Каан-Кэрэдэ - Итин Вивиан Азарьевич 9 стр.


V. Рули

Будут годы, близка их крылатая поступь, когда мы будем жить в Крыму и работать в Норильских горах; но все еще страшит людей неосязаемая бездна и, как своих освободителей, встречают они завоевателей небес. Эрмий Бронев снизился на омском аэродроме при кострах. Аэродром был пуст. Только сотни две зевак выкрикивали в сумраке «ура!».

— Я надул их, — сказал Андрей Бронев, кивая в сторону криков. — Торжественную встречу назначили утром. К чертям! А то набанкетишься так, что не встанешь. Банкеты у нас, главным образом, чтобы самим выпить и закусить… Ну, мы успеем напиться в Демске.

— Значит, летишь с нами?

— Да, все устроил!

В гостинице немцы занялись мытьем, вернулись в халатах, разошлись по своим комнатам; но добрые намерения Андрея Бронева погибли. Появились члены правления Окравиахима, затем — окрошка и другие жидкости. Нестягин, почуяв новых поклонников, заговорил об электро-авиамоторах, питающихся энергией от сверхмощных станций мира путем радиопередачи. Сверкающая оболочка его глаз излучала огонь водки и мысли.

— Это будет свобода. Наконец-то — свобода!

— А я вижу это так, — сказал человек с черной бородой. — Громадные воздушные корабли: Мистер Нобель, Лига Наций, Лос-Анжелос[3] и другие, столь же миролюбивые, остановятся над нашими городами и будут сбрасывать бомбы, начиненные «росой смерти» или какой-нибудь еще более поэтической смесью «арсинов», «винилов», «хлоридов»…

— Это действительно гораздо ближе, — сказал Эрмий. — Простите, вы химик?

Все улыбались и розовели…

— Я завокроно.

— Вы не русский?

— Почему?

— Так, показалось, такая фамилия…

— Моя фамилия Павлов, — сказал завокроно.

— А!

Разговор зареял над страной случайностей.

— Храбрее всего глупость, — сказал Андрей Бронев. — Раз, на фоккере, я попал в туман. Я бился два часа, бензин был на исходе. Пробовал подниматься: нет конца-краю «молоку», точно зима! Спускался: под самым носом выпрыгивают деревья. А пассажиры, какие-то нэпачи, выпивают, дуются в железку. Наконец, увидел облачную воронку, приткнулся на лужок. Вышел — весь мокрый. Рассказываю одному молодчику: так и так. «Разве», говорит, «а мы думали, так и надо».

— Удивительные бывают случаи, — сказал Эрмий. — Однажды я вижу моего товарища на красавце «Фербуа», здорово мотнуло перед самым спуском. Мы подходим спокойно, аппарат совершенно цел. Смотрим, а летчик мертв. Шейный позвонок… В таких случаях надо держать голову твердо.

— Да! Ты мне напомнил, — соскочил Андрей. — Это, кажется, при тебе было. Показывает нам маэстро Верховский разные штуки на своей этажерке. Потом — бац! От аэроплана осталась вот такая куча. Я бегу, фуражку снял, упокой, думаю, Господи! Вдруг, куча зашевелилась, вылезает маэстро — целехонек. Встал, руки в карманы… — Бронев показал, как это он сделал. — «Тьфу», говорит, «ну и говно машина»!

— Все мы когда-нибудь свернем себе шею, — улыбнулся Нестягин. — Смотришь, прекрасный летчик, а все-таки разобьется…

Комната была в табачном дыму, мысли легкие, как вино, отплясывали на краю смерти и смеха. Непостижимо появились две блондинки с черными бровями и алыми губами. Женщины подливали вина, говорили: «Вы герои».

— Все зависит от системы аэроплана, — сказал Эрмий.

— Когда я на «Варнемюндэ», мне смешно думать, что может быть несчастье! На земле в тысячу раз опаснее. Мы, с гораздо большим правом, можем переделать известную морскую песенку на воздушный лад. Внизу, того и гляди, тебя переедет автомобиль или упадет на голову кирпич… А у нас — простор, широта, покой!

— Ваши машины слишком хороши, слишком! — брякнул кулаком Андрей. — Честное слово: так облететь кругом света — проще нашей карусели. Здесь, по крайней мере, есть риск!

— Я и не хвастаюсь! — засмеялся Эрмий.

— А к чему это ведет! Через несколько лет мы превратимся в каких-то вагоновожатых! На нас наденут шинели с красными кантами и медными пуговицами. Торгаши, дипломаты, всякая международная сволочь, будут садиться в наши машины, не подавая руки… Крути, Гаврила!

