— Да заткнись же ты наконец! — он саданул Ряженку в предплечье. Ряженка, не просыпаясь, жалобно всхлипнул и засвистел носом на новый лад — тоненько, словно плача. — Достал, падла. Даже перед смертью без тебя не побыть.
Он лег на спину и вытянул руки вдоль тела, примеряясь. Так, кажется, в гроб кладут. Хотя деду руки на груди складывали. На черном сатине корявые дедовы пальцы были точь-в-точь восковые, и таяла в них тонкая медовая свечка. И ведь именно тогда, глядя на эту свечку, все и началось. Он вдруг понял, что дед его умер так же, как прадед, замерзнув под забором собственного дома в алкогольной горячке. Зароют его теперь на том же кладбище, где зарастает сорной травой могила прапрадеда. А мать, навалившаяся пыльным мешком на очерченные черным сатином дедовы ноги, размазывая по щекам пьяные слезы, уже завязла в этой трясине по горло — не вытянуть. Надо бежать отсюда, пока сам не увяз, без оглядки и сожалений.
— Слышь, Ряженка. Проснись, сволочь, чего скажу! Ну! Ботаник с нами побежит.
— Ты что, Лосось, совсем вальтанулся? — прошипел моментально проснувшийся Ряженка. — На кой ляд нам эта сявка?
— Сказано — побежит, значит, побежит.
— Ты бы еще всех Люсек с собой захватил. Не побег, а цирк — весь вечер на арене… — обиженно отвернувшись к стенке, тихо бухтел Ряженка.
Лосось вздохнул. Ботаника, молодого парня, залетевшего на шесть лет по романтической дури, скорее всего тоже убьют. Это для него хорошая смерть. Быстрая. Все равно ему житья не дадут. Еще месяц назад, как только планы на побег просочились наружу сквозь дырявую кастрюлю Ряженкиной головы, тюремный долгожитель Скирда демонстративно выцарапал на стене первую палочку и, подтянув Ботаника за грудки, жарко прошептал:
— Знаешь, что это такое? Это, красавица, наш семейный календарь. До свадьбы остались считанные дни. Готовь, гребешок, фату и белые чулочки.
Той же ночью Лосось, случайно проснувшись по нужде, выдрал из окровавленных рук Ботаника отточенную монету. Зачем выдрал — сам не знал. Поддался минутному настроению. Не смог смотреть, как этот цыпленок режет себе вены, мешая на бетонном полу сопли с кровью. Не спрашивая спас, а теперь настало время возвращать долги.
Кажется, и сам Ботаник это понял. На короткое «бежишь со мной», брошенное во время завтрака под перестук ложек, он, не задавая вопросов, согласно кивнул. Больше никаких эмоций не проявил. Только по вытянутой спине и напряженному затылку видно было, что он весь собрался, словно перед прыжком в холодную воду. Ну, что ж, вся компания в сборе, можно начинать.
Глава 10,
в которой Анна Матвеевна чуть не померла со страху
Влажное, подернутой туманной дымкой утро сулило день такой же, как был вчера. С мелким дождичком и лаковым запахом мокрой хвои. Матвеевну всегда умиротворяла такая погода, без солнечной прямолинейности и ливневых скандалов. В тумане деревья стоят, словно свечечки пред иконой, а эхо становится гулким и тянет по миру птичье чириканье, как хорал. И сейчас туман окутал душу прохладой и смягчил зародившееся накануне беспокойство. Потому она Васю с собой не взяла. Подумалось, чего его по сырости лишний раз таскать, простудится еще. Вот завтра, если солнышко выглянет, можно и прихватить. Знала бы она в тот момент, насколько обманчивы бывают жизненные посулы.
Впрочем, она и узнала это, но позже. Сперва Матвеевна дошла до леса, пробралась по застеленным сосновыми коврами тропинкам до Заячьего холма и, пристроившись так, чтобы ее было не видно за кочкой, но самой все слышно. Поставила ведро на обросший мхом плоский камень и притянула к себе веточку голубики. Перезревшая ягода лопнула под руками, брызнув синим соком на ладонь. Тренькнула над головой лесная птичка. Хрустнула под ногой сухая ветка. И с треском рвущейся ткани распорола тишину длинная автоматная очередь.
