Оса вязнет в остывающем малиновом варенье…
Извивается и, извиваясь, кланяется в речной струе черно-зеленая водоросль. Солнечные пятна играют на песчаном дне: там вдруг рассыпались, сверкнули и погасли мелкие рыбешки и скользнула тень большого окуня.
Курица снесла яйцо, раскудахталась, никак успокоиться не может…
Из колодезной тьмы выплывает полное танцующей воды ведро; так холодна и чиста вода, будто и нет ее вовсе.
Кто-то чернику просыпал у дороги.
А над головою от трав до Божьих чертогов облако, и оно будто гора, покрытая вечными снегами.
Целый день ворчание далеких громов; их музыка заставляет оставить все заботы и слушать, слушать, слушать…
Вечером солнце зальет землю медовым светом. Потянутся от всего, от самой малой травинки, длинные тени. Вечернее сияние покатится животворной волною и омоет от дневного жара каждый листок. Оно коснется души, и та вспомнит вдруг покинутую, страшно далекую свою родину. И, вспомнив, как была крылата и не причастна к земным бедствиям, забьется и заплачет…
Но потом успокоится, и золотое облачко в прозрачном, покинутом солнцем небе долго еще будет отражаться во влажных ее глазах.
А потом опустится пахнущая яблоками темная ночь, и с мирных небес в земные туманы упадут стремительные августовские звезды. Засветится сквозь черное кружево листьев желтое окно. И сверчок, знак вечного, неспешно текущего бытия, будет петь до рассвета…
Всего несколько дней прошло, и над окоемом появилась звонкая лазурь. Созревшие, ставшие плотными облака тронулись в свой нескончаемый путь. Они плывут, белые, одно за другим в холодной синей высоте…
Северный ветерок шумит еще зеленой листвой, и песнь листвы и ветра будет знаком Вечности, заставившим затрепетать тронутое предчувствием сердце.
Жаворонок, робко вскрикнув, выпархивает из придорожной травы. И вот одни кузнечики звенят, да, кружа в облаках, плачет коршун…
О, какая радость, непонятная, странная радость прощания нынче на дороге! Это та самая дорога, о которой с ненастоящей печалью поется в юношеских стихах. Но юность не верит в ее реальность. А дорога теперь — вот она, под ногами.
Пробил час, и по ту сторону затихающего удара стал виден предел. Сколько бы ни прожил ты после того часа — все будет не много. И уж не позабудешь того, что ты счастливец, ибо есть у тебя еще бесценные твои, только твои счастливые дни…
Неофит
— Я как делаю? Я на балкон выхожу помолиться. Перед кушаньем. Только начнешь молитву творить, тут ангел мой хранитель и говорит: «Володь, ты Господа всуе-то не поминай. Иди так кушай».
— А вы ангела видите или только слышите?
— А тебе это зачем?
— Ну как же, выходит, вы без молитвы трапезничаете, без Божьего благословения.
— Да что ты в этом понимаешь, в Божьем-то благословении?
— Вы, Владимир, кем были при соввласти?
— Тебе что, статью про меня заказали?
— Да Бог с вами, какую еще статью! К слову спросил.
— Ну, общественником.
— Кем-кем?
— Общественником.
— Что-то о такой профессии я никогда не слышал. А пили?
— Ну, пил.
— Лечились?
— Что было, то прошло. Важно, что теперь. А теперь я по Писанию живу. Мне на этот мир теперь наплевать. Я обязан свою жизнь бдить. Потом скончаюсь. Очнусь в Ерусалиме. А не в Египте, как ты.
— В Египте одни нехристи окажутся?
— Да, такие, как ты и ваши пасторба.
— Кто-кто?
— Ну, священники ваши езуитские.
— Понятно. А это в Писании вы нашли, что мир ничего не стоит?
— Где ж еще? А чего в нем? Одна суета. Людишки суетятся как полоумные, когда надо пробиваться в Царствие Божие.
— Думаете пробиться?
— Да ведь я не грешу. Я как живу? Я днем посплю, а ночью святых отцов штудирую. Как устану, ко мне Христос является.
