— Отвела его в ближайший партком? — предположила Лена.
— Что? — Карина удивленно посмотрела на Лену… невесело усмехнулась. — Девочка, ты хоть знаешь, что такое партком?
— Честно говоря, не очень.
— Ну вот. Нет, конечно, надо было отвезти его в милицию или куда… или еще что-то сделать… но мне это даже и в голову не пришло! Я просто сказала ему: «Не выдумывай, мальчик! Как тебе не стыдно!» — и пошла дальше. А он остался стоять. До сих пор думаю, что с ним стало?
Звенел голос под потолком: «На втором этаже в секции мягких игрушек…», болтали что-то за соседними столиками, пили колу… а над двумя девочками повисла тишина.
— Думаю, как-то все образовалось… — предположила Лена. — Денег заняли или еще что…
— Да, вероятно, — лицо Карины оставалось таким же неподвижным. — Вероятно. Холодная улица, ветер с моря, фонари еле горят. Вероятно. Я потом попыталась его найти… после смерти. Но уже два года прошло. Может быть, я его даже видела тогда во дворе, но не узнала. Дети очень быстро меняются.
И Лена почему-то вспомнила свой сон — длинный мост, и фонари. И она, маленькая девочка, в буденовке и шубе, перевязанной шарфом крест-накрест, стоит и смотрит вслед Сергею и уходящей с ним под руку Карине. На Карине — пальто с черно-бурым лисьим воротником.
Ей стало холодно.
— Понимаешь, дело не в том, что я поступила плохо, — продолжала Карина между тем. — Дело в том, что мне даже в голову не пришло, что можно поступить как-то иначе. Горе, боль… они существовали где-то вне, в прошлом, за «железным занавесом». Здесь и сейчас все было бесконечно, непробиваемо хорошо. И я гордилась этим. Ох как я была горда!
Еще одна пауза.
— Гордость — это единственный грех, который не может быть прощен… исключая самоубийство. Гордость ослепляет, от нее очень трудно, почти невозможно отказаться, особенно если не осознаешь ее как гордость или считаешь ее достоинством. Те люди, которых ты видела… было страшно смотреть в их лица, правда? Они преодолели гордость. Преодолели все чувства вообще. Они и людьми-то перестали быть. Это не «старое доброе зло». Это зло изначальное.
Пауза.
— Они — тайная организация?
— О, полагаю, у них есть какая-то структура, но вряд ли можно назвать их организацией. Армией — да. Орденом — еще точнее. Хотя членских взносов или общих обрядов у них нет… или есть? Не знаю. Они очень редко работают со взрослыми. Чаще всего с детьми.
— А почему симарглы занимаются ими? Они что, пытаются преодолеть смерть?
— Они все пытаются, — Карина неприятно улыбнулась. — И это тоже. И мешают нам. Но главная причина не в этом. Главная причина в том, что симарглы — бывшие люди. И спокойно смотреть на их непотребства мы не можем.
— О господи! — Лена резким движением отодвинула от себя стаканчик с кофе, из которого пила, бросила локти на стол, уронила лицо в ладони. — Не было печали! Еще пентаграмма какая-то!
— Не просто пентаграмма, — педантично поправила ее Карина. — Пентаграмма в круге. Ничего. Они будут на тебя кошмары насылать, но это не страшно. Так оно и лучше даже. Если тебе надо их выгнать… — она не договорила.
Плохо… Почему людям бывает плохо, до боли плохо? Почему в мире бывает жутко, до боли жутко? Почему Лена страдает только из-за того, что вот уже второй раз она встречает своего соседа Сергея Морозова, и оба раза… и оба раза ничего из этого не выходит.
Смычок над пропастью. Карта пиковый валет. Морозов — снежинки в иссиня-черных волосах. Я бы хотела ходить с ним в театр, и чтобы луна в небе, и звезды в сердце… Был такой любовный роман Барбары Картланд, «Звезды в сердце». Кто знает Барбару Картланд, тот поймет. А вместо этого… А Карина говорит, что это все фигня, и если я не расклеюсь, то все будет в порядке… ну и правильно говорит, это лучше, в тысячи раз лучше сочувствия! Как хорошо, что со мной говорит она, а не Вик со Стасом! Тем более, что я их еще порасспрошу хорошенько, и про шабаш, и про… про все. Если не забуду. Потому что сейчас мне на это плевать по большому счету.
