Когда человек становится никому не интересным, он умирает. Поэтому книга мне была просто необходима, чтобы продолжать существовать на земле. Да, я помню ее слова «ты молодой и красивый», помню пламенное прикосновение к моей руке. Но я помнил и то, как мгновенно она утратила ко мне всякий интерес, когда выяснилось, что я не могу вспомнить того самого слова.
Ночью люди становятся болезненно-сентиментальными. День своим холодным светом помогает понять расклады, а ночь пудрит мозги и сбивает с панталыку. Слава богу, что зимой ночи такие длинные, а дни проносятся, почти не задерживаясь на перроне, как пригородные электрички на полустанках. За ночи того месяца, что я искал слово в книге, я успел в подробностях представить себе целую счастливую жизнь с Элоизой: вот мы встречаемся. Потом встречаемся снова. Перебираюсь в чайна-таун, поближе к ней. Дальше вариантов было много. Иногда мне больше нравилась героическая смерть за мову плечом к плечу с Рогом, на следующий день я мечтательно млел перед net-визором, представляя, как становлюсь генералом триад, сменяю на этом посту Мастера благовоний, становлюсь равным ей, и мы спим в одной комнате.
Я начал изучать книжку в первый же вечер. Достал ее из тайника и жадно вчитался в сонет под номером 1 (всего их было 154). Буквы мовы были почти такими же, как русские, но с небольшими исключениями. Слова тоже частично совпадали. Но они располагались в строках в очень непривычных позах, окончания удивляли неуклюжестью, роды, падежи – все было другим, но при этом очень знакомым, потому что именно так, с неуклюжими окончаниями, со мной говорила она. После первого прочтения я даже не понял, о чем тот сонет Шекспира.
«Краса ніколі не памрэ на свеце, – говорил мне Шекспир ее голосом. — Тварэнні дзіўныя прыносяць плён. Пялёсткі вянуць на ружовым цвеце. Ды аднаўляе памяць іх бутон»[32] Слово «краса» было похоже одновременно и на «косу», и на «красоту», «Тварэнні» я понял сразу, но «плён» завел меня в полный тупик. Что могут «прыносіць» «тварэнні», тем более «дзіўныя»? Счастье, удовольствие? Может быть, имеется в виду что-то близкое к русскому слову «плен» или «тлен»? И дальше – «пялёсткі», которые были очень благозвучными, но непонятными, правда, поскольку они «вянуць» и «бутон» «аднаўляе» их «памяць», наверное, «пялёсткі» — это «лепестки».
Так я разбирал сонет за сонетом, с начала и до конца, и снова с начала. Слова, которые были похожи на искомое, я выписывал на бумажку и заучивал, а бумажку рвал на мелкие кусочки и смывал в унитаз.
Что интересно, мова почти не вставляла, хотя я до этого никогда не употреблял, и иммунитета у меня быть не могло. Наверное, когда относишься к чему-то как к наркотику, оно и ведет себя как наркотик. Но когда ищешь в этом ответ – оно превращается в путь, практику или даже науку. Только вот сны стали очень яркими, сюжетными, даже ярче реальности. И время от времени я проваливался в них еще до того, как ложился спать. А может быть, все то счастье рядом с Элоизой, которое я успел себе вообразить, и было тем самым максимально сильный приходом. Ни в каком другом мире, кроме мира наркотических глюков, этого происходить не могло.
Барыга Ганина жил в Зеленом луге около магазина «Детский Мир». Странное лоховское имя Сережа. Сережа, представляете? Нет, я, конечно, человек без предрассудков, я не считаю, что все русские дилеры должны зваться Залманами или Ахмедами. Но Сережа! Сережа? Сережа жил на третьем этаже стандартной хрущевки, на крыше которой в футбол играли дети, а мамы-армянки варили костяной суп хаш в огромных котлах. Первый этаж этого дома от старости осел под землю, из окон подозрительно пялились расписанные татуировками соотечественники, рожи у них были такие, что просто за имя Сережа они по идее должны были порезать человека на мелкие лоскутки.
На балконах кудахтали куры, подозрительные пьяные типы спали на траве у больших баков с мусором, другие подозрительные типы шарили у них по карманам. Тут я себя почувствовал человеком. Нигде не дышится так свободно, как среди униженных и оскорбленных. Похоже, Сергей своего района не стыдился, по крайней мере, всегда встречал меня без следа неловкости на лице, который, конечно же, на этом лице должен был быть. Может быть, он даже не понимал, какой это срам, не обращал внимания на куриц, пьяниц и зеков.
