Осип вдруг вскочил, сам вскочил, рывком.
— Врешь! — зарычал он. — Врешь, хол-лера! Не будет того! Я им пок-кажу!
Он был страшен, этот однорукий, долговязый человек. Он скрежетал зубами, рычал, как зверь, а по темным его щекам катились слезы, величиной каждая в горошину.
— Я им пок-кажу! — рычал он. — Я им пок-кажу!!
— Ну, что им сделаешь? Чего бахвалишься-то? Сам ведь того хотел. «Свои!»
Осип не ответил. Он, верно, не понимал, что говорил Степа. Ярость прошла. Он присмирел. Осип сел на лавке у окна и сидел долго, понурый и тупой, как вол. Изредка, когда очень уж надоедали мухи, — а мухи роями вились вокруг него, — он мотал головой и что-то бормотал про себя. Но что — не понять было. Только раз он сказал громко и отчетливо: «Очкастая твоя морда! Убивец!»
Степе стало жалко отца. Он попытался его успокоить и утешить.
— Плюнь, — сказал он, — чего ты от них хотел — бандиты же. Вот погоди — подойдут наши…
Осип, не дослушав, встал. Тяжело шаркая ногами, он пошел из хаты на улицу. Он недолго постоял у ворот, подумал, потом решительно повернул и зашагал к мосту.
Ганна, она в это время заметала под печь битую посуду, крикнула сыну*:
— Степка, поди жа погляди, куда жа он!
Степа и сам уже собирался бежать за отцом. Он знал Осипа. Неладный мужик. Как бы чего не натворил. Главное, не напился бы. Напьется — скандалить начнет, а заскандалит — будет худо.
«Уж не к батько ли попер ругаться?» — с беспокойством думал Степан, еле поспевая за отцом. Осип шел быстро, помахивая в такт рукой, и Степе, чтобы не отстать, приходилось гнать рысью.
Улица была не та, что утром, не глухая, не безлюдная. Окна были открыты, у ворот купами собирались мужики. На завалинках сидели бабы. Незачем было прятаться. Все, что можно, бандиты забрали. Очистили, окаянные, до нитки. Теперь ходи, гуляй, пой. Чего теперь-то хорониться? Но бабы не пели, бабы выли. А мужики стояли мрачнее тучи. Степа, проходя, видел, как Ермил, поджарый мужик с большим кадыком, подмигивал на Осипа и слышал, как он бурчал: «Тоей же стаи голубь».
«Искалечат мужики батьку», — понял Степа. «Так ему и надо, пьянице, — подумал он. — Чего ввязался? „Свои“. Тоже!»
Парило. Казалось, надвигается гроза. Но небо было чистое и светило солнце. Листья деревьев поблекли, словно покрылись серой пылью. Сонно гудел шмель. Густой, недвижный зной давил, как чугунная плита. Покупаться бы!
Должно быть, и Осип вздумал покупаться. Он пошел не по мосту, а берегом, дошел до песчаного мыса среди кустов и, не раздеваясь, опустился зачем-то на колени. Наклонив голову, Осип жадно тянулся к воде. Степа испугался. Чего он? Спятил или топиться затеял? Степа вбежал на мост. С моста удобнее было наблюдать за отцом. Степа посмотрел и рассмеялся. Осип пил. Он пил, как лошадь, всхрапывая и пофыркивая. Ну и балда!
Напившись, Осип через мост направился в Славичи. Степа, незаметно для отца, шел следом, ни на минуту не упуская его из виду. Прошли одну улицу, другую, третью, миновали церковь и подошли к двухэтажному дому, в котором остановился батько. Так и есть! К батько попер!
У крыльца на часах, в полном боевом вооружении стоял бандит из личной охраны батько. Ему, верно, было скучно, этому рослому парню в черной черкеске. И вот, чтобы скоротать время, он занялся охотой. Держа у плеча винтовку японского образца, он не спускал глаз с церковного купола и, как только на крест садилась галка, начинал палить. Никто на пальбу не обращал внимания: стреляли во многих местах, к этому привыкли. Каждый раз, когда охраннику удавалось подстрелить галку, он шумно выражал свой восторг: хлопал себя свободной рукой по ляжке и гоготал. Невдалеке, у ворот, прямо на земле полулежал бандит в офицерском белом кителе с подполковничьими погонами, совсем мальчишка, с безусым, круглым девичьим лицом. За каждую убитую птицу он тут же наличными выкладывал сорок рублей керенками. Зато охранник за промаз платил «подполковнику» шестьдесят. Игра была азартная и увлекала обоих. Оба кипятились, часто ссорились и ругались.
