— Вот.
На фотографии были сняты: Шрэк — «начальник экспедиции, организованной объединением германских фирм, капитан моноплана J.Н.Е. — 4, № 9, „Людвигсгафен“, Левберг — капитан J.Н.Е. — 4, № 10, „Варнемюндэ“ и Эрмий Бронев, „летчик-виртуоз“ номера 10», — как провозглашала подпись.
— Красив, — сказал Бочаров.
У Эрмия Бронева, как у брата, были четкие, каменные черты, смелый поворот шеи; но темные волосы были гуще, бритые губы полнее, глаза веселее.
— Покрасивше тебя, — прибавил Бочаров, крякнув.
— Еще бы, — улыбнулся пилот… провел рукой по лысеющей голове, пощипал жесткий ус… — подходит к четвертому десятку. А этому парню тридцати нет… Ну, меня бабы и так любят!
— Это, брат, верно: бабы аэропланщиков любят.
Бочаров посмотрел на часы.
— Когда полетим?
— Подождем, прибежит кто-нибудь, спросим, что за деревня… До темноты успеем.
Бронев взял пару полушубков, спрыгнул, расположился под крылом.
— Если бы я был богатым, я купил бы себе хорошую лошадку и ездил бы, — сказал он. — Самое верное дело. А этот, — махнул он на забрызганный маслом юнкерс, — убьет когда-нибудь!
Бронев был один из немногих пилотов, уцелевших с времен зари авиации. Он был спокойно-отважен, свыкся с небом, как рыбак с озером. В туманную осень, в дни вынужденного бездействия, он тосковал о поющей сини; но каждый раз, после больших перелетов и случайных неудач, он начинал свою песенку про лошадку.
Дождевая полоса прошла мимо. Мокрая трава светилась в косых лучах отсветами изумрудов. Свежие березовые колки закрывали луг. Аэроплан стоял среди оглушительной тишины. Узлову стало не по себе; он подошел к Нестягину.
— Я читал, — заговорил механик, — один профессор, эсэсэсэровский, изобрел способ концентрировать электрическую энергию в чрезвычайно малом пространстве. По его словам, изобретение может быть применено к авиации. Года через два, мы поставим в эти дюралюминиевые крылья, вместо бензиновых баков, мощные аккумуляторы, которые будут отдавать свои силовые запасы десятки часов подряд. Вероятно удастся, при этом, внести в конструкцию горизонтальный винт, чтобы он поддерживал аппарат при посадке, уменьшая горизонтальную скорость до минимума… Тогда полет станет самым безопасным из всех способов передвижения, а управление аэропланом — общедоступным. Про нас будут вспоминать с трепетом удивления. Вот, скажут, люди отваживались летать на перманентно-взрывающихся бомбах!.. Для электромотора безразличны высота и температура. На земле и на 10.000 метрах он будет развивать одинаковую мощь. Тогда никому не придет в голову различать по трудности полет над лесом, над горами, ночью. Зимой, закутавшись в меха, мы будем вылетать на юг и через день принимать солнечные ванны на берегу теплого моря. Это будет свобода. Техника несет нам свободу. Только! А ваша лошадка, — наклонился он к Броневу, — это крестьянская изба с клопами и тараканами, нечисть, «Дворянское гнездо», всякие Лизы… Тьфу!
— Ага, свистнуло! — закричал Бронев, стискивая скулы.
Глухота после полета проходит через 20–30 минут, внезапно, как будто в ушах лопается какая-то упругая пленка.
Степка свалился с Рыжика, бросил коня, побежал щупать машину.
— Жесткий!
Нестягин задвигал, для острастки, рулями. С тех пор, как один парнишка засунул в руль глубины палку, он не выносил ребят.
Бронев подозвал мальчика. Степка смотрел на воздушных людей не мигая. Ему хотелось перекреститься.
— Какая ваша деревня?
— Шабалиха, — выдавил Степка.
Палец пилота пополз по сорокаверстке.
— Вот.
Он вынул спичку. В спичке — два дюйма. Смерил.
— До копей верст семьдесят. Полчаса.
— Не забудьте, — сказал Узлов, — мы хотели спуститься в шахту.
— Успеем.
— Что же, митингем, раз уже сели, — вздохнул Бочаров.
— Можно.
Бронев закурил.
— Ну, полетишь с нами, малый?
— Полечу! — выпалил Степка.
— А мамка отпустит?
— Скажу, отряд командировал…
— Правильно, — развеселился Бронев. — Крой, мамок!
