– Подрубать теперь надо, – досадливо покрикивал он. – Я ж тебе говорил, нижее же надо! Каково ты лешего с пупа-то начал пилить! Совсем ты охренел, Климов! Ну, чего сейчас с ней, до темна кувыркаться?
Климов заглушил пилу.
Ругался он крепко, однако не забывал и о существа дела, так что всего через пять минут для стороннего наблюдателя ситуация с елкой и ее комлем обрисовалась ясно, как день.
Сторонний наблюдатель ничем не выдавал своего присутствия. Он стоял по другую сторону вырубки, прикрываясь сосной и кустом можжевельника. С виду он походил на большого черного космонавта. Виной тому был скафандр, очень мягкий, весь во множестве складок, будто на человека натянули шкуру шарпея. Морщинистым выглядел даже гермошлем – как выставленный наружу, непомерно раздутый мозг. Сегментированным был ранец за спиной. Черный космонавт стоял неподвижно и настолько не шевелясь, что его гермошлем уже освоила бойкая синичка. Она прыгала по черной поверхности и внимательно изучала мелкий древесный сор, уже успевший скопиться в извилинах. Косила то левым, то правым глазом, что-то склевывала, выклевывала и тут же упархивала. Но потом опять возвращалась, словно привороженная. Наконец, ее заинтересовало стекло гермошлема, настолько ровное, гладкое и не отражающее свет, что, казалось, внутри головы находилась одна черная пустота. В какой-то момент синичка решила, что это дупло, и попробовала туда залететь, но только стукнулась грудкой, цокнула по стеклу клювиком и лишь напрасно пообметала крылышками невидимую преграду.
После этого человек переступил с ноги на ногу и весь как будто поежился.
Было отчего.
Наблюдая из-за куста, человек не мог не заметить, каким странным образом ругань Климова начинала действовать на его товарищей. Валька начал притопывать и подпрыгивать, Пашка застегнул на все пуговицы фуфайку и стал надевать рукавицы, теперь уже смерзшиеся и похожие на неразгибаемые боксерские перчатки.
Под конец речи изо рта Климова повалил густой пар, а усы и брови заметно окуржавило инеем. Он запнулся на полуслове, отер ладонью лицо и растерянно оглянулся вокруг – лес индевел.
Лес индевел, а воздух словно загустевал. Прошли всего считанные минуты, а уже заметно похолодало.
Еще все молчали, и тут бы, наверное, на месте замерзли, если бы Климов не спохватился и не нашел самое срочное, по его разумению, дело. Схватил топор и стал подрубать.
Зажатая в стволе бензопила знобко подрагивала на каждый удар. Климов вонзал топор с широкого бокового замаха, с хрустом отколупывал щепку и снова спешил загнать лезвие в древесину. Удар – хруст, удар – хруст. Чем сильнее морозило, тем все звонче раздавались удары и болезненней хрустела щепа. Тем чаще и мельче становились движения Климова.
В растерянности, не понимая, отчего так бешено холодно, Пашка и Валька, оба втягивали головы в плечи и уже даже не пытались посмотреть вверх. Климов их к елке не подпускал, не давал себя даже подменить, однако сам быстро выдохся. Пятясь спиной, отошел от дерева, развернулся. С усов его несколькими моржовыми клыками свисали тяжелые сосульки, брови покрылись толстой ледяной коркой.
Только тут всем троим стало окончательно ясно, что с погодой что-то не то. Вокруг стояла вселенская тишина, в которой с каким-то далеким скребущим призвуком раздавался шум трактора – будто жук царапался в коробке. Холод был неслышим, но зрим: откуда-то из глубины леса наползал колючий белый туман. Хвоя куржавилась на глазах, изморозь змейками ползла по стволам, снег под ногами хрустел, скрежетал и впивался в подошвы валенок.
Климов еще пыхал теплом, но Пашка и Валька окоченели настолько, что еле могли шевельнуться: потная сырая одежда превратилась в хитиновый рачий панцирь.
Непонимающе, тугодумно, они так бы и смотрели друг на друга, не в силах что-то сказать, как вдруг меж деревьев пронесся треск. В глубине леса лопались от мороза деревья. Оттуда наползала густая белая мгла, без остатка растворяя в себе все линии, формы и силуэты. Еще одно дерево лопнуло совсем рядом. От этой ли звуковой волны, от тяжести ли насевшего льда, только елка внезапно очнулась, зашевелилась, потом отчаянно треснула и начала падать. Медленно развернулась вокруг оси, спрыгнула с пня на землю, и, продолжая вращение, зашумела по хвое соседних деревьев. Наконец, с глухим стуком и треском сучьев улеглась наземь.
