Маленькие Смерти - Беляева Дарья Андреевна 3 стр.


Многим призракам не удается, с годами, сохранять человеческий вид. Боль и злость деформируют их, а призрак, как известно, это то, как он себя ощущает. У того, что было когда-то женщиной, мамой Лотти и Стеллы, огромные, будто бы рыбьи зубы, и это единственная четкая деталь, все остальное расплывается, вовсе не по вине моей близорукости, в тени и дым, меняет свои очертания.

— Здравствуйте, миссис Дюбуа, — говорю я вежливо, пытаясь нашарить свои очки. Зубастая, дымная миссис Дюбуа смазанным, нереальным движением бросается ко мне, пытаясь применить свои зубы по назначению.

Что хорошо известно: умрешь здесь, умрешь везде. По возможности, избегайте этого. Я лезу в карман, достаю лезвие и полосую им, разумеется, себя. Против миссис Дюбуа лезвие не даст ничего, ведь у нее больше нет связи с собственной плотью. Оружие в мире мертвых ранит только медиумов, которые еще не утратили свое бренное тело.

Я успеваю выбросить пораненную руку вперед, рефлекторным движением закрывая шею, на которую нацелены зубищи миссис Дюбуа. И она вцепляется мне в руку, зубы ее входят внутрь, как входит в масло нож, но именно тогда — я улыбаюсь.

Боль пронзительная и яркая, как вспышка, бьющая по глазам. Так болят глаза от солнца в полдень или, может быть, от света фар, вылетающей на встречную фуры — ночью.

Боль в мире мертвых ярче, ощутимее, чем в реальности. И все-таки, все-таки, я уже победил, а от этого даже резь в руке становится терпимее. Я слышу, с необъяснимой ясностью, как визжит Лотти, но смотрю только на ее мамочку. Миссис Дюбуа из дымчатой, неясной, вдруг обретает ясные, женские очертания. Она отшатывается от меня, одновременно с этим почти принимая человеческий вид. Теперь я вижу, что она просто немолодая женщина, в черном, траурном платье. Мучительные морщинки, залегшие у нее вокруг рта, свидетельствуют, наверное, о дурном характере, но у нее, как и у ее дочерей, прекрасные карие глаза.

Когда она открывает рот, у нее больше нет зубов, и из уголка губ струится ленточка чистой темноты. Моя кровь. Здесь, в мире мертвых, кровь у меня черная, нечеловеческая. Вообще-то так быть не должно, но мне это здорово помогает. Потому что все в мире мертвых, куда попадает моя кровь, трескается и исчезает.

Моя кровь — растворитель для призраков.

— Значит так, — говорю я, поднимаясь. — Миссис Дюбуа, у вас есть около десяти минут.

Струйка темноты стекает дальше, и там, где она прошла, не остается ничего. Тонкая, длинная линия пустоты от уголка губ — к подбородку. Я стряхиваю темноту с руки на пол, и куски кафеля, на который попали капли, исчезают, не оставляя ничего, кроме тьмы. Меня уже прилично шатает, и я не хочу говорить, что если у нее есть около десяти минут, то у меня — около пяти.

Умрешь здесь, умрешь везде. Кровопотеря в мире мертвых куда ощутимее, ведь вместе с кровью, я теряю то, что связывает меня с миром живых. Наверное, не стоило себя резать, если мисс Дюбуа все равно в меня вцепилась? Тактика никогда не была моей сильной стороной. А чуть менее претенциозное выражение гласит — поступил, как идиот.

— Давайте выберем: пожить пару столетий в этой, — я сжимаю здоровой рукой фотографию. — Чудесной, оскорбительной карточке или, может быть, исчезнуть навсегда. Стать ничем.

В животе у миссис Дюбуа уже начинает разбухать дыра, сквозь которую видно малышку Лотти, обхватившую руками колени в ванной. Фрейд бы расплакался, надо думать.

Основное мое преимущество, как медиума — призраки не могут меня сожрать. С остальными представителями моей сложной профессии, они проделывают данный трюк с завидной регулярностью.

Медленно-медленно, моя кровь разъедает самую суть сварливой, призрачной леди, а я говорю:

— Процедура очень быстрая. Она избавит ваших дочерей от вашего присутствия, пока они не захотят с вами поговорить. Но вы будете продолжать существовать. Чуть менее комфортно, но будете. Так как коммуникация с вами в данной ситуации довольно затруднительна, если вы согласны, просто укажите на фотографию и сосредоточьтесь на ней хорошенько. Представьте во всех подробностях, а я сделаю все остальное.