Разноцветная толпа бежала к аэроплану, точно вырастали цветы. Бронев смотрел на крепкие голые ноги, закрытые до колен желтой юбкой.
— Теперь извольте превращаться в милиционера, — заворчал Нестягин, становясь у хвостового оперения.
— Андрей Платоныч! — крикнул Бочаров сверху, — давай, брат, лезь на крыло, начнем!
Бронев нехотя отвел глаза, вспомнил свою любовницу в Новоленинске, пошел подтягивать Бочарову насчет мировой буржуазии.
Юнкерс, окруженный толпой крестьян, стоял, неутомимо приподняв крылья, прекрасный, невиданный, страшный.
— Летит в виде вороны… А сел — вот дак ворона! — говорили бородачи.
Федосеевна оперлась на клюку, покачивалась, повторяла нараспев:
— Ох и кры-ылья, ну и кры-ылья…
Комсомольцы выпытывали:
— Сколько весит аэроплан?
— Сто двадцать пудов с полной нагрузкой.
— Сколько поднимает человек?
— Шестерых.
— На какую высоту залетает?
Нестягин отвечал, откусывая колбасу. Толпа вздыхала. Аэроплан был в этих местах первый раз в вечности.
Бочаров начал свою заученную громкую и корявую речь об авиации, об Авиахиме, об Антанте. Мужики отмахивались от мудреных слов, как от мух над ухом, но понимали крепко, кивали.
Нестягин демонстративно завозился с мотором. Только один способ агитации казался ему надежным — полет.
На крыло на четвереньках взобрался секретарь Шабалихинской ячейки, взял слово.
— Так што, товарищи, понятно, — сказал он. — Да здравствует общество летательных машин!
— Ура!
— Правильно!
— Поддярживаем!
— Следовательно, — продолжал оратор, — так што мы с имперьялистами в серьезе, нужон нам красный воздушный флот. Штоб при случае и гнуса всякого химией травить и лорде морду набить. А потому, хто сознательный, записывайся в члены.
— Правильно! — опять поддержали шабалихинцы.
— Коль совецка власть не забыват — и мы не прочь.
— Теперь и помереть можно. Записывайся!
Бочаров слез передать значки шабалихинскому секретарю, попал в переплет.
— Слыхали мы, — говорили мужики, — в других селах крестьян по воздуху катали…
Бочаров стал объяснять: аэродром… 400х400 метров… скорость при разбеге… но шабалихинцы не отступали.
— Знам, — говорили они, — аршин пошел теперь большой совецкий. В карпоративе маята с им. Не поймешь, сколько спрашивать. А промежду прочим перемеришь по-своему, ан тибе четверти и не хватат… Ну, а может и по нашим аршинам полетит?
— Сроду, вить, не видали!
Тогда Бронев придумал.
— Покатать мы вас не можем, а вот если кому надо на копи, пусть летит с нами.
— Ладно! — согласился Бочаров. — Выбирайте одного… — И так как он был коммунист, то прибавил, отведя шабалихинского секретаря в сторону: — Только ни в коем разе не коммуниста! Выбирайте мужика степенного, чтобы полное доверие было…
Крестьяне сбились в кучу, загалдели.
Желтое солнце маячило над горизонтом. Нестягин вертел, подпрыгивая, пропеллер.
— Контакт!
— Есть контакт!
Взрыв газа рассеял толпу.
К рубчатому серебристому телу юнкерса подошел Артамон Михалыч. Был он в броднях, в армяке, в шапке.
— Што жа, — сказал он, — мир решил — полечу.
Рыжая борода Бочарова внушала ему доверие.
— Раз люди летают и мы полетим…
— Тятька, а я?
В ногах путался Степка. Глаза у него были круглые. Артамон Михалыч, по привычке, пригрозил:
— Брысь, ты!
— А парень-то знакомый! — вмешался Бронев. — Сын, что ли? Веса в нем нет, а назвонит он больше всех. — Лезь, пионер!
Степка нырнул в каюту.
— Ну, што жа, — сказал Артамон Михалыч, — денег за ево не платить.
Он сел справа, у открытого окна.
— Егорычу на копях сказывай почтение! — крикнул сосед, Степан Гаврилыч.
Через толпу, вопя, пробивалась Марья.
— Степку хучь выпусти, черт старый, Степку!
Артамон Михалыч махнул шапкой. Марья кинулась вперед. Бронев дал полный газ. Ветер завернул марьины юбки. Аэроплан покатился, поднял хвост, взмыл над рощей и унес Артамона Михалыча, как небесные кони Илью-пророка.