Столь большое движение всколыхнуло туман, снег взвился, как вскипевшее молоко, и лишь темная полоса обнажившейся хвои еще пару мгновений давала ориентир, отталкиваясь от которого следовало бежать.
На вырубке также стоял туман, и трактора не было видно совсем, зато он был слышен.
Пашка первым увидел темнеющее пятно и, не чуя под собой отмороженных ног, на немых, бесчувственных оковалках доковылял до кабины. Поднял вверх свою неживую руку, дотягиваясь до дверцы. Замер он всего на секунду, чтобы только собраться с силами и взобраться на гусеницу. Так и замерз.
Климов толкал сына перед собой, но Валька где-то обронил рукавицы и, не зная, куда подевались по локоть обе руки, побрел в сторону. Сын и отец напоролись на кучу обрубленных сучьев и, выбираясь из них, превратились в памятник двум бойцам: один поддерживал падающего другого.
Лес грохотал. Канонада лопающихся от мороза деревьев добралась и до кучи заготовленных бревен. Бревна взрывались, как складированные ракеты, и вся куча дрожала и прыгала, словно живая.
Трактор работал, покуда не загустела в баке солярка. Остановившийся двигатель замерз в два коротких мгновения, и лед разорвал его в третье.
Теся на завтрак любила мясо. Она доставала из кухонного пресервера парную свинину, отрезала пластинку толщиной в палец, бросала на горячую сковородку и, едва мясо выгибалось в блюдечко, клала в это блюдечко какой-нибудь готовый салат, чаще из молодого бамбука или же, как сегодня, горстку оливок. Вскрывала термобаночку кофе, выбулькивала горячую жидкость в чашку и, сунув в зубы свеженькую ржаную лепешку, возвращалась в кровать.
Включив телевизор и с удивлением обнаружив, что уже полдень, она методично прожевывала свой завтрак, допивала кофе до дна, а потом еще выгребала гущу мизинцем на самый край чашки и, придавливая верхней губой, высасывала остатки влаги. Дурная привычка, но ей нравилось. Наверное, потому что крупички кофе было так интересно вылавливать под губой и раскусывать резцами зубов. В этом умирала последняя сладость сна, и одновременно рождался слабый электрический ток, который заставлял быстро-быстро вставать, начинать двигаться и вообще что-то делать.
Долгая бестолковая суматоха заканчивалась только в прихожей, когда полностью одетая, она видела себя в зеркале. Но сегодня смотреть было не на что: в новостях по уездному телевидению сообщили о резком похолодании и даже вероятности Кельвинова столба. Она свела глаза к переносице. Широкий искусственный соболь до самых пят, мужская шапка-ушанка, надвинутая по самые брови и шарф, закрывающий нос. Валенки Ходячий меховой чум. Что же, она готова выйти на улицу и такой. Тем сложнее кому-то докопаться до ее сути. Здесь она понимала, что себе льстит, ибо если ее диссертация по исторической прозе, отсылающей к реалиям последней четверти ХХ-го века и есть ее суть, то как женщина она давно бы поставила на себе крест. Римский крест. Еще одно Х. Распятие апостола Андрея.
Мысленно она увидела себя на кресте, в полный рост и во всей своей легкой полноте, в ужасе представляя, какой, наверное, по-рембрандтовски пышной может стать к сорока годам, и снова сдвинула глаза к переносице – верный знак того, что снова думает о мужчинах. Да-да, уважаемая Тесла Григорьевна, вы снова думаете о мужиках, упрекнула она себя, нахмурилась и заставила себя перестать думать.
Как филолог она имела полное право не любить современных писателей, тем более, пишущих историческую прозу. И – не любить писателей даже больше, чем сами их произведения. Но с темой диссертации у нее не было особого выбора. Либо средневековая Франция, Вийон, (к счастью, в том французском уезде она побывала еще школьницей и чуть не теряла сознание от запахов кухонных помоев, крови из мясницких дворов и рек нечистот, текущих по городским улицам), либо этот русский уезд, известный как «Два кило», или «Двадцать-ноль-ноль», или «Восемь вечера». Увы, да. Ее психологически ее время. Слишком долго пробыла замужем.
