Думать об этом нет никакого смысла. Луизы, Гуго и егеря больше нет, в сущности, и не хочется, чтобы они были. Я уже не та, что два года назад. Если и хочется, чтобы кто появился, так это рассудительная, острая на язык старушка, с которой я время от времени могла бы посмеяться. Как раз смеха-то мне и не хватает. Но она бы, чего доброго, умерла раньше меня, и я опять осталась бы в одиночестве. Это было бы еще хуже, чем никогда ее не знать. Слишком дорогая цена за смех. Да я бы потом стала вспоминать о ней, а это совсем уж чересчур. Я и сейчас-то — одно сплошное воспоминание. Больше не хочу. Страшно подумать, что будет, если воспоминания окончательно возьмут верх.
Никогда не кончить мне этих записок, если буду записывать все, что приходит в голову. Но расхотелось описывать поход до конца. Да и не помню, как мы спускались к дому. Во всяком случае, я притащила битком набитый рюкзак, обиходила Беллу и сразу легла.
На следующий день, это отмечено в календаре, заболел зуб. Болел так, что я не могла не записать. Никогда прежде и никогда потом у меня так не болел зуб. Я никогда о нем не думала, верно, потому, что знала: с ним не все в порядке. Его высверлили, положили мышьяк, и дантист велел мне приходить через три дня. Три дня превратились в три месяца. Я приняла кучу болеутоляющих таблеток Гуго и на третий день так отупела, что только с величайшим трудом могла делать самое неотложное. Порой казалось, что я схожу с ума: зуб словно пустил тонкие корни, которые теперь сверлили мозг. На четвертый день таблетки вообще перестали действовать, я сидела за столом, подперев голову руками, и прислушивалась к свирепой боли в голове. Лукс грустно лежал рядом со мной на лавке, но я была не в состоянии сказать ему доброе слово. За столом просидела и всю ночь, в постели боль становилась нестерпимой. На пятый день десну нарвало, в ярости и полном отчаянии я вскрыла нарыв бритвой Гуго. Боль от бритвы была почти приятной, она на мгновение заглушила другую боль. Вытекло много гноя, мне было так худо, что я кричала, стонала и чуть было не потеряла сознание. Однако этого не произошло; мне еще ни разу в жизни не было дано потерять сознание. Наконец, все еще не в себе, я, дрожа, поднялась, смыла с лица кровь, гной и слезы и легла. Следующие часы были сплошным счастьем. Я уснула, не заперев двери, и спала, пока меня вечером не разбудил Лукс. Тогда я встала, все еще весьма нетвердо держась на ногах, загнала Беллу в хлев, накормила и подоила ее, очень-очень медленно и осторожно — при быстрых движениях меня шатало. Позже, выпив немного молока и покормив Лукса, я уснула прямо за столом. С тех пор свищ нет-нет да и начинает гноиться, потом прорывается и заживает. Но больше не болит. Не знаю, сколько это протянется. Жизненно необходимо было бы иметь искусственные зубы, но у меня во рту еще двадцать шесть своих, некоторые давно следовало бы удалить, а я из пустого кокетства не сделала даже коронок. Иногда я просыпаюсь в три часа ночи и при мысли об этих двадцати шести погружаюсь в холодную безнадежность. Это — бомбы замедленного действия у меня во рту, не думаю, что когда-либо решусь сама себе вырвать зуб. Если заболят, придется терпеть. Смешно, если после многолетних трудов я помру в лесу от флюса.
Выздоравливала после этой истории с зубом медленно. Думаю, потому, что перебрала таблеток. Охотясь на серну, израсходовала слишком много зарядов — руки дрожали. Я почти ничего не ела, зато пила много молока, думаю, молоко и помогло мне вылечиться от отравления.
Десятого июня отправилась на картофельное поле. Ботва сильно выросла, взошли почти все клубни. Но вытянулись и сорняки. Поскольку накануне прошел дождь, сразу взялась полоть. Ясно было, что поле нужно огородить. Хоть и не похоже было, что дичь станет есть ботву, когда вокруг полно сочнейшей травы, но какой-нибудь зверь мог покуситься на драгоценные клубни. Поэтому следующие дни я провела, огораживая поле толстыми сучьями, которые переплетала бурыми гибкими прутьями. Не особенно трудная, но требующая определенных навыков работа, их-то мне и предстояло приобрести.