На вопрос Осипа, дома ли батько, охранник ответил неопределенно: «Може дома, а може и нет. Тебе зачем?» Осип опять что-то сказал; что — Степа не расслышал, а бандит чесал затылок и, видимо, никак решить не мог, что верней: дать этому однорукому дьяволу по шее или же стукнуть его прикладом в бок. Наконец после усиленных просьб Осипа охранник смилостивился: «Хряй наверх, — сказал он, — дома».
Так как бандиты снова занялись пальбой, — «двух возьму, Мишка!» — хвастливо кричал охранник, — Степа быстро прошмыгнул на лестницу и поднялся наверх одновременно с отцом. Осип посмотрел на сына пустыми, невидящими глазами и промолчал. То, что Степа оказался здесь, его не удивило. Что тут такого? Раз пришел, значит, надо. Осип сейчас соображал туго.
Осип и Степа вошли в переднюю. Степе сначала показалось, что в передней — ни души. Повсюду на стульях, на подоконнике, на полу были раскиданы шубы, шинели и седла. Седел было больше всего. Посередине стояли два ящика, один поверх другого, с патронами. И — ни души. Степа вздрогнул от неожиданности, когда вдруг раздался чей-то слабый голос, который спросил, чего им… Оказалось, что в углу за столиком сидел лысый писарь и усердно скрипел пером.
— Вам что угодно-с? — спросил он.
— Мне бы до господина атамана, — несмело сказал Осип.
Писарь встал, приоткрыл дверь в соседнюю комнату, просунул в щель кончик носа и, напрягая горло, крикнул:
— Никон Ануфриевич, к вам.
— Гони! — ответил сиплый голос батько.
Писарь хотел захлопнуть дверь, но Осип, набравшись решимости, оттолкнул его и пролез вперед. Степу писарь не пропустил. Но дверь за Осипом осталась открытой и Степе видно было все, что делалось в соседней комнате.
Во всю длину комнаты, — а комната была узкая и очень длинная, когда-то здесь помещалась чайная-закусочная, а после революции читальня и зал для докладов, — тянулся ряд столов, сдвинутых вместе и для верности связанных еще веревками. На столах громоздились бутылки, стаканы, тарелки, кастрюли, опять бутылки и опять бутылки, с вином, со спиртом, с коньяком, с самогоном. Вокруг столов сидело человек тридцать. Посередине лицом к двери — батько, справа от него — очкастый, слева толсторожий. Щеголь-ординарец сидел рядом с очкастым, дальше — личная охрана батько, за ними — штаб отряда, шесть молодцев с рунными бомбами, прицепленными к поясам, и крайними за столом сидели члены совета Вольных штатов — дьяк и Сонин. И еще Антон.
Батько обедал. С притворной грубостью радушного хозяина он журил поочередно всех гостей за то, что будто мало едят и пьют. Чаще всего он обращался к очкастому:
— Хреновый ты мужчина, Бенедикт, — говорил он. — Рази так пьют? Глаза зажмурит, языком, как корова, лизнет и отставит. Рази так пьют? Так бабы пьют. Ты учись, — он показал на толсторожего, — вот человек пьет, любо-дорого. Уж он анархист, так анархист. Что надо: и выпить не дурак и в обиду себя не даст. Не-ет. А ты блаженный какой-то, хреновый мужчина. Ты не обижайся, Бенедикт. Я тебе от сердца говорю. Я ведь тебя, дурня, люблю. Ты вот меня не любишь. Это верно. Ты анархию свою любишь и потом, — батько прищелкнул пальцами, — пети-мети любишь. Я, браток, знаю. Копишь, ведь, черт, золотые десятки? Ну, рассказывай. Ладно. Ладно. Меня не обманешь. Я зна-а-ю. У меня, браток, сто глаз. А вот за ум тебя уважаю. Все понимаешь, чисто. И потом учен ты. Ну, прямо архиерей. За это уважаю. Верно слово, уважаю. Ну, чего сумный сидишь? Эх ты, чудак. Я ведь тебе от любви говорю.
Очкастый не от обидных слов клевал носом. Он хлебнул лишнее и осоловел. Сдвинув очки на лоб, он выпученными близорукими глазами обводил стол, как бы не понимая, что тут за люди, застывал на миг и вдруг, поникнув кудреватой головой, засыпал. Его будили. Он опять таращил глаза, опять не понимал, где он и опять засыпал.