Лене было плевать на все тайны и загадки. Плевать на пентаграмму, плевать на то, что ей придется еще спасать целый город, чтобы покрывать чужие ошибки и чужую любовь… Ей просто хотелось, чтобы ее обняли за плечи, пошевелили бы дыханием волосы возле уха, и прошептали бы: «Не бойся маленькая. Все будет хорошо». И чтобы это было простое человеческое объятие, в котором просто тепло. Которое не требует выворачивать измученную душу.
Лешка, ее однокурсник, писал стихи:
Город дрожал вокруг бетонной насмешкой. Какие белые птицы, побойтесь бога? Черные мелкие стаи кружат над проводами, приседают на крыши домов. В лучшем случае голуби у луж воркуют.
Как ее назвали? «Наши пернатые друзья…» Председатель был похож на бюрократа. Сергей смотрел мимо, как всегда он смотрел мимо, как будто не было посланного Виком ветра, что уносил Лену прочь, а Сергей упал на колени и плакал…
— Лена! — Карина сдавленно ахнула.
Лена отняла руки от лица, вскинула голову.
Вокруг них, из клумб, мимо столиков, чуть ли не с подноса у потрясенной официантки, оглушительно хлопая крыльями, взмывали в воздух тысячи белых птиц неопределенной породы. Не то воробьи, не то голуби, не то синицы, не то журавли, не то и вовсе длинноногие, как Матвей Головастов, аисты. Хлопанье крыльев опрокинуло стаканчик с кофе, на край стола шлепнулся белый потек помета.
— Ленка! — счастливо заорала такая сдержанная всегда Карина, и глаза у нее засверкали. — Это город! Он отвечает тебе, Лена! Он плачет вместе с тобой!
Лена бесконечно долго шла по полоске гальки между невыносимо холодной гладью удивительно гладкого и черного, как искусственный мрамор, моря и снежной равниной, которая начиналась метрах в двух у кромки воды. Высоко в небе причудливым ожерельем сияли три разноцветные луны: красная, желтая и белая. Или то были местные солнца? Тогда белое — самое молодое.
Ничего, ничего, совершенно ничего не происходило, только галька хрустела под ногами. И Лена с облегчением подумала, что это не так уж страшно — идти, и страха уже больше не будет. Плохого больше не произойдет.
Берег медленно заворачивал, и чем дальше, тем больше у Лены поднималось настроение. Она помнила, что это сон, и радовалась, что это такой сон, который позволяет одновременно и отдохнуть, и размять мышцы. Тем более, холода она почему-то не ощущала.
Потом она разглядела впереди словно бы какой-то столб, вкопанный в берег, и с этого момента сон начал ухудшаться. Ничего особенно страшного в столбе не было, просто он был… а больше ничего, только слабо мерцающий снег, черная вода и черное небо над ней. Столб тоже был черный, но каким-то образом выделялся. И у Лены сжалось сердце, потому что она догадывалась, что это такое.
Девушка машинально схватилась за шею. Черная метка не болела и вообще никак не ощущалась. Но она там была, это уж точно. Маленькая черная звездочка в круге, как на крышке одноименного корейского бальзама.
— Сергей? — спросила Лена еще издалека. Столб не пошевелился и вообще никак не отреагировал. И по мере того, как она приближалась к нему, он принимал форму человеческой фигуры.
Когда Лена подошла ближе, она увидела, что это вовсе не Сергей. То есть Сергей, но неподвижный. В волосах у него застыли снежинки, на тонких губах — улыбка. А кожа у него была картонной.
Сперва Лене стало очень страшно, она даже почти проснулась. Потом рассердилась. Ярость всегда предпочтительнее страха, и, во всяком случае, не так мучительна.
— Ну и как эта глупость по Фрейду должна склонить меня к злу?
Серебряные пятна света на озере сложились в слово.
«Никак».
— Тогда зачем это все?