Процедура у нас был такая: я звонил в дверь. Сергей открывал и просовывал свою мордочку в щель между дверью и косяком. Внимательно осматривал меня. Когда я пришел к нему впервые, он спросил: «Ты от кого?». «От Ганина», — ответил я. «Он куда-то пропал. С полгода его не видел», — заметил барыга. Я не стал объяснять, что Ганина повязал Госнаркоконтроль и что его уже успели излечить от всех признаков критического мышления. После этого у него никаких вопросов касаемо рекомендаций не было, он просто через порог спрашивал: — Сколько?
При этом никогда не здоровался, засранец. У него были голубые глаза, розовые щечки. С лица похож на застенчивого онаниста, которому регулярно дают звиздюлей в классе. Такой мальчик-одуванчик, мечта престарелого распутника. С такой невинной курносой физиономией он спокойной мог бросить опасный и неблагодарный барыжный бизнес и идти на улицу Карла Маркса, млеть в кофейнях над огуречным фрешем и ждать, когда его подцепит богатенькая матрона или китайский олигарх-нетрадиционал.
«Ты почему, Сережа, мовой торгуешь?» — спросил я как-то у него прямо в лоб. «А что мне еще делать?» — ответил он очень наивно и пожал плечами. Кажется, котенку нужен был сутенер. Странно, что на него еще не вышла гей-порно-индустрия. Он был худощавый и какой-то вихлявый, поэтому про себя я его окрестил Дрыщем.
Так вот, услышав «сколько», я всегда пробовал приоткрыть дверь и зайти к Дрыщу в квартиру, чтобы не торговаться на площадке. Но он придерживал дверь и снова спрашивал: «Сколько?», — показывая мне на мое место. Собаку в дом не пускать. Быдлу жить в хлеву. Там люди – тут джанки.
Я делал глубокий вдох и называл количество свертков, которые готов купить, он озвучивал цену. В зависимости от качества шмали, цена колебалась от пятидесяти до ста юаней. Я протягивал деньги. Тут этот черт закрывал дверь на замок и шел за стаффом. Потом открывал и протягивал мне дозняки сковозь щель. После этого он, не прощаясь, запирал свои здоровенные металлические ворота.
Мне в этом ритуале виделось недоверие и взаимное презрение. Может быть, этот габитус возник в те темные времена, когда быть наркоманом означало иметь неслабую физическую зависимость от героина или опия. И, оставляя клиентов ждать за закрытой дверью, барыги пытались обезопасить себя, потому что героиновый торч – страшное создание, способное при абстиненции убить за раскумар. Но зависимые от мовы – люди состоятельные, достойные, респектабельные. Зачем унижать их ожиданием на лестнице?
Я звонил в дверь, он открывал, узнавал, спрашивал: «Сколько?», — и оставлял меня ждать. Так тянулось год за годом – я даже потерял счет, потому что было непонятно, по какому календарю отслеживать нашу «дружбу» и мою зависимость. Для правильного жизненного настроя считается, что дату рождения лучше называть по китайскому календарю, а текущую – по григорианскому (если б его кто-то еще помнил!). Так получишь неисчерпаемый источник для оптимизма. — Чего внутрь не пускаешь? – попробовал я как-то спросить. – Я ноги вытру. — У меня не убрано, – ответил он. Как будто я был из санэпидемстанции. И сразу спросил: — Сколько? — Слушай! Ну не буду у тебя в прихожей по шкафчикам лазить! Обещаю! – настаивал я. – Пусти в квартире подождать. Он подумал и ответил: — Нельзя. У меня не прибрано. Сколько?