После этого мое поле стало походить на маленькое укрепление посреди леса, защищенное со всех сторон, только против мышей я мало что могла предпринять. Конечно, их норы можно залить керосином, но подобной расточительности я себе позволить не могла. К тому же кто знает: вдруг картошка стала бы после этого отдавать керосином? Никакого понятия об этом я не имела, а позволить себе экспериментировать по понятным причинам не могла.
Бобы у хлева взошли только наполовину. Наверное, все-так они были слишком старые. Но при благоприятной погоде можно было надеяться на небольшой урожай. В общем-то, бобы я посадила по счастливой случайности, скорее из каприза, чем по зрелом размышлении. Только потом поняла, как важны именно бобы. Они заменили хлеб. Сегодня у меня уже много бобов.
Бобы тоже огородила, сообразив, что оставшаяся без присмотра Белла не откажется от них. Когда у меня бывало немного свободного времени, к примеру в дождливые дни, я тут же предавалась унынию и тревожным раздумьям. Белла по-прежнему давала много молока и заметно округлилась. Но я все еще не знала, будет ли теленок.
А что, если теленок действительно будет? Часами просиживала я за столом, подперев голову руками, и раздумывала о Белле. Я так мало понимаю в коровах. Вдруг я не смогу помочь теленку родиться, вдруг Белла умрет в родах или умрут и она, и теленок, вдруг Белла съест на лугу ядовитую траву, сломает ногу или ее укусит гадюка? Я смутно припоминала мрачные истории о коровах, слышанные мной в детстве во время каникул. Есть какая-то болезнь, при которой корове нужно воткнуть нож в тело в совершенно определенном месте. Я не знала этого места, а даже если бы и знала, то никогда не смогла бы ткнуть Беллу ножом. Я бы скорее пристрелила ее. А что, если на лугу валяются гвозди или битое стекло? Луиза никогда за этим толком не следила. Гвозди и осколки могут распороть один из бесчисленных желудков Беллы. Я ведь даже не знаю, сколько у коровы желудков: такое учишь к экзамену, а потом сразу забываешь. И не только Белла в опасности, хотя о ней я и беспокоилась больше всего. Лукс мог попасть в старый капкан, его тоже могла укусить гадюка. Не знаю, отчего я тогда так боялась гадюк. За два с половиной года, что я тут, — ни одной не видела. А уж чтó могло приключиться с Кошкой, так этого и не представить. Ее я вообще не могла уберечь: по ночам она одна бегала по лесу, полностью ускользая из-под моей опеки. Ее могли сожрать лиса или филин, а в капкан она могла угодить еще скорее, чем Лукс.
Как ни стараюсь гнать эти мысли, до конца это ни разу не удавалось. Право, не думаю, что это мания. Было бы гораздо большим безумием ожидать, что мне удастся сохранить животных здесь, в лесу, чем предположить, что они могут погибнуть. Сколько помню, мысли эти все время мучили меня и будут мучить, пока есть хоть одно создание, мне доверившееся. Иногда, еще задолго до стены, я хотела умереть, чтобы сбросить наконец свое бремя. Я всегда молчала об этом: мужчина не понял бы, а женщинам жилось так же. Поэтому мы предпочитали болтать о нарядах, подругах и театре и смеяться, затаив гложущую тоску. Мы все о ней знали, поэтому никогда об этом и не говорили. Потому что это — цена, которую платишь за способность любить.
Позже я рассказала об этом Луксу, просто так, чтобы не разучиться говорить. У него от всех бед одно лекарство: побегать наперегонки по лесу. А Кошка хоть и слушала меня внимательно, но только до тех пор, пока я чем-нибудь не обнаруживала своих чувств. Она презирала даже намек на истерику и просто уходила, если я распускалась. Белла же в ответ на все тирады просто облизывала мне физиономию: утешение, но не выход. Да выхода и нет, это известно даже моей корове, просто я так защищаюсь от бед.
В конце июня Кошка переменилась весьма подозрительным образом. Она заметно округлилась и помрачнела. Иногда она часами не трогалась с места, словно прислушиваясь к себе. Стоило Луксу подойти к ней, как он тут же получал оплеуху, а ко мне она относилась то сугубо неприветливо, то преувеличенно ласково. Поскольку она была здорова и ела как следует, состояние ее не вызывало у меня сомнений. Пока я только и думала, что о теленке, в кошкиной утробе подрастали крохотные котята. Я давала ей побольше молока, и она съедала больше, чем прежде.