Ад, расположившийся на вершине Заячьего холма, вдруг обрушился на Матвеевну всей своей затаенной яростью. Крик, мат, собачий лай и плевки коротких выстрелов под ведьмовской визг бензопил сошли лавиной, сотрясая душу, вжали Матвеевну лицом в мох. «Господи!» — успела подумать она. И это испуганное поминание бога забегало по телу вместе с кровью, электризуя каждый волосок на теле и отстукивая в висках: господи, господи, господи… Какая-то сторонняя сила схватила ее за шиворот и поволокла прочь, цепляя колени о корни и камни. Жадно чавкало губами под ногами болото, стараясь и себе отхватить кусок на пиру смерти. Впечатывались в его бурое лицо чьи-то стоптанные башмаки, охаживая подметками Матвеевну по бокам:
— Шевели копытами, старая кляча!
Она и рада бы шевелить, но на ноги, как и на все тело и чувства, напал паралич. Схваченная за шкирку Матвеевна болталась ватной куклой и таращилась стеклянными от ужаса глазами на стремительно заполняющиеся под самым носом ржавой водой мужские следы и скачущие рывками набрякшие кочки.
— Все, не могу больше, — задыхаясь, просипело сверху. — Сдохну.
Матвеевну шмякнуло в хлюпнувшие болотные мякоти. Рядом упало пропахшее табаком и жарким мужским потом тело, загородив божий свет кирпичной стеной ватника. Следом плюхнулся, коротко выдохнув, еще один мужик.
— С ума сошли, — тонко выл чей-то голос. — Нельзя останавливаться. Бежать надо.
— Куда бежать-то знаешь?
— Какая разница, куда. Подальше. И бабку эту харе с собой таскать, — щелкнуло вылетевшее лезвие, и тотчас звук тяжелого удара свалил в чмокнувшую воду невидимого Матвеевне убийцу.
— Не сепети, Ряженка. Убить и самим помереть всегда успеется. А из болота никто, кроме нее, не выведет. Ну-ка, бабка, — рывок и ее развернули лицом. Три пары зрачков уставились на нее в упор, как пистолетные дула. — Дорогу через болото знаешь?
Матвеевна помотала головой.
— Ничего, мы тоже не знаем. Впереди пойдешь. Вставай, дырявая корзина, если не хочешь, чтобы под ребра мастернули. Пошла!..
Матвеевна пошла. Неуверенно, пробуя ногами шаткую землю и пытаясь сообразить, в какой уголок кривинских топей зашвырнула ее сатанинская сила. Не узнавая мест, шла и шла, увязая по щиколотки и с трудом выдергивая и без того тяжелые ступни. Лишь бы не оборачиваться и не видеть бледных, до смертельной судороги перекошенных страхом и яростью лиц.
К ночи стало ясно, что они заблудились. В деревне приговаривают, что кривинские леса невелики, с носовой платок, но в этот платок черти высморкались. Иной раз бабы пойдут по клюкву и петляют до позднего вечера. А потом оказывается — вокруг одного и того же пня круги нарезали, леший с ними заигрывал, хороводы водил. Или тоже сколько раз бывало, разойдутся в лесу каждый по свой гриб-ягоду, перепеваются, аукаются, а лесовики ухватят эхо и ну его таскать с места наместо, как радио. Начнут люди вместе собираться, чтобы домой идти, кричат, ходят, а отыскать друг дружку не могут. Тычутся, как слепые котята. И порой совсем близко друг от дружки проходят, но не только не видят сотоварища, но и не слышат. Тут важно вовремя меры принять: снять с себя верхнюю одежду, вывернуть наизнанку и снова надеть. Черти умом не отличаются. Видят незнакомую одежку и думают, что новый человек в лес зашел. И пока приглядываются да гадают, как это они умудрились незнакомца проморгать, да какую шутку с ним сыграть, надо быстренько домой уходить. Но есть штука, при которой ничего не спасает. Морок называется. Морок лесные черти для самых неугодных гостей припасают. Для тех, кто в лесу ведет себя непочтительно или по матери выражается. Матвеевна сама не испытывала, но рассказывают, что нападает на человека необъяснимый страх, который сковывает все члены и отшибает разум. Стряхнет человек с себя оцепенение, и бежит прочь, не разбирая тропинок, не глядя под ноги, лишь бы поскорее прочь. Хорошо, если ангел-хранитель выведет, а если нет — пропадает дурак-человек ни за понюшку табаку.
Матвеевна, пока шла, все прислушивалась — не начнут ли ее гонители чертей гневить, но ни одного нечистого слова от них не слышала. Один из них, совсем молодой парень, почти не раскрывал рта. Другой говорил редко, но тяжело, словно камни в цель бросал. И потому, как бесприкословно его все слушались, было видно — он у них за главного. Третий, нервный и вертлявый, трещал без умолку, и хоть Матвеевна понимала из его речи дай бог половину, но слышала — матерных слов он не использовал. Видимо, еще чем-то не понравились они лесным хозяевам. Крепко не понравились, ни одной знакомой кочки до сих пор не встретилось в хоженом-перехоженном с детства лесу.