Отношения между наркотом и дилером стары, как мир. Это совсем не та простенькая игра в «узнай меня», что происходит со случайным пушером, который высматривает клиента в лабиринте чайна-тауна. Пушер возникает в твоей жизни на минуту, дилер – всегда где-то рядом. Сама модель отношений с дилером возникла в те времена, когда появился первый кайф и первый человек, готовый продать этот кайф другому за деньги. А это значит – подобные отношения существуют от основания мира. «Сколько?» — спрашивает Каин у Авеля. Один обогащается за счет зависимости второго. Чем больше один употребляет, тем лучше живется другому. «Ну как же, если не продам я, он пойдет к цыганам», — успокаивают свою совесть барыги. Не они – так другие. И правильно делают. Пока есть кайф, им будут торговать. И на их пороге всегда будут топтаться изможденные фигурки, которых они никогда не пускали внутрь. «Сколько?» — уточняли старушки-самогонщицы. За забором щурились с похмелюги кургузые мужики: «Нет денег – нет и самогона. Иди отсюда, пугало огородное!».
И кажется мне, что не пускают они нас к себе не потому, что им стыдно. Пока есть эта дистанция, есть ощущение, что мы – не люди. Животное, скотина, макака наркозависимая. «Сколько?» — спрашивают они и моют руки после того, как пересчитают деньги.
Похоже, что в своей внебарыжной жизни Сергей – розовощекий, добродушный и позитивный персонаж. Одна беда – торгует, сука, стаффом. Один маленький скелетик в шкафу.
Только однажды он пригласил меня зайти в квартиру. Когда во время нашего с ним разговора послышался скрежет замка соседней двери и из квартиры вышел толстый пельмень в тельняшке. Под ручку его держала такая типичная кошелка из бедных кварталов: остатки былой роскоши, заношенный плащик, дешевая не по возрасту бижутерия. «О, здорово, Сан Саныч! Добрый день, тетя Галя!» — поздоровался Сережа с ними и сказал мне приветливо, будто я был его лучшим другом: «Давай, проходи!». Дверь закрылась. «Сколько?» — спросил он абсолютно нейтральным тоном.
Но как к дилеру у меня к нему претензий никаких нет. Никогда не бодяжит, дорожит постоянными клиентами, при крупной покупке сам предлагает скидку. Знает, где брать, не исключено, что сам возит через границу. Когда-нибудь и его закроют. И его круглыми щечками по полной насладятся тюремные бугаи. Именно с его стаффом у меня связано одно из самых необычных переживаний.
Случилось это почти сразу после нашего знакомства. Стимулом был обычный дешевый стишок-витаминка, пятьдесят юаней, серый пластиковый листок, черный маркер. Я употребил за столиком в шикарной кофейне под сенью кованых светильников и пурпура, которым был задрапирован потолок. Развернул, пробежал глазами и удивился отточенности стиля, перечитал еще раз, медленно, вдумчиво — и спрятал в карман. Официант принес тирамису, полил пате бальзамом и поджег его – голубое пламя, вечная память героям гастрономии. Я достал листочек, поднес к огню и, когда он занялся, бросил в пепельницу. Прихода не было никакого – душу рвало на части исключительно от поэтического впечатления. Это был какой-то гений меланхолии, точный и безжалостный. Не исключаю – какой-то автор российского Серебряного века – там много было великих женских имен, отмеченных деструктивной пессимистической силой. Вот этот фрагмент.
И вдруг без всяких там глюков, без традиционной утраты ориентации в пространстве и времени, я ощутил тебя таким никчемным и никому не нужным, каким может чувствовать себя только человек в Минске в сорок седьмом столетии по китайскому календарю. С удивлением я наблюдал, как у меня полилось из глаз, из носа — я пробовал задушить плач салфеткой, пытался спрятать глаза, но лилось, текло по щекам.
Сейчас мне сложно объяснить, почему я плакал. Мне было жаль Ганина, мне было жаль женщину, написавшую стихотворение, мне было жаль себя, мне было обидно за собственную ничтожность, мне было противно оттого, что я ни во что не верю, а автор стихотворения, кажется, верила. Мне даже показалось, что моя болезненная привязанность к мове вызвана «кризисом веры» (любая современная книжка по поп-психологии разъяснит, что «кризис веры» — это такой же результат неэффективного маркетинга, как и кризис продаж. А если налицо кризис продаж – значит, ты не тем торгуешь: смени товар, и бизнес забурлит). Плач становился все сильнее. Чем больше я пытался успокоиться, тем больше меня одолевали рыдания.