Когда миссис Дюбуа протягивает руку к фотографии, пальцы ее уже исчезают, медленно, и я могу видеть, как под кожей струится, разрушая ее, моя темнота.

Сковать призрака самая простая задача, ничего проще нет вообще. Разве что, дурить людям головы во второсортных спорткомплексах, которые снимаешь за пятьдесят долларов на целый вечер. В тот момент, когда миссис Дюбуа выбирает, я сжимаю фотографию в руке. Нужно только пожелать, сильно-сильно, чтобы призрак оказался внутри, и он окажется. При одном единственном условии — призрак выбирает заточение добровольно. Против воли ни одного призрака никуда не заточишь. Разумеется, есть методы, чтобы обойти и этот запрет: ритуалы, артефакты и специалисты, способные пленить духа, не спрашивая его мнения. Но я, к сожалению и счастью одновременно, таковым не являюсь. Зато я знаю, что сейчас миссис Дюбуа желает оказаться скованной в фотографии, как никогда сильно. Исчезнуть — худшее наказание для большинства призраков, потому что смириться со смертью после смерти им куда сложнее, чем нам смириться со смертью после жизни.

Тяжело отказываться от того, чтобы быть, безо всякой надежды на продолжение. Миссис Дюбуа, судя по всему, действительно согласна, потому что она снова становится дымчатой и неясной, погружаясь в контуры фотографии, будто бы растворяясь в них. Всего несколько секунд, и рядом с девочками близняшками, стоит строгая женщина в черном платье. Вполне человеческого вида. Что ж, у нее будет время подумать над своим поведением. Может быть, довольно долгое.

Когда я протягиваю Лотти фотографию, она спрашивает:

— Что с ней теперь будет?

— Я оставил на фотографии каплю своей человеческой крови, из реального мира. Ей этого будет вполне достаточно, чтобы восстановиться после попытки меня сожрать. Так что, храни фотографию, а после смерти сестры, когда вы встретитесь, решите, хотите ли вы поговорить с мамой еще раз. Когда захотите ее выпустить, просто порви фото. Но лучше, конечно, через пару столетий после вашей смерти, когда наберетесь опыта общения со старыми призраками.

— Спасибо, мистер…

— Фрэнки, меня зовут Фрэнки.

Интересно, это звучит, как флирт? Наверное, не стоит говорить ничего, что звучит, как флирт ни двенадцатилетним, ни семидесятилетним.

— Удачного посмертия, Лотти, — говорю я. — С твоей мамой все будет в порядке. А отсутствие пары кусков кафеля в твоем новом доме, ты как-нибудь переживешь. Ну я пойду, дружок?

— Пока, — говорит Лотти, и вдруг улыбается, меня даже жуть берет от того, как красиво это выходит у мертвой старушки, которая считает себя маленькой девочкой.

В спальню, откуда я попал сюда, я возвращаюсь, прижимая раненную руку к себе. Меня трясет, я едва не падаю. Каждая капля крови, это маленький шажок к смерти, и я уже совершил, по ощущениям, целую небольшую прогулку.

Как только я подхожу к своей нарисованной двери в реальный мир, готовый постучать, чтобы мне открыли, то слышу странный, слабый треск. Такие звуки производят иногда копошащиеся насекомые.

А потом я слышу слова. Вовсе не голос, я слышу только слова, потому что кто бы со мной ни говорил, голоса у него нет, а может даже никогда и не было.

— Ты знал, что у Господа есть песик, Франциск? Смотри, чтобы он тебя не укусил.

Мне не хватает смелости посмотреть вверх, туда откуда доносится звук. Отчего-то не хватает, а ведь я не самый трусливый человек на свете.

Просыпаюсь я вовсе не от ощущения полета, как обычно, просыпаюсь я от того, что чувствую, будто меня окатывает чем-то теплым. В глаза мне бьет свет заходящего солнца, проникающий сквозь кажущиеся красными теперь шторы.

Из носа у меня хлещет такая же мучительно-красная кровь, и ее много, как никогда.

Через полчаса, из дома отпаивающей меня на этот раз горячим чаем, мисс Дюбуа, меня забирает дядя Мильтон. Я все-таки впихиваю упорно отказывающейся мисс Дюбуа деньги на химчистку.

