Но вот корнет, одичавший от этой ночной работы, грохнул прикладом об пол и съехал спиной по стене в углу хаты на тряпье, оставшееся после красноармейцев. Он уснул, не имея сил снять фуражку. В магазине два последних, не тронутых в бою патрона. На шинели, неумело пришитые взамен утерянных, две пуговицы со штатского платья. Корнету немногим более двадцати.
Долго ему ничего не снилось. Потом он вдруг подумал: «Если не убьют, скитаться тогда по чужим землям до гроба». Эта уверенность не очень его огорчила. Огорчило же видение ландшафта, словно то был штабной макет для военных игр, на котором имелся пятачок с развевающимся над ним трехцветным флагом. На остальном необъятном пространстве макета клубился желтый туман безумия. От этой картины корнет устал, словно прожил двести лет.
И вот тогда он узрел неслыханно прекрасную, почти обнаженную женщину, и кто-то нес перед нею на руках прелестного младенца. Было тепло, сухо, радостно, лучезарно. Корнет оглянулся: небо было черно, под ним степи Дона и Кубани с гуляющими по ним разбойными вьюгами. Корнет снова повернулся к женщине, вдруг узнал ее и крикнул: «Мама!» Но она не слышала его. И не видела. Он же понял, что счастливый младенец — это он сам. Но только мать и дитя в начале новой, совершенной цивилизации, а он, закованный в ледяные доспехи промерзшей шинели с висящим на живой нитке погоном с гусарскими зигзагами, не существует. Не существуют и его колыбель, и соловьиное детство, и первое причастие, и обморок первого поцелуя, и верность, и доктор Чехов, и воинская доблесть. Всё словно резинкой стерто с лица земли, как проделывал он сам в недавнем прошлом с неполучившимся рисунком.
Дом на Собачьей площадке
К дому подошел человек с большим горбатым носом, изрядно полысевший, с длинными волосами над ушами. Был он сутул, ступал носками наружу. Одет плохо. Он долго рассматривал дом, вернее, остатки дома, заключенные в строительные леса. Вокруг дома поставлен был новый забор из белых досок, пахнущих еловым лесом. Дом имел два этажа, башенку, и на втором этаже по его фасаду зияли двенадцать окон в вычурных, раскрошившихся рамах времен венского модерна. Застекленным осталось одно, тринадцатое, на которое и смотрел горбоносый. На стекле изображен был лиловый ирис в темно-зеленых листьях, выполненный так, что цветок и листья были толще всего остального чуть матового фона.
Человек помнил дом со всеми целыми окнами, через которые истекал в зимний вечер с порхающим снегом мягкий, молочный свет. При большевиках в доме размещалась какая-то контора, как все конторы, отвратительная. Но и с такой начинкой дом был прелестен. И дом этот снился мальчику и во сне виделся лучезарным воплощением мечты. За окнами двигались хорошо причесанные люди в белоснежных халатах. Дом источал запах капель датского короля.
Горбоносый постучал в калитку. Минуты через три калитка приоткрылась, и за нею был старик в поношенной пятнистой униформе, с очками на кончике носа и с книгой, заложенной пальцем.
— Здравствуйте, — чуть наклонил голову горбоносый.
— Здрасьте, — ответил старик. — Чего вам?
— Этот дом в лесах для реставрации или как?
— Снесут его, — оглянулся на дом старик. — Прежние хозяева землю купили, хотели восстановить, вот и леса понаставили. А чего тут восстанавливать? Вон шпана как поработала: окна все расколотили, все внутри загадили, мать их! А нынешним хозяевам так только земля и нужна. Да, снесут его. А вы кто будете?
— Да никто. Просто дом знаю с детства. Люблю его. Но вон видите, одно окно цело. Передайте, пожалуйста, вашим хозяевам, что я берусь для этого последнего витража новую раму сделать. Ну и пусть они в новом доме повесят, что ли, как картину. Ведь красота какая! Я все умею. У меня руки золотые. И денег за труды не возьму.
Старик с интересом смотрел на горбоносого.
— Да кто вы будете-то?
— Математиком был.
— Понятно. А сейчас что кушаете?
— Сейчас работаю на оптушке у Киевского.
— Торгуете?
— Нет, мне торговать нельзя. Клиент будет недоволен.