Двадцать седьмого июня, в ветреный день, после ужина, из шкафа донесся тихий писк. Уходя в хлев, я оставила шкаф открытым, там лежало несколько старых журналов Луизы. На них Кошка и разродилась, прямо на обложке «Элегантной дамы».
Кошка громко мурлыкала, гордо и счастливо глядя на меня большими влажными глазами. Она даже позволила погладить себя и посмотреть малышей. Один был в мать — серый и полосатый, другой — белоснежный и пушистый. Серый мертв. Я унесла его и похоронила рядом с хлевом. Кошка, казалось, и не заметила, она всецело отдалась уходу за белым пушистым созданьицем.
Когда любопытный Лукс сунул голову в шкаф, Кошка так яростно зашипела, что он в испуге и возмущении бежал на улицу. Кошка осталась в шкафу и не соглашалась никуда переселяться. Так что я оставила дверцу приоткрытой, привязав ее, чтобы не распахивалась настежь и котенок мог лежать в уютном полумраке.
К слову, Кошка оказалась страстной матерью и только ночью отлучалась на короткое время. Охотиться ей не надо было, я давала вдоволь молока и мяса.
На десятый день Кошка представила нам малыша. Она вынесла его за шиворот на середину комнаты и опустила на пол. Он был очень хорошеньким, весь белый и розовый и куда пушистее, чем все виденные мною котята. Он с писком бросился искать спасение под материнским брюхом, и церемония представления на этом завершилась. Кошка ужасно им гордилась, и каждый раз, когда она вытаскивала котенка из шкафа, мне полагалось его гладить и хвалить ее. Как всякая мать, она была полна сознанием исключительности своего отпрыска. Так оно и было, ведь не найдется двух похожих друг на друга котят, ни наружностью, ни своенравными характерами.
Вскоре малыш уже в одиночку выбирался из шкафа и путался под ногами то у меня, то у Лукса. Он ни капельки не боялся, а Лукс с интересом разглядывал и обнюхивал его, когда Кошки не было поблизости. Однако она почти всегда была поблизости, ревниво следя за попытками сближения.
Я назвала котеночка Жемчужиной, такой он был белый и розовый. Сквозь тонкую кожу ушек просвечивала пульсирующая кровь. Позже на ушках выросла густая шерстка, но пока котенок был маленьким, кожа просвечивала то тут, то там. Тогда я еще не знала, что это кошечка, но ее славная, чуть плосковатая мордочка казалась мне такой женственной. Жемчужина питала большую симпатию к Луксу и стала залезать к нему под печку, играть его длинными ушами. По ночам она все-таки спала с матерью в шкафу.
Через пару недель мне стало ясно: Жемчужина, маленькое пушистое создание, превращается в красавицу. Шерстка ее стала длинной и шелковистой, она походила на ангорскую кошку. Разумеется, только по внешности — память о каком-то длинношерстном предке. Жемчужина была маленьким чудом, но я уже тогда знала, что родилась она в неподходящем месте. Пушистая белая кошка в лесу обречена на безвременную смерть. Шансов у нее не было. Наверное, поэтому я так ее любила. Новая забота на мою голову. Я трепетала в ожидании дня, когда она впервые выйдет на улицу. Не успела оглянуться — а она уже играет перед домом с матерью или Луксом. Старая Кошка очень беспокоилась о Жемчужине, похоже, она чувствовала то, что знала я: ее дитя в опасности. Я велела Луксу присматривать за Жемчужиной и, когда мы бывали дома, он не спускал с нее глаз. Старая Кошка, устав наконец от утомительных материнских забот, радовалась, что Лукс вызвался охранять Жемчужину. Нрав у малышки был не совсем такой, какой обычно бывает у домашних кошек, а спокойнее, мягче и ласковее. Частенько она подолгу просиживала на скамейке, наблюдая за мотыльками. Голубые глаза кошечки через несколько недель позеленели и сверкали драгоценными камнями на белой мордочке. Носик у нее был короче материнского, а вокруг шеи — пышное жабо. Я сразу успокаивалась, едва завидев, как кошечка сидит на скамье, поставив передние лапки на пышный хвост и пристально глядя перед собой. Тогда я пыталась внушить себе, что из нее выйдет горничная кошка, которая не уходит дальше крыльца и всегда на виду.
