— Нормально, — сказал он. — Теперь я за тебя спокоен.
Кухня была чистая и даже, в своем роде, уютная, но какая-то нежилая. У стен, выкрашенных дежурной голубой краской с серым бордюром около потолка, стояла стандартная, еще советская мебель из ДСП с белыми панелями, а на ней — толстая белая фаянсовая посуда. Плита сияла девственной чистотой. На окне отсутствовали занавески. У хозяина квартиры отсутствовал культ кухни. Очень чувствовалось, что в этом месте поддерживали чистоту в характерном армейском стиле, без всяких гражданских излишеств, и что питались тут бутербродами, пельменями и сухой лапшой, которую Жорик Замошников называл «бомжатским супчиком». На чистом и пустом столе стояли только громадные чайные чашки, сахарница и бутылка с каким-то тягучим сладким напитком, то ли ликером, то ли бальзамом, который рекомендовалось наливать в тот же чай.
Чай источал пар, был крепок до черноты и сладок, как сироп. Иван согрелся.
Грин сидел на табурете у окна и курил. Теперь на нем были только тельняшка и камуфляжные штаны, закатанные до колен. Именно его фигура, освещенная маленькой лампой, висящей на стене, а не под потолком, делала уютной эту кухню тоталитарного образца. Там, где жил Грин, было спокойно, тепло и не водились ни бесы, ни вампиры. Вокруг Грина стояла осязаемая грубая реальность, и это погружало Ивана в состояние тихого кайфа.
— Ты уверен, что хочешь услышать? — спросил Грин.
— Ну да.
— Неприятно, — Грин уставился на собственные руки и принялся крутить массивный стальной перстень с рельефной волчьей мордой — единственную свою феньку, еще с довоенной жизни используемую, как легальный аналог кастета. — Но если хочешь…
Иван закивал. Грин вытащил еще одну сигарету.
— Первый раз я увидел в горах, — сказал он глухо. — Перед госпиталем. Только тогда глазам не поверил. Думал, что шок у меня — башка-то, сам знаешь… Не хочется вспоминать, но будем уж по-честному.
— Бредил? — спросил Иван.
— Нет. В том-то и дело. Помнишь, когда вечером ждали вертушку, а дождались только к утру?
— Да помню, помню. Я бы забыл с удовольствием, но не выходит как-то. Уж отлично помню, как Вадик умер, как Тищенко умер…
— Я тоже умер бы. Помнишь, я стрелял?
— Еще бы. Тогда еще Батуев у тебя ствол забрал, думал, ты бредишь, боялся, что ты кого-нибудь подстрелишь…
— Я подстрелил. В упор садил. У него весь грудак вынесло. Но он, наверное, сходу восстановился, пули-то были обычные, а их серебряными надо… Я, если честно, не видел, куда он делся. Очень темно было и срубать меня начало…
— Кто он? — спросил Иван, чувствуя, что его снова начинает трясти.
Грин раздавил окурок в пепельнице из обрезанной гильзы и тут же закурил снова.
— У меня ужасно болела голова. Больше голова, чем плечо. Прямо хотелось тяпнуть ею о камни, так болела. И вдруг отпустила. Он мне руку положил на лоб.
Грин повернулся к Ивану и пристально посмотрел на него.
— Ты думаешь, умирать больно, да? Страшно? Ни фига подобного. Он мне положил ладонь на лоб, холодную — и все отпустило, жар отпустил, болища… Я смотрел на его незнакомую рожу и думал, что тыщу лет его знаю… и глаза, главное… тебе не объяснить. Всепонимающие. Друга.
Грин взял бутылку с бальзамом, посмотрел на нее, поставил на стол, достал флягу с коньяком и отхлебнул. Иван смотрел на него с ужасом и сочувствием, но Грин этого не видел. Он лежал с простреленным плечом, в темноте, на холодных камнях, под чужой багровой луной — и капелька пота сползла по его виску.
— Он сказал: «Потерпи еще минутку, брат. Все уже кончено. Я пришел тебя отпустить». Слово в слово. И стало так… славно… Дьявол, Ванька! — выкрикнул он. — Мне так хотелось! Так хотелось, чтобы он меня отпустил! Он ко мне нагнулся, так низко, что я почувствовал его дыхание. Лицом. Холодное, и от него пахло ладаном и смертью, спокойной смертью… Я все понял в один момент. У меня АК лежал под рукой — не знаю, откуда силы взялись дотянуться — и я всадил ему очередь прямо в грудь, куда-то между ключиц…
Грин перевел дух — и Иван тоже.