Гром мотора, как рог великана. Зеленая трава за окном — зеленый поток. Все мягче воздушные толчки колес.
Вдруг неощутимо упала стремительность, раздвинулся горизонт. Белое крыло с огромными непонятными буквами провалилось в зеленую бездну, мир закружился. Артамон Михалыч, как в лодке, наклонился в сторону, выправить крен. Бочаров захохотал, крикнул. Воздушные люди были спокойны. Степка шнырял глазами от окна к рулям и приборам. Пугаться — у него не было времени. Артамон Михалыч вспотел, заглянул вниз.
— Елки палки!
Узлов улыбнулся, сунул в мужицкую руку записную книжку и карандаш.
— Грамотный?
Артамон Михалыч кивнул, старательно вывел, точно плетень сплел:
— Очень хорошо и нестрашно.
Аэроплан поднимался все выше. Клетчатая браная скатерть. Луга, перелески, пашни. Народ, как ягнетенки на выгоне; Артамон Михалыч узнал свои посевы. Душа хлебороба переполнялась туманным голубым медом, как тогда — в церкви.
— Как красиво! — написал он.
Бочаров спросил:
— Сколько езды до копей?
— День.
Впереди, в огненном мареве заката, дымились трубы. Край неба рос, покачиваясь, зацвел черными цветами угля, красной кладкой коксовых печей…
— Двадцать семь минут! — крикнул Бочаров.
Аэроплан коснулся аэродрома.
Мотор замолк.
— Ученье свет, неученье тьма, — сказал Артамон Михалыч.
С грохотом повалились окаменелые века. Узлов оглянулся: это школьная пропись, вылетевшая из дремучей бородищи, гремела громом и грохотом проснувшегося Свято-гора. Артамон Михалыч стоял на крыле аэроплана. Артамону Михалычу ревели ура, аплодировали. Молодой рабочий крикнул:
— Рассказывай, отец, как скатался, как на том свете побывал?
— Всех пророков, поди, видел?
— Ни черта там нет. Ни одного, — ответил Артамон Михалыч. — Там, гражданы, жить можно. Вот эдак лететь согласен хоть в Пекин, хоть в Москву.
— Теперь в Авиахим-то запишешься? — выпытывал тот же голос.
Артамон Михалыч степенно приподнял руку, чтобы не мешали, и произнес речь.
— Ну и што-жа, конешно, што хорошо, то хорошо! Ко-торы тут говорили, простите мое слово, в штаны, мол, навалишь со страху. Однако, оказалось ни к чему это. Ну, сам я, как не бывал никогда, дак сперва, конешно, в нутре сперло. Однако, ничего не оказалось: ни трясения, ни качки. Очень даже радостно ехали. И велик, братцы мои, мир божий!.. Думал я, как спускаться будем, может сразу стук какой, али толчок будет. Ну, этого не оказалось, — спустились плавно и хорошо. Нам на митингах доказывали, звали в члены вступать, ну, мы не верили, думали, так, перед налогом, нашего брата одурачить хотят. Теперь я уверился. Приветствую товарищей летчиков! Это для нас не пагуба, а помощь, как по сельскому хозяйству, так и в случае военного времени… Вот правильно пророчествовал тот, кто написал: «Кто был ничем, тот станет всем», товарищи. А што библия?.. Ни черта там нет… И ни нырков тибе, ни ухабов. Как есь в минуту миня доставили. Желал бы летать все время! Только бы повыше, а то низко летали. Охота бы узнать, какой там воздух. Тут-то такой же, как на земле… Вот, товарищи, одно слово — правильно: записывайтесь в воздушные члены!
