнемся симпатией с первого взгляда.

- И я почти уверен в этом, сестрица. В конце концов, вы с ним в некотором роде коллеги. Он содержит театр, где для забавы мулы кромсают друг друга. Ну а ты устраиваешь не менее кровавые баталии в своих пробирках, изничтожая миллионы живых клеток. Разница лишь в том, что на его представления приходит полгорода, а ты занимаешься этим для того, чтоб развлечь только одну себя.

Раздался третий звонок и огромные лампы театра стали медленно гаснуть. Это произошло вовремя – Ганзелю очень не понравился задумчивый взгляд Греттель, устремленный на него в упор.

Мулы в партере восторженно завизжали и завыли, зазвенело битое стекло, кто-то истерично, с надрывом, завизжал.

Театр оживал. Это было странное зрелище, от которого Ганзелю сделалось на какой-то миг неуютно, а затем и попросту страшно. Прежде он воспринимал «Театр плачущих кукол» лишь как пространство определенного объема, со своими специфическими запахами и оформлением. Но едва лишь стали гаснуть лампы, едва шевельнулся занавес, как ему вдруг показалось, что он оказался в туго набитой утробе просыпающегося чудовища. Звуки пробуждающегося театра – скрип веревок, шелест ткани, щелчки прожекторов – стали казаться ему звуками этой утробы, отголосками движения ее соков.

Театр оживал, и Ганзелю почудилось, что он ощущает, как пробуждается душа театра, что-то, что прежде спало под дощатым настилом, но что жадно раззявило пасть и заскрипело, ощутив запах свежей плоти, скопившейся в зале. Иллюзия эта была столь сильной, что Ганзель чуть рефлекторно не схватил холодную ладонь Греттель.

Театр оживал.

Занавес остался недвижим, но по его бархатной поверхности прошла волна. Театр, огромный живой организм, в теле которого они оказались, жаждал распахнуть перед ними свое чрево. Излить на них застоявшиеся в нем соки.

По дощатому полу, кажется, прошла, точно судорога по мышечным волокнам, дрожь. А может, это лишь разогревались огромные сценические моторы. Театр медленно пробуждался. Он клокотал от энергии, заполнившей его изнутри, прокачивал через себя декалитры человеческого восторга и ужаса, смешивая их в пьянящий коктейль из множества ферментов.

Грянул оркестр.

Он взвыл, как огромный зверь с перебитым позвоночником, рявкнул, завизжал литаврами – и вдруг обрушил на зрителей оглушительную какофонию звуков, диссонирующих друг с другом настолько, что музыкальные инструменты, вовлеченные в него, обращались подобием изувеченной, безжалостно перекрученной и вывернутой цепочки хромосом.

Ревел под аккомпанемент лопающихся струн рояль, хрипели умирающие скрипки, пытаясь перекричать друг друга, огромные тромбоны давились собственными звуками, как больные, выхаркивающие из себя окровавленные клочья злокачественной опухоли. Им вторили флейты, чьи голоса напоминали визгливую драку падальщиков над телом.

Лишь через некоторое время Ганзель почувствовал, что в этом кошмарном хоре, доносящимся из адских глубин, есть свой ритм, пусть и чудовищно деформированный. Кажется, это было подобие торжественного туша, но столь жутко искаженное, что ухо не сразу распознавало его.

В оркестровой яме корчились в судорогах музыканты – карлики, облаченные в черные костюмы, с нелепо размалеванными лицами. Они роняли инструменты и падали сами, некоторые, кажется, бились в припадке, но оглушительная какофония продолжала звучать, заставляя театральный шатер вибрировать. Безумная смесь звуков, от которой сама душа, казалось, трепетала на своем месте под дребезжание ребер, а мулы в зале восторженно ревели.

Вспыхнули одновременно прожектора под куполом, пронзив толпу копьями разноцветных лучей. Лучи выписывали по залу бессмысленные кривые, отскакивали в стороны, мигали и собирались пучками. Цвета их, словно нарочно, были подобраны так, чтоб не гармонировать между собой. Напротив, накладываясь друг на друга, они обливали толпу ядовито-зелеными и синюшными оттенками трупной гнили.

Ржавые столбы, игравшие роль сценического ограждения, выдохнули вверх оранжевые языки коптящего пламени – точно в купол ударили десятки огнеметов одновременно. Затем они стали бить вразнобой, шипя и плюясь огнесмесью, точно многоголовый огнедышащий дракон, заболевший чахоткой.

Ганзель стиснул зубы. Ему показалось, что все его органы чувств сорваны со своих мест, перекручены и брошены в гигантскую мясорубку. Что театральный шатер – подобие черепной коробки, давление в которой все нарастает, и вот-вот послышится треск кости… Он был в центре бурлящего безумия, которое перемалывало толпу, всасывая в себя ее кровь. Осатаневшие от этого светопреставления мулы тряслись, то ли танцуя, то ли дергаясь в конвульсиях. Некоторые из них, приплясывая на месте, стали показывать пальцами вверх.

Из-под купола опускались качели и трапеции, на них с обезьяньей грацией крутились акробаты, тощие, с перекошенными грудными клетками, облаченные в несуразные даже по театральным меркам трико. Прыгая в воздухе, они издавали душераздирающий визг, от которого у зрителей свербело в ушах, что-то орали и корчились в ужимках. Ганзелю не хотелось думать, кто это – опьяненные лошадиной дозой эндорфина актеры или бедолаги, которым коновалы Варравы вырезали участки мозга, отвечающие за страх.

Акробаты прыгали с трапеции на трапецию, судорожно ловя друг друга в последний миг. Кто-то не успел и по куполу, расшитому серебряными звездами, вниз скользнула изломанная тень. Ее падение зрители проводили длинным изумленным вдохом, который не мог заглушить даже безумный оркестр, а затем – грохнувшим приступом ликования, когда тень беззвучно канула в человеческое море, свернув шеи нескольким зрителям.

Назад Дальше