И горбоносый показал старику тыльные стороны кистей рук, обезображенные псориазом.
— Я черную работу исполняю, — добавил он.
— А я сторожем здесь, — охотно сообщил старик. — К пенсии, знаете ли, прирабатываю. От звонка до звонка оттянул срок за политику. Сейчас реабилитирован, нет, как выяснилось, за мной ничего такого.
— Ясно, — улыбнулся горбоносый. — Приятно было познакомиться. До свидания. Вы скажите хозяевам, я и дерева достану. Извините за беспокойство.
— Какое беспокойство! Приходите, поболтать будет с кем.
— Вряд ли, — возразил горбоносый, — я неразговорчив.
Хозяева не только согласились, но завезли хорошего материала, и горбоносый теперь каждое воскресенье с утра до вечера строгал и стучал молотком. Заходил старик сторож, смотрел, трогал почти готовую раму, цокал языком.
— Вы б в Израиль-то ваш укатили отсюда. Там бы и подлечились заодно, — говорил он сочувственно.
— Нет, — отвечал горбоносый, — я уже умер здесь. А покойники, как известно, в Израиль не ездят.
— Чудак вы, ей-богу, — вздыхал старик и шел в свой ящик читать роман.
В предпоследнее воскресенье работы с рамой горбоносый подходил к дому, и дорогу ему преградила женщина. Одета она была во что-то шуршащее, невероятно дорогое. На плече на длинном ремешке висела туго набитая кожаная сумочка с золотым замком. Сложена женщина была изумительно. Горбоносый с каким-то ужасом увидел все это в единый миг и опустил глаза.
— Ну, здравствуйте, — пропела женщина и отступила в сторону, давая горбоносому дорогу.
— Здравствуйте, — не поднимая глаз, прошептал он.
Весь день, заканчивая раму, он думал о преградившей ему дорогу. Пальцы его дрожали, он сделал несколько неверных движений, уронил на ногу молоток. В красивом лице женщины он успел уловить нечто вульгарное, и это огорчало его. «Хотя мне-то что!» — успокаивал он себя.
Последнее воскресенье было очень теплым, солнечным. Горбоносый вставил в новое обрамление витраж и сел любоваться. Показался сторож и сказал:
— Вот, к вам.
За ним влетела та самая женщина. Сторож ушел.
— Здравствуй! — произнесла она, подходя к горбоносому и помахивая сумочкой. — Присесть можно?
Горбоносого покоробило это неожиданное «ты».
— Здравствуйте. Садитесь. Но сесть тут, кажется, не на что.
— А вот ящик. Сюда и сяду, — ответила она весело и, бросив на доски сумочку, уселась, шелестя просторным красным плащом; воздух наполнился густым, каким-то яростным ароматом духов. Горбоносый покосился на ее круглые, в сетчатых чулках колени.
— Красивый ирис, — сказала женщина и предложила: — Закурим, что ль?
— Пожалуйста, курите. Я не курю.
Она прикурила от золотой плоской зажигалки, крепко затянулась, выпустила, как дракон, густую струю голубого дыма и опять обратилась к нему:
— Слушай-ка, ты можешь серьезно отнестись к тому, что тебе скажу?
— А откуда мне знать, что вы скажете?
— Ты веришь в параллельные существования?
— Ну, допустим.
— Это хорошо. Так вот, в параллельном существовании этот дом — аптека.
— Допустим. И что?
— А то, что хозяева этой аптеки ты и я. Вся Москва ездит к нам за лекарствами. Вон там, — указала она пальцем, — провизорская. Вот тут — прилавок. На нем такие интересные сосуды на медной подставке, и она вертится. В сосудах сиропы: и красный, и оранжевый, и зеленый, и синий. Ты все напридумал, сиропы эти. Ты химик.
— Я математик.
— Нет, ты потрясающий химик. И сиропы эти все целебные. Поэтому у нас не протолкнуться.
Лицо горбоносого стало белым, неподвижным.
— Это вам снилось?
— Да нет, снится это вот, где мы сейчас сидим. Где ты безработный псориатик…
Он втянул в рукава пятнистые руки.
— А я подстилка под иностранцами и живу на то, что зарабатываю телом. Сон — это где мне бьют морду, а не то, где я счастливая твоя жена.