— Одному я уже дал в морду, — сказал Нестягин. — Помните, Андрей Платонович, в Туркестане? Я всегда открываю дверку, чтобы пассажиры ее не разбили. И вот один тип сунул мне, не знаю, сколько… Я дал ему в морду!

— Ну, — сказал Эрмий, — тогда мы можем несколько переменить профессию! Я надеюсь, мне еще придется управлять, вместо международного лимузина, межпланетной ракетой… Ты знаешь, что проекты Годдарда и Оберта близки к осуществлению?

— Риск! Риск! Риск! — повторял Андрей, пьянея.

Эрмий пил меньше, но в голове его летели и плыли вихри водки; он продолжал спор и гладил чулок женщины.

— Риск хорош, когда все взвешено! Когда же люди гибнут от шалой своей глупости, мне их не жаль. Раз, в Фоджиа, делаем мы фигурки, по очереди, подходит один итальянец, говорит: «Ну, теперь я покажу вам, чего вы еще не видали». Я говорю: «Пожалуйста!». Он поднялся метров на 50 и перевернул аппарат вверх колесами. Черт его знает, с ума что ли сошел?.. Ну, потом долго искали: где голова, где нога.

— Где голова, где нога, хи-хи-хи-хи! — заливались блондинки.

Комната покачивалась. Андрей Бронев поднял голову. Коммунисты ушли, Нестягин протискивался в дверь. Одна женщина наклонилась рядом, другая жалась к Эрмию, пела:

— Жажду я поле-та,
Дайте мне пило-та.

Бронев качнулся, толкнул дверь в смежную комнату. Из двери высунулась заспанная медвежья морда. Женщины завизжали, выскочили в коридор. Бронев опустил крючок.

— Я сыт, а ты, как хочешь…

— Спать, — зевнул Эрмий.

— Миша, Миша, Мишенька… Р-р-р-р!.. Вот твой новый хозяин. В Москве тебе пересадка, заграничный паспорт. У хозяина маленькая девочка, будешь с ней играть…

Братья разделись, погладили мускулы. Кружились и звенели двухсотсильные моторы. Эрмий развернул немецкую карту Азии, но, вместо запада, сполз к югу.

— Как это все близко! Дневной перелет и вот «Peshawar». Ост-Индия, куда тысячелетия люди ищут путей.

— Мы первые перелетели Гинду-Куш, — сказал Андрей. — Иностранцы негодяи, они крадут наши успехи. Я видел в Париже монумент в честь братьев Райт и тридцати пионеров авиации. Там нет ни одного русского имени. «Мертвая петля» приписывается Пегу, хотя Пегу сам публично признал первенство за Нестеровым и, вообще, это бесспорно…

— Гималаи, Гималаи…

Эрмий достал из бумажника фотографию, вырезанную из журнала, и квадратик любопытного документа. На афганском и индусском наречиях было написано:

Обращение к населению от английского правительства.

«Если воздушный корабль залетит за афганскую границу и господин, находящийся в нем, упадет, то человек, который его найдет, должен быстро написать письмо начальнику одной из пограничных частей о том, что найден офицер воздушного корабля. И за это извещение он получит большую награду».

Подпись была по-английски: I. Maffey.

— Такую копию каждый летчик в этих местах носил зашитой в одежду. Когда я жил там, афганцы исправно охотились за «рупиями». Они сбивали аэроплан, а потом являлись за наградой.

— Брось, брось, брось, Ермошка, свою заграничную службу! Один черт…

Эрмий выключил ток.

— Тебе вставать на рассвете. Поговорим в Москве. Спать! — Но, лежа в кроватях, они еще бормотали, засыпая, о многих вещах.

Низкая оранжевая луна висела в окне, как шаманский бубен над костром. Заидэ держала руку. Готические отвесы сланцев были темны. Все это было сегодня, но океан земли отделял его и виденья становились дымом, облаками, экстазом. Впереди, в другом измерении, он видел девушку в легком шелке, с большой жемчужиной на груди и себя — не себя, смешного офицерика в мундире, влюбленного страшной любовью и голос, надменный, как татарский кнут: «Вы забываетесь, господин поручик». Он испытывал какую-то острую благодарность этому огненному кнуту. В огне и боях он начал летать, заглушая сердце сердцем мотора, потому что жизнь в воздухе, в боях, исчислялась месяцами. Но жизнь победила, он был жив. И еще была революция, революция была против шелка и жемчуга, против шелковых отворотов фрака и жемчужных запонок Виктора Аристарховича Подбельского, предводителя дворянства и князя, ее мужа. Князь был расстрелян в Сибири, а Вероника, он знал, вернулась — кто она? Красные волны крови бились в его висках. Теперь Вероника давно была ему безразлична, но раз выпал случай, он решил встретиться с ней… Да, только взглянуть в ее глаза прямо и увидеть, что она — что она.

