Идеал - Сесилия Ахерн


Стэнли Вейнбаум

Идеал

— Уже скоро это создание моего разума заговорит и откроет нам все тайны мироздания, — объявил Роджер Бэкон, ласково поглаживая стоящий перед ним на пьедестале железный череп.

— Но как может заговорить железо, святой отец? — спросил изумленный послушник.

— Благодаря разуму человеческому, коий есть лишь искра разума Господня, — отвечал францисканец. — Благочестивый и мудрый человек обращает искусство Дьявола на Божью пользу и таким образом посрамляет врага нашего. Но чу! Звонят к вечерне! Plena gratia ave Virgo[1].

Но дни сменяли дни, а череп так и не заговорил. Железные губы молчали, железные глазницы оставались тусклыми. Но однажды, когда Роджер сочинял письмо к Дунсу Скотту в дальнюю колонию, в маленькой келье неожиданно зазвучал надтреснутый, хрипловатый, нечеловеческий голос.

— Время есть! — произнес череп, лязгая челюстью.

— В самом деле, время есть, — ничуть не удивившись, ответил doctor mirabilis[2]. — Ведь не будь времени, ничто в мироздании не могло бы свершаться…

— Время было! — воскликнул череп.

— И в самом деле, время было, — согласился монах. — Ведь время — это воздух для событий. Материя существует в пространстве, а события — во времени.

— Время прошло! — прогудел череп голосом, глубоким, как церковные колокола, — и разбился на десять тысяч кусков.

— Это предание, — провозгласил старый Гаскел ван Мандерпутц, захлопывая книгу, — и натолкнуло меня на идею сегодняшнего эксперимента. Надеюсь, Диксон, ты далек от мысли, что Бэкон был средневековым мракобесом вроде того пражского раввина, создателя Голема. — Голландец погрозил мне своим длинным пальцем. — Нет! Роджер Бэкон был великим естествоиспытателем: он зажег факел, который его однофамилец Фрэнсис Бэкон подхватил четыре столетия спустя и который теперь вновь зажигает ван Мандерпутц.

Я почувствовал замешательство и легкий страх, совсем как послушник в легенде.

— Я даже не побоюсь сказать, — продолжал профессор, — что Роджер Бэкон — это ван Мандерпутц тринадцатого века, а ван Мандерпутц — это Роджер Бэкон двадцать первого столетия. Его Opus Majus, Opus Minus и Opus Tertium[3]…

— В этих трудах вы нашли описание своего робота? — я указал на неуклюжий механизм, который стоял в углу лаборатории.

— Не перебивай! — рявкнул ван Мандерпутц. — Я буду…

В этот момент массивная металлическая фигура произнесла нечто вроде: «А-а-г-расп!» — и, высоко подняв руки, шагнула к окну.

— Что за черт! — воскликнул я.

— Должно быть, по переулку проехала машина, — равнодушно пояснил ван Мандерпутц. — Так, значит, как я говорил, Роджер Бэкон…

Я перестал слушать, сохраняя при этом на лице выражение полнейшей заинтересованности. Мне это было нетрудно, как-никак я уже несколько лет был студентом самоуверенного голландца. Пожирая профессора глазами, я думал вовсе не о мертвом Бэконе, а о весьма живой и теплой Типс Альве. Вы наверняка знаете этого маленького белокурого чертенка, который выкидывает антраша на телеэкране вместе с толпой не менее темпераментных девиц из Бразилии. Хористочки, танцовщицы и телевизионные звезды — это моя слабость; возможно, какая-нибудь моя прапрабабушка тоже была из таких.

Сам-то я, — увы! — от театра далек. Я — Ричард Уэллс — сын и наследник Н.Дж. Уэллса, владельца корпорации нестандартной инженерии. Предполагается, что я и сам инженер; но как бы в творческом отпуске, потому что отец и на дюйм не подпускает меня к работе. Еще бы, он у нас человек-хронометр, а я неизбежно опаздываю — всегда и повсюду. Он считает, что я — проклятый вольнодумец и якобинец, хотя на самом деле я всего-навсего постромантик.

Старик Н.Дж. также возражает против моей склонности к дамам с творческой жилкой, а потому периодически грозится урезать мое содержание (так называемое жалованье).