Она еще не отходила от зеркала, вспоминая, что могла забыть сделать, но не вспомнила ни одной достаточно важной вещи, ради которой пришлось бы раздеваться, а потом одеваться по-новой – тут наверняка ей не хватит ни сил, ни терпения. Разве что не мешало погуще накраситься. Говорят, это может спасти от обморожения.
В ранней юности она каждый год подправляла лицо, но уже десять лет как остановилась на легком, графически прорисованном настойчивом подбородке и плотных, с обиженно-детским выворотом губах, прикрывающих средней крупности, чуть подсиненные и слегка фосфорентые зубы с продуманной щелкой между левым верхним клычком и соседним, слегка повернутым вбок резцом.
Нос, как позднее она убедилась, шел ей с легкой горбинкой, с чуть заметным надломом строго в точке золотого сечения. Крылья тонких ноздрей она слегка оттянула, сделала более угловато-трепетными (в каталоге эта модель называлась «Летучая мышь 3.2»).
Цвет глаз окончательно она выбрала уже после развода с мужем. «Малахитовый с прожелтью» или «молнии над Гондваной» считался несколько пошлым (говорили, что он больше идет проституткам), но Лясе этот цвет показался защитным. Что меняет, то защищает. Только лишь разрез глаз и широкий гладкий, немного стекающий к скулам лоб она оставила от природы.
Грусть ей была к лицу, и она это знала.
Вспотела.
Теся выплыла в коридор и захлопнула за собой дверь. Здесь, в длинном коридоре первого этажа молодежного семейного общежития, было еще не холодно. Заледенелые окна по концам коридора, оба, словно облитые сахарной глазурью, с лужами талой воды под ними, пропускали совсем мало дневного света – ровно столько, чтобы безопасно продвинуться мимо детских колясок, шкафчиков и ларей, охранявших каждую комнату. Середину коридора прерывал вестибюль, тоже узкий. Он вел к большой двустворчатой и обитой войлоком двери, еще не уличной двери, потому что за ней находился небольшой тамбур, вечно темный, вечно с перегоревшей лампочкой, но всегда теплый, обогреваемый сразу двумя батареями. Ночью на этих батареях часто сидели влюбленные парочки и пугали входящих людей панической задержкой дыхания.
Заранее приготовляясь ко тьме, тараща перед собой глаза, она вдвинулась в тамбур и, делая короткие шажки, вытянула вперед руку, нащупывая наружную дверь. Вдруг в глаза ей ударил свет, и рука провалилась в пропасть. Теся чуть не упала и разом разучилась дышать.
Зажмуренная, но все еще остро переживающая болезненную слезоточивость света, забывшая, как дышать ртом, а ноздри слиплись от холода, она так и стояла перед этим зияющим прямоугольником света и пространства и, действительно, походила на меховой чум, но уже сносимый пургой. Это в тамбур влетала ватага детей. Кто-то ее узнал. Мальчик, протаранивший ей живот, проговорил из-под шапки «здрасть».
Пришла в себя только на крыльце. Шуба оказалась на ней скрученной-перекрученной, уехавшей вбок, нижних пуговиц словно не хватало, и Теся тщетно запахивала полу, отбиваясь от холода, искусавшего ей колени. Шарф на ее лице растрепался и сполз. Когда она распрямилась, слезящиеся глаза уже смерзлись, и ресницы раздирались с мучительной болью; запечатанный нос по-прежнему отказывался дышать, а во рту дико ныл и отчетливо дергался, будто дергают его ледяными щипцами, промороженный зуб.
Шофер школьного автобуса, все это время дожидавшийся, когда за последним ребенком захлопнется дверь, дважды коротко нажал на сигнал и на краткое мгновение раскрыл дверцы. Звуков она не расслышала, зато сразу помчалась на белый клуб пара, выдохнутый из утробы автобуса. На бегу она вспомнила, про что все-таки забыла. Позвонить, чтобы кто-то прислал машину или заехал сам. Непредставимо, как бы она ждала обычного автобуса или решилась на прогулку через сосновый бор.
Теся пробралась в самое теплое место салона, прямо за кабинку водителя, здесь было свободно, и старательно закутала себя в шубу. Дверцы еще несколько раз открывались, выпуская по несколько ребятишек, автобус уютно покачивался и еще уютней мурлыкал на светофорах, потому что никто не выходил и впускал вместо себя холод.