Сны его были спутаны и огромны.

— Европа! — крикнул борт-механик так же, как в море кричат: «Земля!».

Моторы ревели свои победные арии. Небо звенело, как синий колокол. В громе и гуле упрощенные такты знакомых напевов… Но какая мощь! Этот огромный рев можно было осязать, как воздух.

Эрмий отстегнул одеяло, положил номер «Вестника Воздушного Флота». В зеркальных окнах Варнемюндэ был Урал. Эрмий сменил борт-механика, державшего рули: по правилам перелета, выработанным в Берлине, авиатор должен был управлять аэропланом, когда внизу были опасные места. Левберг крикнул. Морщинки в углах его глазниц залучились улыбкой: версты на две ниже плыл крошка юнкерс. — «Андрей, догнали!» — закричал Эрмий. Ах, как хорошо жить! Он толкнул ручной рычаг и через минуту «Варнемюндэ» обогнал «Исследователя», как миноносец баркас. Воздушные капитаны неистово отмахали приветствия. К стеклу пассажирской кабины с любопытством прижался пятачок медвежонка. Эрмий выключил центральный мотор, стараясь не терять комариной точки юнкерса. Внизу плыли зеленые возделанные холмы, светлые реки, густые лиственные леса: дуб — липа — клен… «Европа!».

Воздух стал более влажным, легким и теплым… Может быть оттого, что внизу были неузнаваемо знакомые, по далеким — как детство — зовам, места. В садах и холмах, в зеленых, синих и серебряных тюбетейках минаретов и колоколен, разжеванный на куски жирными губами оврагов, причалил Демск. Эрмий, как школьник, вписал его в торжествующий круг полета, поджидая брата… Вот эта горка на берегу реки, на берегу тишины, разбульканной речкой «Сутолкой», — там, в теплые европейские ночи, в саду цветущей вишни, он… или — нет, разумеется не он — как смешно было думать, что это он, который теперь видит людей такими маленькими! — один знакомый мальчик, его тезка, шептал свои признания кареокой и пышнокосой девушке. Белый круг аэродрома приплюснулся на плоскогорье, за несколько верст от города, у тихих берез старого кладбища, где — давно-давно — были похоронены казачий полковник Платон Иванович Бронев — с единственной своей супругой (мама милая, милая!) — и маленькая неведомая сестренка, Люба. Кругосветный путь был закончен. Впереди, после Урала, оставался перелет над населенной равниной, такой легкий, что о нем не стоило и думать.

Эрмий снижался. Аэродром был в красных знаменах, в растянутых трапециях толп. Казалось, тысячи сандвичей пришли возвестить о невиданном гала-представленьи, полном прекрасных и смелых движений знаменитых акробатов, наездников и борцов, или, может быть, о диких схватках башкирского Сабан-Туя. Толпы, в атавистической своей тоске, ждали героев и зрелищ. Взмахи знамен и дым сигнальных костров сказали пилоту о силе и направлении ветра. Пилот снизился парашютирующим спуском, аэроплан остановился плавно и быстро, пилоту казалось, что его поддерживает нечто, летящее в нем самом, в высь. Он оглянулся. Юнкерс торопливо пыхтел на краю неба. Его нечеловеческий шум еще сдерживал рамки зеленого поля. К Варнемюндэ подбежали Шрэк и Фукуда. Оба они были в новеньких европейских костюмах, в крахмальном белье. Шрэк был красен от солнца.

— Такой азиатской встречи не было и в Азии, — сказал он. — Ну, спасибо, вы скоро обернулись.

Он честно отказывался от почестей до прилета Варнемюндэ. Герр Фукуда готовился к банкету. Поблескивая очками и золотым зубом, японец выспрашивал и долго повторял, заучивая:

— Да здравствуэт совиэцкая Россия!.. Это, ведь, Россия, герр Бронев?

Андрей подрулил к Варнемюндэ, выключил мотор. В тишину рванулся рев толпы, знамена окружили авиаторов, — лес. Кричал речь башкир. Кричали люди. Татарин с аксаковской бородой, в глубоких калошах, в жилетке поверх желтой косоворотки, в бархатной тюбетейке, наставил в Эрмия палец-коротыгу, затянул, как «апельсин-лимон»:

— Эта наша города апицер-малайка! Малайка-летайка!