Осип переминался с ноги на ногу, не смея ни подойти к батько, ни окликнуть его. Он бы так и ушел незамеченный никем, если бы не щеголеватый ординарец.
— Э, ты, чего? — громко, через весь стол, спросил ординарец.
— Мне бы к ним, — сказал Осип.
— К кому — к ним?
— К господину атаману.
Батько услыхал «атаману», вскинул голову и хмуро посмотрел на Осина.
— Тебя кто сюда пустил? — сказал он. — Что надо?
Осип осторожно, стараясь никого не задеть, стал пробираться к батько.
— Ты вот послухай, что эти твои грабители понаделали, — бормотал он на ходу. — Ты вот послухай…
Щеголеватый ординарец вскочил и преградил ему дорогу.
— Куда прешься, ну? Катись отсюдова!
Осип обошел ординарца, как обходят пень. В этой комнате он видел только батько, только батько ему был нужен и он шел прямо на него.
— Ты вот послухай, — говорил он, — ты вот послухай, что они наделали…
Но батько слушать не хотел.
— Да гоните вы его к черту! — нетерпеливо крикнул он. — Чего там возитесь?
На помощь ординарцу поспешил штабист, плотный дядя с усами, как у таракана. Они обхватили Осипа, скрутили ему руки, и, подталкивая пинками, поволокли к двери.
— А ты не лезь! не лезь! — приговаривал ординарец.
— Пустите его!
Эго было так неожиданно, что все приумолкли. И в тишине снова прозвучал сердитый оклик:
— Пустите его, говорю!
На ординарца наступал Сонин, круглый, краснощекий, в бархатных шароварах и в длинной чесучовой толстовке. Он наскакивал, как драчливый петух, как-то смешно подпрыгивая. Он размахивал суковатой дубинкой, — а в дубинке без малого полпуда — и звонко, по-бабьи, кричал:
— Пустите, говорят вам! Он жаловаться пришел! Он к нам пришел. А вы — бить! Пустите же!
Ординарец растерянно пятился перед грозной дубинкой.
— Что ты? Что ты? — бормотал он ошалело.
Вдруг перед носом Сонина вырос громадный бородавчатый кулак батько. Маленькие глазки атамана налились кровью, а рубец на щеке дергался как живой.
— Ты что? — свирепо и тихо проговорит батько. — Ты что, жидовская морда? Указывать? Ты мене указывать? Да я тебя в порошок сотру! Ноги из заду выдерну! Шампалóв не кушал, сукин сын? Нет? Так покушаешь! Федька! — гаркнул он.
Ординарец с готовностью щелкнул шпорами.
— Слушаю.
— Тридцать шампалóв! И живо!
Батько грузно, как после трудовой работы, вернулся к столу.
— Уходи отсюда, уходи! — заверещал над ухом Степы нудный голос писаря, — уходи, а то караульного позову.
Степу упрашивать не стоило. Он уж и рад был уйти поскорее. Кубарем скатился он с лестницы, зажал под мышкой шапку и — бежать.
Глава десятая
Анархисты
Пробежал Степа немного. Там, где начинались ряды лавок, там нельзя было ни пройти, ни проехать. Улицу запрудили десятки телег. Сначала Степа понять не мог, что за телеги. Похоже было, что завтра «духов день», когда в Славичах открывается годовая ярмарка. Накануне еще из окрестных деревень наезжали крестьяне, на базарной площади ярмарочные торговцы ставили палатки, строили карусели и балаганы, а с зари до позднего вечера шумело и буйствовало великое торжище. Но «духов день» уже миновал, да и вообще в эти последние три года ярмарок не бывало и не сегодня же, когда в Славичах бандиты, открывать ярмарку. Но что за телеги? Откуда вдруг столько?
Скоро, впрочем, все объяснилось. Степа услыхал звон разбиваемых замков и треск досок. Бандиты «чистили лавки». Орудовали одни «зеленовцы», юнцы и бородачи, кто в шинели, кто в расшитой полотняной рубахе, и действовали все одинаково усердно и дружно, не за страх, за совесть. Это была их законная добыча. Батько за помощь дал им лавки. «Зеленовцы» — в большинстве окрестное кулачье и дезертиры Красной армии, недовольные продразверсткой и дисциплиной, — долго сидели в лесах и присоединились к отряду лишь недавно. Сделку «зеленовцы» заключили с батько еще до взятия Славичей. Главари «зеленовцев» потребовали лавки. Батько согласился, но с оговоркой — часть в пользу «вольнопартизанской дивизии». Славичи взяли. Зеленовцы тотчас дали знать по домам: «Гони подводу». И вот теперь они сбивали замки, ломали двери и, сгибаясь под тяжестью пятипудовых мешков, таскали муку и соль, и сахар-рафинад, и мануфактуру, и синьку, и иголки, и черствые калачи, и дамские шляпы, и чугунные котлы, и банки с солеными грибами, и гвозди, и склянки с уксусом, и бутылки с подсолнечным маслом, и бусы, и рогожи, и детские игрушки.