— Потом было ужасно больно, — сказал Грин буднично. — Везде. До утра было дико больно, потом в вертушке тоже… В госпитале говорили, что я три раза подыхал, а меня откачивали. И все время-то у меня было такое чувство, что меня туда, в боль, насильно пихают. Надоело все до тошноты, так надоело — ты представить себе не можешь. Только одно держало: все-таки я живу им всем назло.
— Я помню, — сказал Иван. — Все удивлялись, как ты выжил.
Грин улыбнулся и встал, чтобы открыть форточку. С улицы потянуло февральским морозом.
— Ненавижу этот запах, — сказал Грин, все улыбаясь. — Вот так они и пахнут. Зимой… Знаешь, Ванюха, я ведь до самого дембеля был уверен на все сто, что мне померещилось. Сотрясение мозга, контузия, то, се…
— А может…
— Не может, — Грин снова начал крутить перстень. — Ты сам понимаешь. Я позвонил тебе, потому что из всех наших, во-первых, только ты питерский, а во-вторых, я всегда мог на тебя рассчитывать. Я знаю, что ты иногда в состоянии не рассусоливать, когда надо действовать, что ты умеешь доверять и все такое…
Иван истово кивнул. Грин продолжал.
— Когда уже в Питере я встретил первую… Я сразу понял, что с ней что-то не так. Она была очень красивая, Ванюха… не как вешалки с подиумов, а просто красивая до невозможности и чистая. И такая же ледяная, как тот, в горах… Брат… Меня как током дернуло, и я стал проверять. Я к ней подошел, а она посмотрела на меня… всепонимающе… и говорит: «Тяжело тебе, да?» И до меня дошло, что она имеет в виду — жить!
Грин рассмеялся.
— Тяжело! У нее не было тени. Она была такая же белая, как эта, сегодняшняя, и у нее тоже не было тени и, считай, что не было тела. И этот красный отблеск в глазах, и запах… Они пахнут ладаном и зимой, иногда, сытые, ванилью, иногда, когда боятся — мятой. Всегда — чистотой.
— Значит, они могут бояться? — спросил Иван.
— Что другое, а бояться все могут. Им тоже приятнее ходить, чем лежать в могиле. А может, они боятся, что когда по-настоящему сдохнут, их души прямиком пойдут, куда заслужили. Думаешь, дьявол им припомнит прошлые заслуги?
— Ты так об этом говоришь…
Грин ухмыльнулся криво.
— Ты еще мало хлебнул. Я же сам в церковь пошел только после того, как поговорил с этой, городской — а по уму надо было сразу, как из госпиталя вышел… Нет ведь, я тоже был неверующий дурак и душу свою губил — ты хоть понимаешь, что неверие душу губит?
Иван неопределенно пожал плечами. Это было так дико слышать. Грин говорил о душе серьезно и убежденно. Почему-то от этого мороз бежал по коже, как будто Грин на его глазах превращался в старика. «Какая чушь, — подумал Иван. — Какой я дурак, действительно. Просто когда кто-нибудь не стыдится сказать об очень важных вещах вроде любви и веры, другим кажется, что это… фальшиво. А на самом деле Грин к этому пришел… и мне бы надо…» — но внутри что-то просто дыбом вставало от этих мыслей.
— Батя попался, что надо, — продолжал Грин. — Наверное, Бог его послал. Другой бы в дурку позвонил после моей исповеди, а этот слушать стал. Я потом ему показал кое-что, чтоб он во мне сомневаться перестал — и тогда он мне стал всерьез рассказывать. Знаешь, он много такого рассказал…
Ивану оставалось только удивляться. В глазах Грина загорелся горячий огонек, лицо сделалось одухотворенным и жестоким, он положил руку Ивану на колено — и сжал пальцы.
— Война не кончилась, — сказал он, глядя Ивану в глаза. — Война как раз в самом разгаре. Война между светом и тьмой, понимаешь? И тьма побеждает. Они — слуги дьявола. Ты знай — слуги дьявола не безобразные и не страшные. Они могут быть и очень красивые — это же соблазн, понимаешь? Они выглядят, как эта Динка — а на самом деле это просто мертвецы, представь: жмуры, в которых вселился дьявол. Они тухлые, гниют — а все остальное иллюзия. Дьявол — он отец лжи, понимаешь?
Иван начал понимать.