Она не сразу заметила, что они стоят слишком долго. Сквозь продышанный детским ртом, процапаранный ноготком слюдяной глазок на стекле она с удивленьем разглядела здание уездной администрации, обычно стоящее через дорогу от школы, и только тут догадалась, что автобус давно проделал положенный ему круг и теперь, пустой и закрытый, дожидается школьников старших классов. Теся встала, стряхнула с себя насыпавшуюся с потолка изморозь и постучалась в кабинку водителя. Двигатель машины работал, пол под ногами ощутимо подрагивал, на приборной доске в кабине мигал круглый красненький огонек, но в кабине никого не было. Теся стукнула еще раз, уже посильней, но водитель от этого не материализовался.
Еще дома, готовясь к командировке в уезд, она слышала, что ее ждут суровые испытания. Но те покуда не начинались. «Начались», – вздохнула она, но все же побегала по салону, поколотилась в двери. Потом снова на села свое место, уже остывшее, неприятное. Там она догадалась, что водитель ее просто не заметил. И заодно признала тот факт, что теперь она точно опоздала. Дома это было неочевидно. Дома она лишь вздыхала: «Ну, опять, наверное, приду к самому концу».
Выпущенная наконец из автобуса, Теся рванула через площадь, не чувствуя под собой ног. И в самом деле, она почти их не чувствовала, а поэтому даже рвануть, в прямом смысле слова, не могла – семенила, как старушка в гололед.
– Тесла Григорьевна? – внезапно ее обхватили за пояс и поволокли. – Вы прочитали мой новый роман? Как вам концовка? Может, следует переделать? Ну, правильно. Я сам чувствовал. И еще надо изменить зачин. Сразу объяснить, почему Ленин и Керенский родились в одном городе, а Пугачев и Разин в одном селе. А протопоп Аввакум и патриарх Никон в соседних деревнях. Тогда яснее, почему два наших героя раскололи мир на уезды и космополии…
Человек, это говоривший, был неимоверно огромен. Тесе показалось, что ее зацепил пролетающий паровоз и нечаянно потащил за собой. Распуская вокруг себя белый пар, человек-паровоз вставлял в этот пар слова, постоянно увеличивая и количество пара, и количество слов. Словно это общая беда паровозов, не имеющих иного способа подтвердить свою силу. Противодействовать этой силе Теся не могла и вскоре очутилась в совершенном тепле.
На втором этаже здания администрации комбыгхатора в комнате заседаний стоял длинный совещательный стол, половина которого была заставлена блюдами и подносами с бутербродами, а также тонкостенными чайными чашками с водкой и водкой еще в бутылках. На другой половине стола горой лежали пальто и шубы. Вокруг было дымно и говорливо. Официальная часть заседания литературной гостиной уже завершилась, и все уже согревались.
В первые секунды Теся ощутила невероятный простор: человек-паровоз покинул ближнюю зону, но тут же ее начали согревать. И делали это столь усердно, что с чашкой водки и бутербродом она оказалась прижатой к стене. Там она делала вид, что слегка отпивает, но кто-то нечаянно толкнул ее под руку, она захлебнулась и выпила в самом деле.
Потом она сидела с кем-то столом, и кто-то дышал ей в ухо ровным бархатным баритоном, рассказывая что-то воинственно смешное. Но ей нравилось, что на нее обращают внимания, и она больше не удивлялась, откуда в руках появляется полная чашка. Ей нравилось также держать эту чашку в руках и смотреть на людей через ее ручку, тонкую грациозную и похожую на девичье ушко с крепенькой острой мочкой.
Из присутствующих Теся знала довольно многих, но те, с кем хотелось бы пообщаться, оказались либо разобраны литературными дамами, либо заняты новым мужским разговором – о пробоях земной атмосферы и о том Кельвином столбе, который заморозил Гибралтарский пролив, превратив Средиземное море в озеро. Лясе тоже хотелось послушать этот разговор, но ее внезапно атаковал бородатый человек с трубкой. Он был пьян и так размахивал трубкой, что из нее вылетали пожароопасные искры. Теся извинилась, что ей надо выйти, он увязался за ней в коридор и так сильно стукнулся лбом о дверь, что латунная буква Ж отпечаталась на его лбу буквой К.