«А правда батя говорил, — подумал Степа, — что „доброму вору все впору“.»
«Зеленовцам» в грабеже помогали жены, дети, старики-родители. Старики жадничали как-то особенно люто. Они не упускали ни соринки. Что не укладывалось или не умещалось в телеге, запихивали за пазуху, совали в карман, прятали в шапку. Торопливо и юрко, как большие крысы, метались они между телегой и лавкой, отпихивали соседей, кричали и бранились. Несколько раз дело доходило до драк, но драки не затягивались, спешили, а то, глядишь — пока ты тут колошмятишься, а уже ничего и нету. Другие-то не спят и не ротозействуют, они знай набивают мешки и карманы.
— Сюды, сюды! Не рассыпь! Чего толкаешься, холлера? Мое! Не трожь! Куды? Уббью! — висел над улицей многоголосый крик.
У каждой лавки стояло два-три человека из охраны батько. Они на глаз, примерно, определяли, сколько и чего полагалось сдавать в пользу дивизии. Брали они лучшее, но с ними никто не спорил, их боялись. Ребята скорые, за поясом, туго обхватившим черкеску, у каждого два револьвера, ежели что — ухлопают и спасибо не скажут. Нехай берут, не жалко. Всем хватит. Много.
Хозяева лавок — вольные граждане вольных штатов — не показывались. В опустошенных домах, за плотными ставнями, они дрожащими голосами молили бога об одном: о спасении живота. О большем никто и просить не смел. Они затыкали уши, чтобы не слышать, как жалобно ноют замки, как трещат доски, как дико горланят и воют «зеленовцы». Быть бы только живу! Быть бы живу, господи!
Но господь помогал слабо. Лавочника Абе, горбуна с хитрым лисьим лицом, «зеленовцы» убили. Абе жил во втором этаже над лавкой и, когда к дому подкатили штук пять телег, он кинулся к окну. Абе торговал зонтами, галстуками и пуговицами. И то, и другое, и третье было бандитам ни к чему. Абе вздумал предложить им взамен товара деньги. Он распахнул половинку окна и крикнул:
— Погодите минуточку!
Пожилой «зеленовец» с окладистой по пояс бородой чинно ответил: «Погодим. Чего нам?» И так же чинно разрядил Абе в голову винтовку. Горбун не пискнул даже. Он со стуком рухнул на пол. Пуля прошла через рот в затылок.
— Вот те и погодил, — удивленно сказал пожилой «зеленовец», — потеха!
Он поскреб за ухом, сплюнул и пошел к товарищам на подмогу7: замок не поддавался, надо было взламывать дверь.
— Дружней! — крикнул он. Приналег плечом и крякнул, — взяли! Раз!
«Чеку бы на вас! — стиснув зубы, думал Степа. — Распоясались, гниды. Погодим, дядька, погодим! Посмотрим!»
На базаре вдруг началась завируха. «Зеленовец», молодой парень, приземистый и крепкий как медведь, — Степа его знал: Гришка Коротков из Глубокого, дезертир, — напирал на охранника и кричал:
— Мародер ты, вот кто, тудыт твою растуды! Отдай деньги!
Случилось вот что: привалила этому парню удача. Забежал он в пустую, уже очищенную до нитки лавку, и нашел на полу в мусоре помятую жестяную банку из-под монпансье «Ландрин». Он пнул банку носком сапога и в банке что-то звякнуло. Взял он банку, снял крышку, глянул — и, мать честная, двенадцать золотых десяток! Ему бы смолчать, а он на радостях, к тому же был подвыпивши, давай хвастать. И покатилась по телегам молва, что нашел-де Гришка Коротков полну банку золота. Охранники пронюхали такое дело, разыскали парня и отобрали все двенадцать десяток до единой. Это больше всего бесило парня. Ну взяли бы треть, как полагается, ну половину, ну десять десяток, леший те задави. А то — все!
— Мародер, растудыт твою! — разошелся он, — отдай деньги!