II. Бывает, что и медведь летает
Бронев шагнул на деревянную, в кумаче и знаменах, трибуну. Земля осталась внизу. Мозг пилота, как вспышка молнии, выхватил кругозор. Бледно-голубой, безоблачный, — лётный день. По траве, муравьи к муравейнику — черные шахтеры к черному живому озеру у трибуны. В черном — красные, желтые, синие маки женщин, хозяйственные острова крестьянских подвод с кринками, караваями, квасом, сосунками, подсолнухами. Отряд физкультурников, юноши и девушки, в одинаковых синих трусиках, желтых безрукавках с красными звездами — подсолнечный частокол. В конце частокола — красные «галтусы» пионеров, звонкая песня. От голых рук и ног бодрость, улыбка. Солнце… А где-то рядом, в темном тупичке памяти, — ночной полет в шахту, болотные огни бензиновых ламп, подземные ручьи, десятки километров подземелий. Пот и усталость, мокрое, как водяная крыса, тело, ледяное потрескиванье скреп и вдруг ледяной воздушный родник из невидимой пасти. Подземные душные лошадиные стойла, — люди-подземники, — жизнь. Эти два забоя. Один — деревянная клетка с рыхлыми, как сажа, стенами — мягкий, обваливающийся смертоносный пласт; смердело серой и сыростью, гасли лампы. Другой — блестящий, каменный, черный — кайло о него каменно звенит. Бронев пробовал дробить этот уголь. Из-под железа вылетали мелкие осколки — таких осколков надо было набить десятки пудов, — работа была сдельной. На глубину в 200 метров от поверхности клеть еще не спускалась, туда нужно было идти по крутой, узкой деревянной лестнице — 263 ступени. Бронев ощущал крепкую боль в ногах, боль останется дня на три. Шахтеры шагали здесь каждый день, после шестичасовой работы, не в зачет работы. — Черный уголь, черный пот, чертова лестница…
— Товарищи! — сказал Бронев.
Он говорил неискусно и обыденно, но засученные грязные рукава и тяжелые кулаки, взмахивавшие над блестящими крыльями, были красноречивы.
— Советская власть, — отмахивали кулаки, — разумеется, не может отпускать на воздушный флот столько же средств, сколько мировая буржуазия. Но, товарищи, мы им все-таки морду набьем! Раз у государства не хватает средств, значит — сами. С миру по нитке — новая стальная птица!..
Физкультурники стащили Бронева — «качать». Пилот, проделав дюжину сложнейших фигур высшего пилотажа, побежал, вытирая пот, к аэроплану: на нем было спокойнее. С трибуны провозглашал неисчислимые приветствия председатель РИК'а, товарищ Климов.
Раздался взрыв газа в моторе, завертелся пропеллер. Толпа сразу оставила Климова, окружила юнкерс. Как роженицы, изнывали от крика милиционеры. Парни отругивались.
— Что это, посмотреть не дают народу…
— Какие такие права…
— Жандармы!
Старший пошел докладывать, выбрал почему-то Нестягина, вытянулся — красный от негодования.
— Ты порядок наводишь, а тебя ж облают. Тут, товарищ летчик, не то что милицию, самого Колчака надо! Несознательный народ.
Нестягин заворчал, закручивая медные проволочки, что он «вообще, собственно говоря, против власти»…
— Ах ты мерзавец! — завопил он, увидев парнишку у самого руля поворотов.
Парнишка самозабвенно подвигал рулем, бросился наутек. Нестягин догнал парнишку, дал ему подзатыльник, по пути подтолкнул бабу, ругнул мастерового. Рабочие, увидев чужого — очкастого — от удивления стали отступать. Подсолнечный частокол физкультурников снова сжал толпу. Аэродром был свободен.
— Это против моих убеждений, — жаловался Нестягин, залезая на свое место, — но разве с ними можно иначе? Каждый раз неприятности.
— Готово? — посмеивался Бронев.
— Сейчас-сейчас!… — Готово! Готово!
В кабинке, распрямив спины, торжественно, как перед таинством, сидели три шахтера и крестьянин.
Таинство называлось «воздушным крещением» и «Октябринами». Из сухой купели выходили воздушные крестники — просветленные высью — рассказывали, приблизительно, так.
— Хорошо там, товарищи, и не скажешь, как хорошо!.. Точно в лодке покачивает — вверх-вниз, вверх-вниз. Только вот, когда он на бок клонится, то смешно как-то… ну, чувствительно! А в общем, вроде как в клети, только лучше: свет кругом и люди внизу — масенькие-масенькие…
Слушателям необходимы, чрезвычайно важны подробности. Спрашивают, будто анкету заполняют.
— Хорошо?
— Хорошо!
— А не трясет?
— Куда! Вагон другой хуже трясет.
— А как там сидеть-то?
— Сидеть? Сидеть там, милый, замечательно хорошо! Как заведующий, в кресле! Только ремнем пристегивают… Ну, ремень не по нашему брюху, побольше немного.
Солнце поднималось в зенит где-то над устьем Ганга. Голая земля копей пропиталась блистающими осколками южного зноя. Нагретый воздух взлетал вверх, раскачивая аэроплан, как речной баркас, приплывший в Карское море. Нестягин говорил, что из радиатора получается «самовар». В одном из цилиндров треснул фарфор свечи, мотор заверещал, точно испорченный пулемет. Бронев объявил перерыв. Толпа снова придвинулась ближе. Те же неутомимые глаза смотрели на прекрасную машину.