Таков я. А это — мой профессор физики, глава отделения новой физики в Нью-Йоркском университете, человек гениальный, но немного эксцентричный. Кстати, он только что закончил речь.

— Таковы основные положения, — произнес ван Мандерпутц.

— А? Ох, разумеется! Но какое отношение имеет к этому ваш ухмыляющийся робот?

Он побагровел:

— Да я же только что все объяснил! Идиот! Кретин! Мечтать, когда говорит ван Мандерпутц! Убирайся! Вон отсюда!

Я и убрался. Все равно было уже поздно, так поздно, что назавтра я проспал дольше обычного и получил очередную головомойку от своего отца.

Ван Мандерпутц, по счастью, был отходчив. Когда через несколько дней я опять заглянул к нему, он как ни в чем не бывало опять принялся хвастаться своим роботом.

— Это просто игрушка, которую мне построили студенты, — объяснил он. — За правым глазом у него скрыт экран из фотоэлементов. Когда они улавливают сигнал, начинает действовать весь механизм. Энергию он может брать из электросети, и еще ему необходим бензин.

— Почему?

— Ну, он устроен по образцу автомобиля. Смотри сюда. — Он взял со стола детский игрушечный автомобильчик. — Так как у него работает только один глаз, робот не может видеть перспективу и отличать маленький предмет от большого, но удаленного. Этот автомобильчик и большой автомобиль за окном для него суть едины.

Профессор показал автомобильчик роботу. Немедленно раздалось: «А-а-г-расп!», робот, переваливаясь с ноги на ногу, сделал шаг, руки поднялись.

— Что за черт! — воскликнул я. — Зачем это?

— Я демонстрирую этого робота у себя на семинаре.

— Как доказательство чего?

— Силы разума, — торжественно провозгласил ван Мандерпутц.

— Каким образом? И зачем ему бензин?

— Отвечаю по порядку, Дик. Ты не в состоянии оценить величие концепции ван Мандерпутца. Так вот, слушай: это создание, при всем его несовершенстве, представляет собой машину-хищника. Оно словно тигр, затаившийся в джунглях у водопоя, чтобы прыгнуть на живую добычу. Джунгли этого чудовища — город; его добыча — излишне доверчивая машина, которая следует по тропам, называемым улицами. Понятно?

— Нет.

— Ну, представь себе этот автомат не таким, каков он есть, а таким, каким мог бы сделать его ван Мандерпутц, если бы захотел. Этот гигант скрывается в тени зданий; он крадучись ползет через темные переулки; неслышно ступает по опустевшим улицам, и его двигатель тихонько урчит. И вот он видит зазевавшийся автомобиль. Он делает прыжок. По металлическому горлу его жертвы щелкают стальные зубы; бензин, кровь его добычи, капает ему в желудок, точнее — в канистру. Насытившись, он отбрасывает пустую оболочку и крадется в поисках новой жертвы. Это — плотоядная машина, тигр среди механизмов.

Я подумал, что мозги великого ван Мандерпутца дали трещину.

— Это, — продолжал профессор, — всего лишь одна из возможностей. С этой игрушкой можно играть во всякие игры. С ее помощью я могу доказать все что угодно.

— Можете? Тогда докажите что-нибудь.

— Что же, Дик?

Я заколебался.

— Ну же! — воскликнул он нетерпеливо. — Хотите, я докажу, что анархия — идеальная власть, или что рай и ад — одно и то же место, или…

— Как это? — не понял я.

— С легкостью. Сперва мы наделяем моего робота разумом. Добавим механическую память, склонность к математике, голос и словарный запас. Для этого понадобятся всего лишь мощный калькулятор и фонограф. А теперь вопрос: если я построю еще одну такую машину, будет ли она идентична первой?

— Нет, — ответил я. — Ведь машины строят люди, а люди не могут работать одинаково. Обязательно будет хотя бы крошечная разница: одна будет реагировать на мгновение быстрее; или одна станет предпочитать в качестве добычи «форд эксплореры», а другая — «кадиллаки». Иными словами, они будет иметь индивидуальность! — И я победно улыбнулся.