Вот так, я не только не заработал ни пенни, но еще и вынужден был, с точки зрения собственных принципов, оплатить старой леди химчистку для заляпанного моей кровью постельного белья.

На прощание мисс Дюбуа спрашивает, всегда ли так происходит.

— Да, — говорю я. — Надо было мне на газетке поспать.

Конечно, я вру. То, что произошло во-первых необычно, неестественно и заставляет меня поволноваться за свое состояние, а во-вторых вряд ли как-то связано с историей мисс Дюбуа.

Так что я просто вручаю ей фотографию, в которой теперь заточен дух ее матери, и наказываю хранить ее до смерти и дальше. Дядя Мильтон уже дежурит под дверью, готовый помочь мне дойти. Машина меня уже ждет, американская и ярко начищенная, совершенно безвкусно красного цвета с совершенной, в то же время, красоты белой отделкой, явно дорогая, но при этом какая-то по-подростковому вульгарная.

Мой дядя Мильтон, первенец в семье, старший и бесполезный родственник, надо сказать, особенной заботой о чем-то, кроме своей машины, не отличается. В Ираке его контузило два раза, отчего он там почти женился. С тех пор, испугавшись до смерти такой перспективы, как семейная жизнь с женщиной в ковре, дядя Мильтон пьет не просыхая, а алкоголизм свой пудрит периодически кокаином.

— Доброе утро, Фрэнки! — говорит дядя Мильтон, и его красивое, нахальное лицо озаряет красивая, нахальная улыбка. — Колумбийский насморк — важное событие в жизни каждого мужчины, я тебя поздравляю.

— Спасибо, Мильтон, — говорю я слабо. Оказавшись в машине, я тут же укладываюсь на заднем сиденье, со всем комфортом, который может предложить скользкий кожаный салон.

Вообще-то в зеленых, ярких глазах у дяди Мильтона отражается искреннее волнение, и оттого я ему сразу все прощаю. Мильтон почесывает свою рыжеватую щетину, подыскивая нужные слова, но я освобождаю его от этой необходимости, выдавив из себя:

— Домой, шеф.

— Будет сделано, сэр. Шампанского предлагать не буду, хотя я взял с собой бутылку.

— Ты что пьяный? — вздыхаю я, и единственное, что утешает меня в момент, когда Мильтон в равной степени быстро и неаккуратно выезжает на дорогу, так это совершенно точное знание о том, что жизнь после смерти есть.

— Ага. Вообще-то я сегодня пытался работать. Вел группу смертельно больных в хосписе, но это оказалось так смешно, кроме того, я уже надрался. Потом мне позвонил Итэн, которому позвонила бабулька, и я сбежал спасать тебя. Как думаешь, меня уволили?

— Разумеется.

— Зачем твой отец заставляет нас работать? Мы же невероятно богаты!

— Чтобы мы ценили деньги, — говорю я без особенной уверенности. — Или чтобы ты не спился.

Мой дядя Мильтон — психотерапевт, просто очень плохой.

— Все это из-за тебя, Фрэнки. Меня всегда увольняют, потому что я слишком люблю свою семью.

— Особенно, когда тебя лишили лицензии за роман с пятнадцатилетней.

— Но я тогда тоже был моложе.

— На два года.

Я смеюсь, и он смеется, у меня выходит менее обаятельно и менее живо — тоже. А потом дядя Мильтон тут же спрашивает, быстро и взволнованно:

— Так что с тобой случилось?

— Путешествие прошло не так.

— Ты ведь не закидывался ничем у бабульки дома? Не то, чтобы я не одобрял, но…

— Нет. Я слышал существо, которое назвало меня Франциском, а потом очнулся, едва не захлебнувшись собственной кровью.

— Существо, которое назвало тебя Франциском? Наверное, это твой отец.

Я некоторое время лежу молча, потом говорю:

— Шутка смешная, но я тебя все равно ненавижу.

— Ты меня обожаешь, как все.

— Все тебя ненавидят.

— Шутка смешная, но я тебя все равно люблю.

Мильтон смеется, этим своим потрясающим смехом, которым всегда ужасно хотелось смеяться мне самому. Очки на мне, но деревья, проносящиеся за окнами машины, все равно вдруг превращаются в какое-то зелено-черное месиво.