Человек, который плачет в ресторане – это скандал. Cold sex, постмарксистская критика чувственности, безэмоциональное потребление, человек как машина самоудовлетворения – все эти концепции привели к тому, что мир чувств стал практически таким же непристойным, как и мир употребления мовы. Хотите удостовериться в том, что мы – уже не люди? Поплачьте в кофейне. Если вы еще на это способны – искренне расплакаться. Если вам это позволят косметика MaxFactor и ваш консультант по омоложению.
Через пять минут судорожных рыданий я услышал характерный звук – кто-то сфотографировал меня на мобилу. Через десять минут ко мне подошел вышколенный официант в ливрее и с казенной озабоченность осведомился, не вызвать ли мне «скорую». Я рассчитался и вышел, подгоняемый в спину ветром, в наш Город призраков, где меня ожидала срочная беллетристическая работа в офисе: брендбук компании по продаже компаний, выпускающих калийные удобрения. «Сейчас пройдет! – говорил себе я. – Скоро успокоюсь!» В офисе впечатлительная секретарша, которая когда-то пыталась вызвать милицию для поисков Ганина, хлопала надо мной крыльями и пробовала напоить то чаем, то кофе, то валерьянкой. «Что случилось? Что с вами случилось?» – вопрошала она. Как же теперь люди теряются при виде сильных эмоций!
«Ничего. У меня просто аллергия», — отвечал я. «Может, «скорую» вызвать?» – предлагала девушка. Меня тем временем трясло от плача, идущего из самого сердца. Я заметил, что писать в состоянии таких сильных рыданий неудобно, потому что слезы и сопли норовят залить клавиатуру. Я ревел более суток – до конца рабочего дня в офисе, потом – дома, в подушку, и на следующее утро в офисе, доделывая заказ калийщиков. После полудня в моем кабинете никого не осталось: видимо, коллеги боялись, что мой «психоз» может быть заразным. В 16.30 мне на стол лег стандартный офисный бланк с уведомлением о моем сокращении ввиду плановой минимизации корпоративных затрат. Принесла мне его впечатлительная секретарша. Когда я уходил, неся коробки с накопленным за время работы барахлом, я слышал, как она говорила подружкам: «Ой, девочки, я себя такой виноватой чууувствую!».
Так я стал свободным человеком с уймой свободного времени для употребления мовы.
Когда у меня заканчиваются деньги, я иду и месяца два разношу по офисам бутыли с питьевой водой «Трайпл». Или расклеиваю афишки тайских массажных салонов в Дроздах. Или работаю лифтером в «Кроун Плаза» — мой французский прононс по сию пору производит впечатление на местных менеджерш, которые никогда выше шестого этажа (где их дрючит директор по персоналу) не поднимались. Я поправляю фирменную фуражку, я улыбаюсь и спрашиваю «Quelle etage?»[34] Я прикасаюсь к кнопкам лифта рукой, затянутой в белую кожаную перчатку, полный элегантности и чувства собственного достоинства. Диоген бы гордился мной. Временами местные арабы, старательно маскирующиеся под французов, чтобы произвести впечатление на своих девок, делают вид, что не понимают мой французский. Тогда, бывает, я выхожу из себя и работу приходится менять, а кулаки заживают сами.
В последние несколько месяцев работодатели, быстренько заглянув в историю моего трудоустройства в паспорте гражданина Северо-Западных земель, предлагают мне работу, связанную скорее с физическим, чем с умственным трудом. Я прихожу в офис, рассчитывая на позицию этикет-консультанта, специалиста по переговорам с китайцами, а устраиваюсь мыть пол и заварочные чайники после таких переговоров. Говорю же, Диоген бы мной гордился.
Вот только не надо меня жалеть, жалейте себя! Если живешь в заднице и ты – человек с образованием, позицией и гордостью, в сорок у тебя есть выбор. Или ты становишься говном – той самой субстанцией, которая и должна находиться там, где ты родился, и тогда у тебя будет карьера, символический капитал и секретарша с всегда готовым к употреблению фитнес-задом. Или ты пытаешься оставаться человеком, и тогда задница тебя отторгает, а все вокруг смотрят на тебя, как на говно. Потому что для говна не говно – говно (такой вот афоризм). Можете называть меня cuwn[35], можете называть меня джанки, но лучше, дорогие мои, посмотрите на себя. Даже если вы и купили себе флэт с прекрасным видом на город с высоты птичьего полета, птицей от этого вы не стали, потому что субстанция, из которой вы сделаны, плавает, а не летает.