— Замечательно! — воскликнул ван Мандерпутц — Значит, ты признаешь, что эти индивидуальные черты есть результат несовершенства исполнения. Если бы наши средства производства были совершенными, все роботы были бы идентичными и этой индивидуальности не существовало бы. Верно?

— Я… я думаю — да.

— Тогда выходит, что наши собственные индивидуальные особенности есть следствия нашего изначального несовершенства. Все мы — даже ван Мандерпутц! — являемся индивидуальностями только из-за того, что мы несовершенны. Были бы мы совершенными — каждый из нас был бы в точности похож на всех остальных. Верно?

— Н-ну… да.

— Но рай, по определению, есть место, где все совершенно. А следовательно, в раю каждый в точности похож на всех остальных, и поэтому каждый изнывает от тоски! Ну как, Дик?

Я был загнан в угол.

— Но… тогда насчет анархии?

— Это просто. Очень просто для ван Мандерпутца. Имея совершенную нацию, то есть такую, которая состоит из идентичных идеальных граждан, можно считать, что законы и правительство абсолютно излишни. Если, например, возникает причина для войны, то каждый принадлежащий к этой нации человек в ту же самую секунду проголосует за войну. А поэтому в правительстве нет необходимости — стало быть, анархия есть идеальное правительство для идеального народа. — Он сделал паузу. — А теперь я докажу, что анархия — вовсе не есть идеальное правление!

— Не важно, — произнес я умоляющим тоном. — Не трудитесь. Кто я такой, чтобы спорить с ван Мандерпутцем? Но неужели в этом и заключается ваша цель? Робот для логических фокусов?

Механическое существо ответило мне своим обычным ревом — какая-то случайная машина промчалась мимо окна.

— Разве этого не достаточно? — проворчал ван Мандерпутц. — Однако, — голос его дрогнул, — есть еще кое-что! Мальчик мой, ван Мандерпутц разрешил величайшую проблему во Вселенной! — Он сделал паузу, чтобы насладиться эффектом, который произвели его слова. — Ну, что же ты ничего не говоришь?

— Ммм… — выдохнул я. — Это же… ммм… грандиозно!

— Не для ван Мандерпутца, — скромно сказал профессор.

— Но в чем же она? В чем эта проблема?

— Эээ… Ох, ладно. Скажу тебе, Дик. — Он нахмурился. — Ты не поймешь, новее равно скажу. — Он кашлянул. — В начале двадцатого столетия, — начал он, — Эйнштейн доказал, что энергия квантуется. Материя также квантуется, а теперь ван Мандерпутц добавляет к этому, что пространство и время дискретны! — Он многозначительно посмотрел на меня.

— Энергия и материя квантуются, — пробормотал я, — а пространство и время дискретны… Как это мило с их стороны!

— Глупец! — взорвался профессор. — Смеяться над ван Мандерпутцем! Я-то думал, что вбил тебе голову хотя бы элементарные понятия! Материя состоит из частиц, а энергия из квантов. Я добавляю сюда еще два других названия: частицы пространства я называю спатионами, а частицы времени — хрононами.

— И каковы они вблизи, — спросил я, — частицы пространства и времени?

— Да таковы, что их не разглядеть всякому остолопу! — взъярился ван Мандерпутц. — Точно так же, как кванты материи — это мельчайшие ее частицы, какие могут существовать; точно так же, как не может быть пол-электрона или, если на то пошло, полукванта, — точно так же хронон — самая малая частица времени, а спатион — мельчайшая частица пространства. Ни пространство, ни время не непрерывны, каждое из них состоит из этих бесконечно малых частиц.

— Да, но как долго продолжается хронон времени? И сколько это — спатион пространства?

— Ван Мандерпутц даже и это измерил. Хронон — это отрезок времени, необходимый для того, чтобы с помощью одного кванта энергии перевести электрон от одной орбиты к другой. Очевидно, более короткого отрезка времени не может быть, поскольку электрон — мельчайшая единица материи, а квант — мельчайшая единица энергии. А спатион — это в точности объем протона. Поскольку не существует ничего более мелкого, это, очевидно, мельчайшая единица пространства.

— Но послушайте же! — не сдавайся я. — А что же тогда существует между этими частицами времени и пространства? Если время движется, как вы говорите, толчками в один хронон, что происходит между этими толчками?