Малайку-летайку подняли и понесли. За ним поплыли:

Шрэк, Андрей, Левберг, Фукуда, борт-механики. Нестягин заперся в кабину Юнкерса. Медведя вели за веревку настоящие малайки.

— Мне кажется, это не совсем еще Европа, — сказал Шрэк, покачиваясь на сильных и потных плечах.

— Сюды! Сюды! — кричал авиахимик.

С помощью милиции и комсомольцев летчиков отвоевали, отвезли в гостиницу «Башреспублика», караулили, пока они переодевались, чтобы доставить на торжественный банкет.

В СССР, окончив будничные свои дела, люди занимаются мировыми и принципиальными вопросами. Поэтому считалось, что банкет в честь иностранцев должен иметь, так сказать, дипломатическое значение. Столы были накрыты в партере Гостеатра, откуда предварительно вынесли на улицу десять рядов кресел. На балкон и в ложи выдавались специальные билеты, чтобы народ мог посмотреть на пир и послушать знаменитых местных ораторов. Речи говорились о международном положении и о пользе сближения Германии с СССР. Из кушаний и вин также преобладали основательные: пельмени, пироги, рыковка, настоянная на апельсиновых корках, плававших тут же, в графинах. Шрэк сказал, что хотя он не компетентен в вопросе о правительствах, он хотел бы, чтобы они, по крайней мере, не мешали заниматься культурной работой. Эти слова были признаны за гвоздь банкета и переданы по телеграфу в центр. В тот же день три почтенных джентльмена без всякого банкета подписали в Лондоне протокол, предусматривающий разрешение Германии на постройку ста эскадрилий истребителей и бомбовозов, в случае совместного выступления держав против большевиков.

— Да здравствуэт совиэцкая Россия! — сказал герр Фукуда.

— Банзай! — крикнули присутствующие коммунисты.

Все выпили.

После речей на сцене появились певцы, танцовщицы, музыканты. Скрипач венской оперы, окопавшийся после плена в особнячке с фруктовым садом и дебелой женой, заиграл знаменитую серенаду, до того одинаковую на всем земном эллипсоиде, что Эрмий стал испытывать муть и пошел к выходу.

— Ты куда? — остановил Андрей.

— Надо же мне зайти к Заозерским.

— Ну, расскажешь, расскажешь. Только смотри, вечером обязательно возвращайся, милый! Устроим тарарам.

Андрей колотил в спину Шрэка, втолковывая, что выпивка с начальством слишком чинная, что они обязаны с честью закончить вечер в «Башреспублике», спрыснуть их авиационную дружбу. Шрэк показывал печатные правила, качал головой.

— Брось! — возмущался Бронев. — Вы уже установили рекорд. Теперь вам переплюнуть осталось до Берлина: какие здесь правила?!

— Dura lex, sed lex![4] — вздохнул немец.

— А по-русски так: «Дурацкий закон нарушить не грех»! — перевел Бронев.

Старый двухэтажный особняк Заозерских наискосок от Успенья. Здесь тишина девяти десятых человечества. Вечер. От этой тишины человеку тошно, пальцы нехорошо сжимаются — чтобы вырвать с корнем — и ловят пустоту. У Эрмия были крепко сжаты скулы; но на знакомом крыльце, вместо медной плиты — «Петр Петрович Заозерский» — вывеска — «Контора Госпароходства» и — ниже — татарские крючки. Эрмий заглянул во двор. Вместо травяной тишины, там стояли большие поленицы голубых веялок. В самом центре, в Ноевом ковчеге корыта (на Арарате двух табуреток), молодая татарка стирала белье.

— Вы не знаете, куда переехали господа Заозерские? — неизбежно сказал Эрмий.

Женщина выпрямилась, прислонив руку выше кисти ко лбу, чтобы пот не капал в глаза, смотрела, щурясь.

— Ух, ты бульна фасон кабалер!

И снова принялась за стирку.

Эрмию стало весело, он повторил. Татарка оскалила черные крашеные зубы.

— Гаспада сапсэм вышли. Абтраган гаспада!.. А стара барыня тута… — Она показала на флигелек-баню, у края двора.

Эрмий подошел к баньке, постучал.

— Кто там, экскурсия? — закашлял предбанок.

— Здравствуйте, Софья Александровна! — сказал Эрмий.

Старуха открыла. Эрмий смотрел, выжидая. Помещица стала совсем седой, сухопарой. Платье и обувь ее были стары и очень тщательно зачинены, опрятны.

Назад Дальше