— Что?!
— А то! Не снится та аптека, не снится. А я все ловчу туда насовсем. Пусть не в качестве жены, хоть поломойкой. Однажды дошла тут до края, вот смотри — шрамы. Откачали, сволочи. Да еще все хотела тебя встретить, посмотреть, какой ты тут. Вот, увидела.
Они долго-долго сидели, глядя друг на друга.
— Что ж теперь делать? — спросил он.
— Не знаю, — ответила она.
Слово короля
С противоположного берега громко свистела иволга. На вершинах черно-синих скал белело снежное кружево, мох украшал серые и розовые валуны, на одном из которых я сидел. Солнце нагрело сосны, и они истекали густым ароматом в прибрежную прохладу. Маленький желтый биплан на поплавках отражался, как в черном зеркале, в хрустальной воде. Воздух прозрачен настолько, что далеко-далеко, у выхода из фьорда, пересчитать можно было серые доски на стене кирхи с медным шпилем и видимы были цветные занавески в окнах нескольких белых домиков под черепицей.
Желать родиться там, где угораздило родиться меня, — безумие. Там бессмысленность добрых побуждений обязательно сокрушает смирение. Я там достаточно прожил, положенное мне пережил, многое видел, многое полюбил, смертельно устал от постоянного самоутешения: «Другим здесь неизмеримо хуже, чем тебе».
Не вернусь! Встал и принялся искать в скалах место покруче. Нашел, взобрался и стал на краю. И с отчаянием падшего ангела собрался швырнуть к ногам Господина Его бесценный дар, но не просыпаться.
Господин появился из-за скалы. Он двигался по тропинке, был в теплом кепи, твидовом спортивном пиджаке и в коротких, до колен, брюках. Далее были толстые, с северным узором, вязаные чулки и на солидной подошве башмаки. Лицо Господин имел худощавое, с подстриженной щеточкой седых усов. Господин был королем этой страны.
Приблизившись, король заговорил, и я, как это бывает во сне, все понимал.
— Ваше отчаяние неуместно. Усталость ваша не столько от жизни, но от самого себя. Вам нужно немного отдохнуть. И насколько я информирован, ваши труды не окончены, а любое дело требует завершения. Как вы полагаете?
Я немного подумал.
— Мне нечего сказать, — угрюмо пробормотал я.
— Мы люди пожившие, — продолжал король, — но все же погибать от отчаяния обидно. Вы вечно торопитесь, я полагаю.
— Ваше величество, простите, что для своей акции я выбрал территорию вашего величества. Всю жизнь я стремился в этот рай, и возвращаться после всего этого, — я обвел рукой горизонт, — я не в силах.
— Благодарю за такое мнение о моей стране, но вот послушайте!
Король кашлянул, приподнял плечи и скрестил за спиной руки:
— У меня к вам предложение. Давайте вовсе оставим ваше предприятие, так как оно сейчас нам помеха, и только. Возвращайтесь в вашу неприглядную явь, немного потерпите, и я через департамент иностранных дел пришлю вам приглашение. Поживете где-нибудь здесь среди природы, поработаете, пропитаетесь Григом, Сибелиусом, полистаете Гамсуна да Стриндберга — и глядишь, ваше отчаяние испарится. По рукам?
И король протянул мне ладонь. Я с готовностью принял рукопожатие, но возразил:
— Да ведь так не бывает, ваше величество. Я сейчас проснусь, и счастье встречи с вашим величеством рассеется вместе со сном.
Король слегка нахмурился:
— Ну знаете, сударь! Вы там, в вашей России, совсем разучились быть вежливыми. Король дает вам слово, а вы изволите сомневаться!
Я смутился:
— Простите, ваше величество.
Монарх взял меня за локоть, и мы тихонько двинулись среди мхов. О чем говорили дальше, не помню. Проснулся в слезах.
Но не судьба мне ощутить благодатную монаршью волю: на третий день после чудесной встречи во фьорде, где рядом с желтеньким бипланом кружили по ледяной воде два черных лебедя, я прочитал в газете о скоропостижной кончине короля. Телевидение показало траурную мессу и политическую верхушку планеты, слетевшуюся проводить моего знакомого.