— А-а, — ответил мне великий ван Мандерпутц. — Теперь мы подходим к самой сути дела. Между частицами пространства и времени, очевидно, должно быть нечто, что не является ни временем, ни пространством, ни материей, ни энергией. Сто лет тому назад Шелл и некоторым образом предвосхитил ван Мандерпутца, когда провозгласил свою космоплазму — великую лежащую в основании всего матрицу, в которой укреплены пространство и время, и вся Вселенная. Так вот, ван Мандерпутц провозглашает всеобщую сингулярность — фокусную точку, в которой встречаются материя, энергия, время и пространство. Загадка Вселенной решена тем, что я решил назвать космонами!

— Потрясающе! — сказал я слабым голосом. — Но какой в этом прок?

— Какой в этом прок? — зарычал он. — Скоро ван Мандерпутц будет превращать энергию во время, или материю в пространство, или время в пространство, или… — Он погрузился в молчание. — Дурак! — пробормотал он. — Подумать только, что ты учился под руководством ван Мандерпутца! Я краснею, я и в самом деле краснею!

Вообще-то покраснеть ему не удалось. Его лицо всегда было цвета солнца в ветреный вечер.

— Колоссально! — вставил я поспешно. — Что за ум! Это сработало.

— Но это еще не все! — продолжал он. — Ван Мандерпутц никогда не останавливается. Теперь я объявляю единицу мысли — психон.

Это было уже слишком. Я не находил слов.

— Имеете право онеметь, — согласился ван Мандерпутц. — Полагаю, вы знаете — хотя бы понаслышке — о существовании мысли. Психон, единица мысли, есть один электрон плюс один протон, которые связаны так, чтобы образовать один нейтрон, встроенный в один космон, занимающий объем одного спатиона, вытолкнутого одним квантом за период одного хронона. Совершенно очевидно и очень просто.

— О, очень! — откликнулся я. — Даже я способен понять, что это равняется одному психону.

Профессор так и просиял:

— Отлично! Отлично!

— А что, — решился спросить я, — вы будете делать с психонами?

— А-а, — загромыхал профессор. — Теперь-то мы возвращаемся к Исааку. — Он указал на неподвижного робота. — Я сделаю механическую голову Роджера Бэкона. В черепе этого создания будет скрываться такой интеллект, какой даже ван Мандерпутц не сможет… или точнее — один только ван Мандерпутц сможет осознать. Остается только сконструировать мой идеализатор.

— Ваш идеализатор?

— Разумеется. Разве я не доказал только что, что мысли так же реальны, как материя, энергия, время и пространство? Разве я не продемонстрировал только что, как одно может быть трансформировано в другое посредством космонов? Мой идеализатор предназначается для того, чтобы преобразовывать психоны в кванты, как, например, трубка Крукса или Х-трубка преобразуют материю в электроны. Я сделаю мысли видимыми! И не твои туповатые мысли, но мысли идеальные! Понятно вам? Психоны твоего мозга таковы, каковы и психоны любого другого, точно так же, как идентичны электроны золота и железа. Да! Твои психоны, — тут его голос дрогнул, — идентичны психонам мозга… ван Мандерпутца! — Он умолк, потрясенный.

— В самом деле? — Я задержал дыхание.

— В самом деле. Разумеется, их меньше, но они идентичны. И мой идеализатор продемонстрирует нам мысль, освобожденную от налета личности. Он покажет ее в идеале!

Что ж, я опять опоздал на работу.

Неделю спустя я вспомнил о ван Мандерпутце. Типс была где-то на гастролях, и я не осмеливался пригласить кого-то другого на ужин, потому что у малышки были несомненные задатки детектива. Так что я заглянул, наконец, к профессору, в его лабораторию в здании физического факультета. Он расхаживал вокруг стола, на котором помещалось невероятное количество трубочек и переплетенных проводов, а самым поразительным из всего было громадное круглое зеркало, огражденное тонкой решеткой.

— Добрый вечер, Дик, — приветствовал меня профессор.

Я поздоровался и спросил:

— Что это такое?

— Мой идеализатор. Грубая модель. Я как раз собираюсь его испытать. — Профессор устремил на меня свои сияющие голубые глаза. — Как удачно, что ты здесь. Это спасет мир от ужасной потери.

Дальше