— Стой, бабка. Привал нужен. Ноги отваливаются, — главный тяжело рухнул под сухую березу и потянул с ноги сапог. — И откуда в тебе силы-то сколько, старая? Прешь, как паровоз, еле поспеваем за тобой.
— Ты, Лосось, лучше спроси у нее, куда она нас завела. А? Куда, сука? — вертлявый бросился на Матвеевну, как цепная собака, рванув на груди ватник и брызнув в лицо слюной.
Матвеевна испугаться не успела, как Лосось, молниеносно подавшись вперед, перехватил вертлявого на воротник и, крутанув, плюхнул на задницу рядом с собой.
— Не дергайся, Ряженка, раньше времени. Куда-нибудь да выведет. Не бесконечен же этот лес.
— Одёжу надо наизнанку вывернуть, — отважилась раскрыть рот Матвеевна. — Заплутали мы.
— Это еще за каким хреном? — взвился Ряженка.
Лосось усмехнулся, а молодой молчаливый молча скинул ватник и потянул рукав навыворот.
— Дед у меня рыбаком был, — неожиданно светло улыбнулся он. — И не в такие приметы верил. До смешного доходило: черных петухов боялся. Говорил, ему видение было, будто род наш черный петух пресечет.
— И что? — затаила дыхание Матвеевна. — Пресек?
— Да куда там! Дед петуха дожидаться не стал, под машину угодил.
— Может, водила петухом был — визгливо засмеялся Ряженка, оскалив хищные острые зубы. Матвеевна даже поежилась — не человек, а хорь.
— Все, на сегодня хватит, — скомандовал Лосось, натягивая промокший ватник швами наружу. — Отбой, господа-зэки. Утро вечера мудренее.
Глава 11,
в которой никому не спится
Вот ведь, как все повернулось: ночь, звезды над головой, лес шумит. Ушли без единой царапины. Видать, не тот был четверг, не его. А может, просто не стоит принимать всерьез цыганские насмешки? Легкости. Ему бы легкости. Хотя, все, что до того момента с ним случилось, цыганка предсказала точно. В толчее, царящей на Курском вокзале, она выхватила из толпы именно его, вцепилась в рукав:
— Эй, молодой-красивый, дай погадаю.
Он стряхивал ее смуглую лапку — уйди, проклятая. Но она только крепче держалась и тараторила, заглядывая искоса, по-вороньи в глаза:
— Зачем так говоришь? Нет на мне проклятья, мой род чистый. А вот на тебе висит. Черное. Вижу, вот тут, — она провела пальцем по его шее, отчерчивая дугу от уха до уха. — Как петля над висельником. С таким долго не живут.
Он почувствовал, как побежала по спине вверх, к затылку холодная дрожь, и с силой пихнул цыганку в грудь.
— А мне и не надо долго. И того, что есть, не осилить.
— И это вижу. Но того не знаешь, что не одного себя погубишь. Своими руками сына убьешь. Совсем скоро. Года не пройдет.
— Иди к черту! Ну! — он вырвался и, пытаясь унять клокочущее сердце, пошел прочь. Почти побежал. Задевая прохожих и не оборачиваясь на их возмущенные реплики. В метро заметил, что дрожат руки. Пальцы никак не могли ухватить жетон и опустить в щель автомата. Сперва думал — от злости, влезла чертова баба в душу, взбаламутила до самого дна. А ночью понял — от страха. В нем эти два чувства всегда ходили в связке, заставляя на любую опасность бросаться с кулаками. В детстве он, задыхаясь от злой обиды, лупил по камням, подвернувшимся под его шаткие ноги, и избивал в отместку углы и пороги. Бил до кровавых ссадин, пока перепуганная бабушка не оттаскивала за шиворот. Визжа, он изворачивался в ее руках и молотил кулаками, не видя ничего вокруг, по бабушкиному мягкому животу, по коленям до тех пор, пока не спадала с глаз белая пелена. И вдруг выступали из тумана бабушкины руки, сухие и растрескавшиеся, как не политая земля, узловатые вены на уставших ногах и собственные распухшие от ударов руки, перемазанные грязью и кровью. Прояснения были всегда ужасны. Он, задыхаясь на этот раз от отчаяния и стыда, бросался извиняться, охватывал бабушкины колени и целовал, целовал, измазывая подол ее платья соплями и слезами раскаяния. Бабушка в ответ беззвучно плакала, поглаживая его по голове. Не от боли, хотя его крохотные кулаки и отставляли на ее теле вполне ощутимые синяки, а плакала от жалости, приговаривая:
— Бедный, Николенька, бедный! Как же ты будешь жить…
Так и жил. С приступами неуправляемой, слепой ярости, которая билась в нем, как дикая лошадь, выворачивая из грудной клетки сердце. По-прежнему бил стены и углы. Уже не от обиды, а вколачивая в неживое клокочущую злость. Неужели, когда-нибудь это вырвется наружу и обрушится на чью-то голову? Не может быть. Да и нет у него сына. Даже жены нет.