— Я объявил им войну, — сказал Грин, и это прозвучало без всякого пафоса. — Они убийцы, и судить их на земле нельзя. Они служат злу. Поэтому я их убиваю. Это обламывает дьявола, а их души отправляет в ад. Вот и все. И я просто хочу точно знать, ты со мной или нет.
— Я с тобой, — сказал Иван. — Как я могу тебя бросить в таком деле? Только моим ничего не говори, ладно? А то мама…
— Твоя мама тебя оттуда дождалась, — сказал Грин. — А теперь-то что… Ладно. Теперь по делу. Пули мне на заказ делают. Могильный заступ я достал. Хорошо бы еще серебряный меч, конечно, но это уже очень дорого выходит… Зато у меня есть хороший нож с посеребренным лезвием, и я знаю, где взять второй, для тебя. А еще тебе надо сходить в церковь. Чтобы была хоть относительная защита… сам знаешь. Ты крещеный, кстати?
— Крещеный, — сказал Иван, и получилось виновато. — Только крестик не ношу.
— Носи, — сказал Грин. — Надо. Не просто цацка.
Иван молча кивнул. Он несколько устыдился.
— Завтра к бате сходим, — сказал Грин. — Надо бы сегодня, но я ему звонил утром — он сегодня был занят. И потом, может, к лучшему, что ты уже все видел. Теперь тебе будет легче уверовать. Видел возможности дьявола?
Ивана передернуло. Разговоры о дьяволе и боге перестали казаться фальшивыми. Острая пружина внутри потихоньку разжималась. Стало тепло и заклонило в сон.
— Носом клюешь? — сказал Грин добродушно и насмешливо. — Хорошо. Успокоился. Пойдем поспим.
Он взял со стола чашки и сполоснул под краном. Потом убрал сахарницу и бутылки в шкаф, и стол стал холодным и пустым в стиле кухни. Иван вдруг почувствовал острую жалость к Грину, живущему в каком-то действительно скитском, монашеском одиночестве в этой квартирке, похожей на казарму, где не пахнет даже мимолетным присутствием женщин, моющему чашки, таскающему старую тельняшку и тяжелые шнурованные ботинки и в будни, и в праздники…
— Грин, — окликнул он. — Знаешь, я с тобой пойду, куда скажешь. Я ничего не боюсь.
Грин усмехнулся.
— Пошли спать… герой…
Комната была похожа на кухню. Она выглядела такой же аккуратной и нежилой. Серые обои с розовыми полосками. Люстра с двумя матовыми рожками, тщательно застеленная узкая кровать, старый платяной шкаф со стершимися дверцами, книжный шкаф, продавленное кресло…
— Ложись в постель, — сказал Грин. — Я себе спальник принесу.
Иван рыпнулся возразить, но Грин, как всегда, не стал слушать.
— Тебе надо выспаться, — сказал он тоном, не терпящим возражений. — А я привык.
Ивану оставалось только повиноваться.
Уже в темноте, устроившись на довольно-таки жесткой койке Грина, он смущенно спросил, чувствуя все ту же жалость:
— Слушай, Грин, у тебя же были кое-какие деньги… И ты работаешь… Чего ж ты… ну… поудобнее не устроился?
Грин хмыкнул.
— Оружие на гражданке — штука дорогая, малек, — сказал он и громко зевнул. — И серебро, между прочим, тоже денег стоит, а улетает — мама, не горюй. Машина вот — сам понимаешь, совершенно необходимая вещь, не таскать же их на горбу. И что, по-твоему, важнее: оружие или всякая дурь?
— А… — протянул Иван, чувствуя, как от стыда вспыхнули щеки. — Понятно…
— Спи, достал, — буркнул Грин и, судя по звукам, повернулся на другой бок.
Иван очнулся от кошмаров, когда за окном уже стоял серый день. Он с трудом открыл глаза; все мускулы ныли, голова была тяжела, как кирпич, и гудела, как улей.
Грин сидел в кресле и читал. Спальник был давно убран и комната приведена в идеально-нежилой вид.
— Ни фига себе, — сказал Грин с ухмылкой, отрываясь от книги. — Я думал, ты до вечера дрыхнуть будешь. Уже второй час.
Грин был, как всегда, в полном блеске, и глаза у него светились, и пряжка на ремне горела, и тельняшка смотрелась на его поджарой фигуре роскошнее, чем гусарский доломан.