— Не может быть! Сам Христос?
— Сам. Все по буквам разобъяснит, все по полочкам разложит.
— Что-то не верится.
— Тебе этого не понять. Он меня и млеком, и твердою пищей питает.
— Млеко у Него что, в бутылке или в пачке?
— Издеваешься?
— Упаси Боже! Но интересно ведь…
— Как тебе это все понять? Как тебе понять-то такое? Понять-то ты сможешь такое, да сначала тебе умереть надо, чтобы понять такое!
— Вот те раз! Я умирать не собираюсь.
— Тогда тебе нечего соваться в это дело! За тебя и молиться-то бесполезно!
— Да неужто я такой безнадежный?
— А какой, надежный, что ли?
— Ну, будет, Володя, не сердитесь. Мне правда интересно, как вы с самим Христом общаетесь.
— Как общаюсь — я спрашиваю, Он отвечает.
— Это Он вам сказал, что людишки в этом мире ничтожном зря суетятся?
— А кто ж еще?
— Ну а если рядом с вами в этом никчемном мире ваш ребенок от боли корчится? Как тогда?
— А у меня детей нету.
— Понятно. Ну а вдруг это не Христос с вами говорит, а Его, как бы это сказать, противоположность? Ведь сказал Христос, мол, берегитесь, чтобы не прельстил кто. Он ведь предупреждал: многие придут под Его именем и внушать будут, мол, я Христос, я Христос. И многие, если помните Евангелие от Матфея, прельстятся. А вдруг что-то в этом роде и с вами происходит?
— Вдруг, вдруг! Вдруг бывает только пук! Мне с тобой неинтересно. Ты в религию не веришь.
— А зачем в религию верить? Верить нужно в Бога.
— Ну, понес! А все оттого, что в рай тебе не попасть. Ты ж вылитый басурманин. Вроде мусульмана.
— А вдруг я еще хуже мусульманина — скажем, индеец какой-нибудь откуда-нибудь из сельвы…
— Откуда?
— Ну, из латиноамериканской тайги…
— Вот, вот, вот, те только с индейцами. Знаем вас, католиков. Только отвернись, вы вашего папу нам на шею. Вместо патриарха-то нашего.
— Бог с вами, Володя, я в православной вере крещен.
— Так эт полдела! И твоего индейца охмурить можно. Да нужно сначала обрести Господа нашего Иисуса Христа в сердце своем.
— Это вы правильно.
— Правильно — неправильно, да где Он в сердце твоем? То-то. Это ты своим индейцам заливай.
— Грустно как-то, Володя. Это сколько ж душ на земле ежедневно погибает.
— Веселого мало.
— А вы не в курсе, сколько спасается? Ну приблизительно.
— Да немного.
— Ну сколько?
— Тебе как, в процентах, что ли?
— Хотя бы в процентах.
— Ну не знаю, процентов десять, пожалуй, наберется.
— А вы сейчас не пьете, Володя?
— Тебе чего от меня надо, балабол?
— Не обижайтесь. У меня нечаянно вырвалось.
— За нечаянно бьют отчаянно. Да мне на тебя нельзя злиться. Потому ты мне брат во Христе.
— Как это во Христе?
— Да очень просто. Мы с тобой в одной коммуналке прописаны, так? Так! Куда от тебя денешься? Вот и приходится терпеть. К тому пес тя знает, может, одумаешься. А тогда все едино в одной тусовке Бога будем славить. Чего ржешь?
— Извините, Володя, странно от вас слышать слова из нынешнего собачьего жаргона.
— Ты чего привязался, сукин сын? Ступай прочь! Мне вечерю нынче стоять, поспать требуется.
— Вечерню, Володя, не вечерю. Вечеря — это у Христа со ученики.
— Ты смотри, грамотей какой! А знаешь, что Христос Иуде сказал?
— Что?
— Лучше бы тебе, говорит, на свет не родиться. Понял?