Кучка галек потемнее под Лениными ногами образовала узор, и, присмотревшись, она смогла прочитать:
«Я просто хотел поговорить».
— Ну так говори!
И картонные губы манекена приоткрылись. Казалось только, что не сам он хочет что-то сказать, а кто-то иной, не видя иного выхода, желает говорить его устами. Но картон для этого не был приспособлен — вокруг тонких губ появились морщинки, нарождающийся треск бумаги показался отзвуком далекой пулеметной очереди. Медленно-медленно щель рта увеличилась, щеки поползли куда-то вбок, глаза вверх…
На лице Сергея!
Пожалуй, только на «шабаше» ей было страшнее.
Она не выдержала, и проснулась. Потом глухо выкрикнула в темноту!
— Я тебя ненавижу!
И это было правдой.
— Почему ты не видела меня? — произнес этот жуткий рот.
А потом она рыдала, скорчившись в своей огромной дубовой кровати и прижимая ко рту подушку, чтобы никто не услышал ее всхлипов. Она думала о вчерашнем вечере. Иван Егорович снова зашел в соседнюю квартиру и пригласил их на чай. И они пошли. Торт был вкусный, а чай — не очень. Потом Иван Егорович и Станислав Ольгердтович курили на балконе, а Людмила Александровна показывала Лене и Вику альбомы с фотографиями. Они с Иваном Егоровичем познакомились очень давно. Людмила Александровна жила в общежитии, и он ездил к ней через весь город, чтобы часок посидеть на диване в холле (чужих в корпуса после пяти вечера не пускали, очень строгие были правила). Потом они поженились, у них родилось двое детей, мальчик и девочка. Потом умерла сестра Ивана Егоровича, и они взяли к себе и ее дочь, хотя у них была однокомнатная квартира.
Потом им дали квартиру побольше, жизнь начала налаживаться: Иван Егорович стал зарабатывать деньги, дети росли, учились, уезжали… А супруги все продолжали жить в этих двух комнатах, пыль, и книги, и серебро в буфете, и пить на кухне чай по вечерам… Даже то, что Людмила Александровна — ясновидящая, не слишком-то влияло на налаженную монотонность их жизни. И они любили друг друга.
«У меня никогда так не будет, — подумала Лена, кусая нижнюю губу, чтобы не закричать. — У нас с Сергеем никогда так не будет».
Эпизод III. Мы в ответе за тех, кого…
Я, вернувшись домой, прикажу сделать в парке такие же часы. Когда выдастся чудесный счастливый день, я прикажу слугам закрыть часы своей тенью и заставлю время остановиться.
Ира работала в мастерской, где раскрашивали манекены. Представьте себе, такие еще существуют на свете (а если не существуют, то давайте договоримся, что вы в них поверили). Пустые полутемные и в то же время набитые до верху комнаты, полные неживых тел и взглядов нарисованных глаз. Комнаты, заваленные силиконовыми масками и заляпанные краской по стенам.
Каждый вечер Ира надевала серо-зеленое пальто и шляпку с зеленой лентой, уходя самой последней, когда на сумрачных октябрьских улицах уже зажигали фонари. Перед уходом она обязательно махала недоделанным манекенам рукой в замшевой перчатке — не потому что считала их живыми, а потому что боялась обидеть.
Манекены никогда не отвечали ей ни жестом, ни словом.
А потом она шла на остановку, садилась в автобус, и мимо начинали скользить лакированный дождями людный, но по-осеннему задумчивый и полутемный город. Она смотрела на дорогие витрины центральных магазинов, когда ехала по центру, и на горящие разноцветными огоньками понурые лица окраинных хрущовок, когда приближалась к дому, не меняя вежливо заинтересованного выражения лица. И глядя на ее спокойную позу, неподвижные карие глаза и респектабельную одежду, никто бы не подумал, что пальто скрывает заляпанную краской блузу и закатанные до колен брюки, шляпка — небрежный хвостик, а перчатки — руки с разноцветной грязью под ногтями. Любой художник знает: чтобы оттереть, надо потратить много времени и сил, достойных лучшего применения. Ира к тому же была весьма неаккуратна, несмотря на подчеркнутую опрятность одежды. Она для внешнего употребления и она же для внутреннего — совершенно разные блюда.