— Мне такая дрянь снилась, — пожаловался Иван, с трудом садясь. — Мне даже в командировке сны снились спокойнее. А тут — руки какие-то тянулись из асфальта, мозги какие-то размазанные…
Грин приподнял бровь.
— Надо же, — сказал он задумчиво. — А я в горах дрянь смотрел, зато в Питере просто как младенец дрыхну. Восприятие разное. А может, это потому что мы в церкви не были. Иди умойся.
Иван поплелся в ванную, бросив по дороге взгляд на обложку книги Грина. Книга оказалась зачитанным дешевеньким Евангелием.
Иван плескал себе холодной водой в лицо и думал. Грин снова был так же недосягаемо высок, как и два года назад, в учебке, где Грин был старше по статусу, по возрасту, по званию и в принципе. Отношения «духов» с Грином здорово отличались от обычных. Он не гонял «молодняк», считая это, похоже, ниже собственного достоинства — «молодняк» сам лез вон из кожи, «молодняк» набивался Грину в свиту. Грин отмахивался лениво-снисходительно — а спустя некоторое время, Иван заметил, что в свиту Грина напрашиваются и старшие, а он и от них отмахивается с тем же лениво-снисходительным видом. А толкование этого редкого явления заключалось в том, что сам Грин был старшим по жизни. Он был настолько старшим, что это, похоже, чуяли и офицеры. В горах его спокойное превосходство стало еще заметнее.
Иван видел много дешевых понтов, но все понты, кинутые в присутствии Грина, вдребезги разбивались о его каменное спокойствие, веселую готовность к разумному риску и полное отсутствие страха. Иван ему даже завидовать не мог, только восхищался, почти благоговел — но в глубине души ждал, что в Питере, в мирной обстановке, положение переменится, и с Грином можно будет общаться на равных.
Не переменилось. Теперь Грин был, вдобавок, духовно старше.
Ну и ляд с ним, с положением.
Иван вышел из ванной, тряся мокрыми волосами. Из кухни пахло неопределенной едой.
— Жрать будешь? — спросил угадывающийся Грин.
— Ага, только домой позвоню.
Телефонный аппарат был старый, тяжелый, зеленый, растопыренный, как самодовольная лягушка. Он стоял на столике в прихожей, и стула рядом не наблюдалось. Звонить полагалось стоя и быстро — в этом был весь Грин.
— Алло, мама? — говорил Иван в телефонную трубку. — Это я… я, наверное, к вечеру приду… Да нет, это мы тут с другом… служили вместе… Да нет, просто выпили, посидели, спохватились поздно — уже транспорт не ходил… Ну извини, извини. Сегодня я тоже, наверное, поздно приду… Да нет, мы тут в церковь собирались… — последовала долгая пауза. — Нет, все в порядке. Просто он верующий, а я… ну вообще, почему мне с ним не сходить?.. Ну все, целую…
Иван повесил трубку. Интересно, почему ложь вызывает большее доверие, чем полуправда, полуправда — большее, чем правда, а чистой правде вообще не верят?
Иван вошел в кухню. На столе лежала буханка хлеба в пластмассовой тарелке, и стояли две жестяных миски с модернизированным «бомжатским супчиком»: Грин добавил в лапшу майонеза, кетчупа, консервированного зеленого горошка и тушенки. «Бомжатский супчик» теперь прикидывался супчиком обыкновенным.
— Ну ты даешь, — сказал Иван, когда попробовал. — Это, оказывается, еще и есть можно…
Грин усмехнулся.
— Фирма веников не вяжет. Конечно, для некоторых, которые живут с мамой и трескают ежедневно домашние пончики с сахарной пудрой, это не еда, но нам, одиноким волкам, никто на вышитой скатерти не подаст, а готовить мы не умеем.
Иван вспомнил историю с мамиными пончиками и рассмеялся.
— Ладно уж, не умеешь…
— Чуть-чуть не считается. Как говорится у новых русских, хочешь жить — умей крутиться…
Слушая Грина, Иван грелся. Было уютно, не по-домашнему, как-то бивуачно уютно. Нам, одиноким волкам, если что-то и нравилось в армейской и военной жизни, то именно этот уют, напоминающий о средневековых солдатах, отдыхавших после штурма крепости. Дома и во всех знакомых Ивану домах было иначе. Неплохо, слов нет, комфортно — но иначе.
— А твоя-то родня где живет? — спросил Иван, доедая лапшу даже не без удовольствия.
— Моя родня — это двоюродная тетка с мужем, — отозвался Грин.