Через некоторое время я немного успокоился. Я надеюсь хотя бы еще на одну встречу с Его Величеством, мне необходимо поблагодарить его за избавление от нетерпения.
Зима в Севастополе. 1981 Год
Волна грохочет крупной галькой и затопляет берег. Шквал срывает с волны гребень и превращает его в облако брызг. Утонула бухта, вода появилась в улицах Херсонеса, замерла, поползла вспять, оставив лужицы с тающей пеной.
Ветер не дает дышать. Сощурясь, смотрю на сбывшуюся мечту: вот мой Пергам, вот Афины мои. Я благодарю Судьбу, позволившую стать мне на розовом, источенном временем пороге базилики у начала пути на Лесбос, Крит, Итаку. Горечь соленых брызг то же, что горечь сока олив, созревавших на берегах пропавшей в Эгейском море Аркадии. Закрываясь от ветра, двигаюсь я вдоль останков стен, но глаза хотят видеть другой город, полный людского гвалта и скрипа снастей в бухте, истошных воплей чаек над базарной площадью, рева ослов, блеяния длинношерстных коз.
Запахи вина, и жареного мяса, и подгоревшего масла.
Жрец, и пахнущие казармой воины, и дети, и в тени кипариса занятые бесконечной беседой старики, и вор, и две бранящиеся через улицу старухи, и местный дурачок.
Мраморная Афина, и журчание фонтана на изящной маленькой площади, и осколки только что разбитой амфоры на мозаичном полу.
Лязг молота из кузни, и оброненная в щель лепта, и раздавленная кисть винограда.
И вдруг заставивший меня вздрогнуть взгляд. Боже, ведь это не она — призрак, а я, вторгшийся в жизнь пристально глядящей на меня красавицы! И я спешу исчезнуть в будущем. Унести с собой видение города, день за днем чуть заметно опускающегося в пучину.
Тихие долины за Байдарами. Вечернее небо светится золотом. Скалы в розовой дымке невесомы. Сейчас время, когда все кругом замерло и нежится перед тем, как впустить стремительную южную ночь.
Старая севастопольская дорога петлями спускается с перевала. Уж проросла она колючей травкой. Вьюнок выполз из густых придорожных зарослей на потрескавшийся асфальт. Дождевые потоки разрушили обочину.
Век назад здесь стучали колесами экипажи, слышался татарский окрик возницы и цокот по гравию подкованных копыт. Быть может, в такой же вечер блеснул однажды в лучах заходящего солнца золотой погон артиллерии поручика графа Толстого и замерла в предзакатной тиши фраза, произнесенная по-французски…
Застучала машина, и большой белый номер на стальной стене корабля начал отдаляться. Пенная волна пошла, выгибаясь, за корму. На затрепетавшем вымпеле уж неразличимы цвета: быстро стемнело. Тепло. Вот-вот опять пойдет дождь.
Я устроился на юте, значит, сзади катера и держусь за леер, то есть трос, заменяющий перила на судне. Ко мне ближе штирборт — правый борт. Следовательно, напротив — бакборт, левый борт. А там, где морячок крепит багор, которым отталкивался от причальной стенки, там — бак, перед нашей посудины.
Носы кораблей обслуги проплывают над головой. В них что-то тихо лязгает, стучит по обшивке. Огни на кораблях и на берегу без ореолов, яркие. С «сотки» семафорят. Ей отвечают у бон. Красный маяк мигает в морскую ночь. Далеко в сопках большие створные огни, белый и красный.
Накрывшая землю ночь тиха и влажна. Но воду в Ахтиаре, как давным-давно звалась Севастопольская бухта, раскачало. Поэтому смирное, темное, темнее неба и воды, тело артиллерийского крейсера, стоящего на бочках посреди воды, переваливает с боку на бок…
Вокруг меня черное. Чуть желтеют нарукавные шевроны, буковка «ф» на плечах матросов и просветы офицерских погон. Блестят ряды пуговиц, поблескивают стволы автоматов, вспыхивают огоньки сигарет. Матросов везут патрулировать город: они — ночная стража. Стоим тесно. В болтовне царит южнорусское мягкое «г» и очень открытое «а».
— Где у них? Не, у них на пароходе другая. Она-те яйца всмятку сбивает. У нас не такие.
Речь о скорострельной зенитной установке и частоте отдачи при ее стрельбе.