Потом девушка приходила в свою захламленную квартиру, где жила вместе с матерью, пила чай и ложилась спать. Вставала Ира в пять часов и шла на работу пешком. Не потому, что не было денег на автобус или даже на маршрутку, если уж на то пошло, а потому, что ей так нравилось.
Маньяки? — спросите вы. Воры? Бомжи под заборами? Ира о таких вещах просто не думала. Возможно, встреться ей грабитель, она улыбнулась бы ему и раскрыла бы сумочку. Или не улыбнулась.
Когда зимой было слишком холодно, чтобы идти пешком, она заводила будильник на два часа позже — но все равно просыпалась раньше, и лежала в темноте, ожидая, когда же раздастся в пустой, слегка даже зябкой комнате трезвон. Потолок смутно белел над нею в свете фонарей за окном.
Она не знала, куда девать выходные. Иногда мать вытаскивала ее куда-то — чаще всего в гости — где Ира просто сидела и улыбалась все с тем же выражением вежливой заинтересованности. Знакомые матери прозвали ее куклой. Они произносили это с плохо скрываемым злорадством, а потом, стыдясь собственного недоброжелательства, добавляли: «Но красивая…»
Когда мать делала Ире прическу, девушка действительно была красива.
Иногда Ира по выходным читала.
Чаще же всего она брала у начальника ключ от мастерской, и проводила воскресенье там, разрисовывая одинаковые надменные лица — манекены всегда очень гордые. Мама сердилась — стоило ли кончать институт, чтобы заниматься работой ремесленника, и с ностальгическими вздохами вспоминала Ирины учебные миниатюры. Ира отвечала одинаковой дежурной, выверенной до малейших движений мышц губ шуткой: «Достаточно в нашей семье одного гениального художника». Гениальная художница морщилась, и старалась выкинуть свою странную дочь из головы. Действительно, ей хватало забот с выставками и с собственным огневым темпераментом.
А в тот день что-то странное случилось.
Было не по-осеннему жарко, и солнечный луч, в котором плясали пылинки, проникал сквозь здоровенные стекла старинного особняка, где после революции, как водится, устроили мастерские. Ира как раз поставила перед собой штырь с новой головой — женской на сей раз. Первый миг, до того, как пластиковой (это только раньше манекены делали из папье-маше) кожи коснутся кисточка и тампон — первый миг неопределенности, когда холодное лицо нерожденного трупа выныривало перед ней из глубины, чтобы опять вернуться туда, откуда пришло… Нет… Ира никогда не рассуждала столь возвышенно. Просто ей нравился момент начала творения, и она редко спрашивала себя — почему.
Она уже прикидывала, как это будет. Как всегда… Карминовые губы, дежурный охристый румянец, зелень век, голубизна томно полуприкрытых кукольных глаз, каштановый кудрявый парик… Пусть, пусть некоторые оставляют манекенов щеголять голым пластиком телесного цвета — не есть это правильно. Куклам следует быть красивыми… И неживыми. Всегда должны быть в этой жизни такие — доведенные до совершенства внешне и не имеющие ничего внутренне, гордые, недоступные, выражающие своим существованием часть концептуальной основы бытия… Иными словами: должны быть те, кто ходит по улицам, и те, кто стоят в витринах. И те, кто едет мимо в автобусах, оделяя суетливые улицы вежливо-неопределенной улыбкой, тоже должны — быть.
И тут что-то сломалось в Ире.
Не раздумывая, не давая себе времени задуматься, она быстро обвела губы розовым… нет, не до конца, пусть остается ощущение, будто они полуоткрыты. Глаза… Больше, больше… Не зеленые и не синие, как обычно, — золотистые, яркие, насыщенные, сверкающие от страха… Румянец… Лихорадочный, болезненный… И парик — черный для контраста.
Вот так.
В тот день она сделала еще несколько масок. Нормальных… обычных. И все время ее не покидало ощущение, что золотоглазая девочка панические смотрит на нее из самого темного угла… «Ну что ты со мной сделала? Мне так холодно! Я же сейчас оживу… Я не хочу оживать! За что?!»