Вспоминая первое лето, понимаю, что гораздо больше думала о животных, чем о собственном отчаянном положении. Катастрофа избавила меня от бремени ответственности, но тут же, незаметно, возложила на меня новые тяготы. Когда я наконец начала немного ориентироваться в ситуации, оказалось, что в ней уже давно ничего не изменишь.
Не думаю, чтобы мое поведение было вызвано какой-то слабостью или сентиментальностью, просто я следовала глубоко укоренившемуся инстинкту, противиться которому могла бы только ценой собственной жизни. Наша свобода — штука печальная. Пожалуй, и существует она лишь на бумаге. О внешней свободе не может быть и речи, но никогда я не встречала никого, кто был бы внутренне свободен. И никогда не считала это постыдным. Не вижу, что бесчестного в том, чтобы, как любое живое существо, нести свое бремя и в конце концов, как всякое живое существо, умереть. Да и не знаю, чтó такое честь. Родиться на свет и умереть — не много чести, таковы свойства всего живого, вот и все. Создателями стены тоже двигала не свободная воля, а просто инстинктивная любознательность. Только не стоило позволять им — в интересах высшего порядка — реализовывать свое изобретение.
Но вернусь-ка лучше ко второму июля, тому дню, когда мне стало ясно, что дальнейшая жизнь зависит от количества оставшихся спичек. Как и все неприятные мысли, эта посетила меня в четыре утра.
До сих пор я была чрезвычайно легкомысленна, не отдавая себе отчета, что каждая сгоревшая спичка может стоить мне дня жизни. Я вскочила с постели и притащила из кладовки оставшиеся спички. Гуго, страстный курильщик, позаботился о спичках и о запасе кремней для зажигалки. Однако я, к сожалению, так и не научилась пользоваться настольной зажигалкой. У меня было еще десять больших коробок спичек, примерно четыре тысячи штук. По моим подсчетам их должно хватить на пять лет. Теперь я знаю, что почти не ошиблась. Если соблюдать строжайшую экономию, спичек мне хватит еще на два с половиной года. Тогда же я вздохнула с облегчением. Пять лет казались бесконечностью. Не верилось, что успею израсходовать все спички. Теперь-то день последней спички не так уж далек. Но по-прежнему говорю себе, что до этого не дойдет.
Пройдет два с половиной года — огонь угаснет, и все дрова вокруг не спасут от холода и голода. Но все же во мне живет безумная надежда. Снисходительно посмеиваюсь сама над собой. Ребенком я так же упрямо надеялась, что никогда не умру. Надежда представляется мне слепым кротом, он живет во мне и лелеет безумные планы. Не в силах прогнать его, я вынуждена с ним примириться.
В один прекрасный день нас с ним поразит один и тот же удар, и тогда даже мой слепой крот поймет, что мы умираем. Его немного жалко, мне бы хотелось, чтобы ему чуть-чуть повезло. Но, с другой стороны, он ведь сумасшедший, я должна радоваться, что держу его под контролем.
К слову, есть еще и другой вопрос жизненной важности — боеприпасы. Их хватит на год. Лукс ведь погиб, мяса нужно куда меньше. Летом я могу иногда ловить форель, кроме того, можно рассчитывать на хороший урожай картошки или бобов. На худой конец прокормлюсь картошкой, бобами и молоком. Но молоко будет, только если Белла отелится. Все равно, голода я боюсь гораздо меньше, чем холода и темноты. Случись такое — в лесу мне не выжить. Нет смысла слишком уж задумываться о будущем. Всего-то и надо, что беречь здоровье и уметь приспосабливаться. В общем-то, последнее время я не так уж и задумываюсь. Не знаю, к добру это или к худу. Все, должно быть, стало бы иначе, если бы знать, будет у Беллы еще теленок или нет. Иногда мне кажется, лучше бы — нет. Это только оттянет неизбежный конец и принесет новые тяготы. И все-таки было бы хорошо, если бы снова появилось новое, юное существо. Хорошо прежде всего для бедной Беллы, она так одиноко стоит в темном хлеву и ждет.
В общем-то, теперь мне нравится жить в лесу, мне будет нелегко с ним расстаться. Но я вернусь, если выживу там, по ту сторону стены. Иногда я представляю себе, как было бы здорово вырастить дочек тут, в лесу. Для меня это было бы райским блаженством. Но сомневаюсь, что им бы это тоже понравилось. Нет, не получился бы рай. Думаю, что его и не было никогда. Рай непременно должен быть вне природы, а такого рая я представить себе не могу. Об этом даже думать скучно и не хочется.