Надо же, думаю я, опять меня вырубает.

И меня вырубает.

Глава 2

Но какую был свинцовую слабость я ни чувствовал днем, вечером я стою на сцене, сжимая микрофон, и вопрошаю, знал ли кто-нибудь человека по имени Анри.

Тоже уловка, иногда стоит употреблять имена чуть более редкие. Но не настолько редкие, конечно, чтобы не встретиться среди креолов или каджунов, которых в зале вполне достаточно.

Две девушки, чернокожая, с многочисленными косичками и мулатка, цветом как хороший кофе, поднимают руки, но я их игнорирую. Вовсе не потому, что я расист, просто мое правило гласит не выбирать тех, кто просит об этом вслух, это создает видимость объективности.

Сегодня, впрочем, объективность для меня чуть менее актуальна. Вид мой и безо всяких психологических уловок настолько загробный, что дальше просто некуда: бледный и изможденный даже по меркам бледного и изможденного меня.

Но привычка, вторая натура, поэтому я не иду по легкому пути, и выискиваю глазами тех, кто ничего не говорит об Анри, но знает Анри. Тогда-то я и замечаю его.

Он стоит совсем-совсем рядом, в первом ряду. Его видно так хорошо, что при желании я мог бы пересчитать все веснушки у него на носу. Я тогда думаю, странно, что я не заметил его раньше. По крайней мере, надо думать, у меня что-то не так с цветовосприятием, если он не бросился мне в глаза сразу. На нем лазоревая рубашка и мятный кардиган, и фиолетовая бабочка. Все такое яркое, что напоминает об экзотических птицах. В толпе он выглядит, как какая-нибудь райская птица, среди скучных городских ворон.

Он одет стильно, как в журнале, вот. Так одеваются для фотосессии в какой-нибудь модный глянец где-нибудь в Нью-Йорке, а не для того, чтобы послушать экстрасенса с глубокого Юга.

Но самым удивительным оказывается вовсе не чувство стиля и даже не то, какое невероятно, киношно-красивое у него лицо. Самое удивительное, что он улыбается. Я ни разу не видел здесь никого, кто улыбался бы, да еще так ярко. Зубы у него белые, блестящие, идеальные, что придает улыбке бриллиантовый вид. Как в кино.

Засмотревшись на него, я едва успеваю выбрать одного из мужчин, который вздрогнул, когда я произносил имя Анри. Брат или отец? Но сейчас меня совсем не занимает, кто такой Анри.

Если человек вздрагивает так сильно, то потеря недавняя. Мужчине лет сорок на вид, значит, возможно, отец. Или старший брат? Всегда есть случайности, вроде мертвых сыновей или лучших друзей, но я ставлю на статистическую вероятность. Продолжительность жизни мужчин в Америке около семидесяти шести лет. Могло бы быть и больше, если бы не потребление трансжиров и канцерогенов. Отец или брат?

— Анри говорит, что рад увидеть вас еще разок. Как тогда, на выпускном.

Отец или брат, не так важно. Выпускных в жизни человека среднего класса как минимум два, и уж на каком-то его родные точно найдут время поприсутствовать. А если не найдут, то никто не придет искать таких безразличных родных ко мне.

Я работаю, причем славно, за что отдельно стоит себя после тяжелого дня похвалить, но из головы у меня не идет тот парень из первого ряда. Мы явно ровесники, и он кажется мне смутно знакомым. Парень продолжает улыбаться, как будто бы конкретно мне.

А потом я замечаю вот что: он поднимает руку на каждом, абсолютно на каждом имени, которое я называю. Не пропускает ни одного, и улыбается так искренне и красиво. Может быть, это он так шутит. А может быть, только может быть, он знает столько мертвецов.

В конце я говорю напутственную речь, дурацкую, сопливую, всю о том, что смерть, это не конец, что мы всегда вместе с теми, кого любим и они не оставят нас.

Он смотрит на меня очень внимательно, а я смотрю только на него. Замечаю вдруг, что у нас чуточку, самую малость, похожие глаза. Нет, не по цвету, у нас, у всей моей семьи, зеленые глаза, а у него синие, как море. Признаться честно, я таких синих глаз еще ни разу не видел.

Он не отводит взгляда, и я не отвожу.

Я говорю:

— Берегите себя, родные и близкие.

Назад Дальше