— Есть у тебя жена, — усмехнулась цыганка, глядя в его ладонь, как в исписанную тетрадку. Не вытерпел он, вернулся на вокзал следующим же утром. — Невенчанная, но на всю жизнь единственная.
— Это Светка что ли?…
Цыганка глянула с издевкой:
— Имен тут не пишут, сам должен знать, — и снова в ладонь ткнулась, ахнула коротко. — А смерть тебя какая ждет! Странная, — она провела ногтем по ладони, обводя крохотный треугольник на сплетении линий. — Вот этот знак видишь? Никогда такого не встречала. Был бы он вот таким и чуть выше вечную жизнь бы означал. А упади он сюда…
— Да бог с ним, — оборвал он, не было больше сил слушать эту хиромантию. — Лучше скажи, когда это будет.
— Кто ж такие вещи спрашивает? Да если и спрашивают, мы не говорим. Но ты сильный, тебе скажу. В четверг умрешь.
Он понял — издевается. Порылся в кармане, вытащил комок смятых купюр — всегда хранил деньги как попало — отдал все. Цыганка молча взяла, сунула за пазуху и скрылась в толпе, оставив его посреди людского моря захлебываться от тоски.
Матвеевну разбудил сдавленный смех. Она поднялась на локте, прислушалась. Нет, не смех. Плач. Молодой парень, чей дед боялся черных петухов, корчился на мху, зажимая рот рукавом ватника. Лунный свет выхватывал из темени его перекошенное истерикой лицо, а сверху шушукались насмешливо сосны.
— Эй, сынок! — тихонько погладила она его жесткие вихры. — Ты чего, родимый?..
Парень вдруг по-щенячьи ткнулся ей под грудь и заскулил. Тонко, на одном выдохе, сжав зубы и дрожа, словно выловленный из проруби недопёсок. Матвеевна прижала к груди его голову, растерянно погладила. Ее собственный ужас, сковывающий нутро холодом, вдруг отступил, выпуская наружу древнюю силу, дремлющую в каждой бабе. Она физически почувствовала, как поднимается в животе доселе ни разу не испытанная материнская нежность, волной прет вверх и, пульсируя в горле, вытекает словами:
— Тише, сынок. Тише. Все в порядке, сейчас уже не страшно.
— Я думал, не доживу. Думал, вчера последний день. Бабушка, милая, как жить хочется. Как страшно, бабушка…
Матвеевна, как могла, сгребла его нескладное тяжелое тело в охапку и, не зная толком, что полагается делать в таких случаях, неожиданно для себя самой закачала, баюкая, запела старую колыбельную, бог весть как застрявшую в памяти еще с тех приснопамятных времен, как сама была ребенком.
— Баю-бай, баю-бай, поскорее помирай! — начала и сама подивилась, ну и слова у песенки! Да уж какие есть, не выкинешь. — Помри, детка, поскорей, похороним веселей, прочь с села повезем да святых запоем, захороним, загребем и с могилы прочь уйдем.
Как ни странно, зловещая песенка успокоила мальчика. Он затих, настороженно прислушиваясь и согревая горячим дыханием подмышку.
— Баю-бай, баю-бай, хошь — сегодня помирай! — Матвеевна задумалась, вспоминая, что дальше. — Тебя как зовут-то?
— Михаил.
— Ага, значит так: седни Мишенька помрет, завтра в землю упадет. Будем Мишу хоронить, в большой колокол звонить. Как на завтрашний мороз снесем Мишу на погост, мы поплачем, мы повоем да могилушку зароем, — тут Матвеевне самой стало не по себе, и она торопливо добавила. — Ты не пугайся, здесь специально слова такие, чтобы смерть обмануть. Она послушает, увидит спящего и решит — ее работа тут выполнена, можно дальше идти. Она же очень занятая, смерть-то. Вот и пойдет по своим делам, а мы выживем. Баю-бай, баю-бай! Хоть сегодня помирай. Утром в среду похороним, в четверг ночью погребем, в пятницу помянем, поминальную споем…