При Сталине мой бывший сосед начинал «топтуном», то есть секретным агентом, при любой погоде досматривающим за стадом обывателей. Он топтался в бесконечных оцеплениях вдоль трассы, по которой несся бронированный лимузин с очередным кремлевским хозяином. Он старел, тайно лаская в кармане драпового пальто эбонитовые накладки на рукояти пистолета. Несколько пар калош истоптал. Служил исправно, заработал пенсию и болезнь ног.
И вот кремлевские хозяева объявляют, что-де времена переменились, облачаются в вывернутые наизнанку одежды, и нате вам, наш бывший агент в мгновение становится, как он утверждает, «келейным монахом», дико ненавидящим все якобы посягающее на его правую веру. С Христом запросто. Ангелы у него чуть ли не на посылках…
Господи, что же с нами всеми дальше-то будет?
Не очень верующий ангел
Ангел сказал: не поднимай руки твоей на отрока и не делай над ним ничего, ибо теперь Я знаю, что боишься ты Бога…
Пятясь в горку, я держался за плетень, сколоченный из живописно кривых слег. Передо мною возлежала колоссальной протяженности долина, и я обозревал отсюда, с гребня пологого возвышения, ленты лесов на горизонте и за ними следующие ленты лесов. Русла извивающихся речек, отмеченные зарослями ольховника, сжатые хлебные поля, изумрудные скатерти озими, ленты дорог, переходящие в улицы деревень, — все играло и менялось под бегущими по земле пятнами солнечного света. Высоченные облака надвигались с севера и тащили за собою бескрайнюю серо-синюю тучу. Туча достигла Иосифо-Волоколамского монастыря, монастырь вспыхнул белыми стенами и поблек; одеяло дождя накрыло монастырь, и он стал невидим. Еще свадебной свечою виделась колокольня церкви в Язвище, еще солнечным лучом возжигались окрест нее пятна плачущей листопадом осени.
«Вот и дожил я до старости. Иду своими ногами. Держусь за плетень своими руками. И главное дело, точь-в-точь как в отрочестве, чуть не сводит меня с ума расточительная, неизвестно зачем созданная вот эта красота. Выходит, жизнь удалась».
— Ай не налюбуисси? Вот те Бог отломил — глазом не съешь. Чем эт ты Ему угодил?
Я отпрянул. Чтобы не упустить хотя бы малость из природного действа, я все шел и шел спиною вперед и на кого-то натолкнулся.
— Чего спужалси? Ангелов не видал?
Говорил крылатый мужичок, костистым задом расположившийся на верхней перекладине плетня. Лицо с розовым носом, крестьянское. Уши большие, прозрачные. На теле когда-то не то желтый, не то оранжевый хитон. За спиной два прямо-таки театральных, поистаскавшихся по гастролям крыла. В одеревеневшей, с синими жилами ладони крылатый мужик держал окурок. Над прядью жидких волос криво сидела ушанка из тех, что носят солдаты и заключенные. Мужик затянулся и продолжал:
— Красота тута — залюбуисси. Ежели иметь мозги, сучествовать пользительно тут: можно сказать, райская территория. Да у вас мозгов нету. Загадили все, едрит вашу корень. Как эт загадили? А так: какой не то Зимний дворец отгрохаете, картинок в ем понавешаете, мебеля флорентийские наставите, а сами во дворе в чапыжнике без штанов заседаете. Ты, прохожий, смекай: всякая цивилизованность начало имеет с устройства отхожих мест. Чего таращишься? Эт не мое постановление, а Божье.
«Какой-то ангел от сортиров, — выскочило у меня, но губ не расцепил, сдержался. — Где-то я уже кого-то от сортиров встречал».
— Да генерала от сортиров ты встречал. В книжке про Швейку, про страшну тогдашню катастрофу. Генерал-то хоть и дураком там глядит, да твой Швейка полная дрянь, как и его написатель, бездельник и пьяница. От таких дерьмовых солдатов не одна империя пала.
Помолчав, Ангел продолжал:
— А я те говорю, в тылу любого действа должон быть сортир. Позади вас же, окромя гадости, ничего нету. Атомну дрянь куда заховаешь? В небе дырья, и там вкруг земли опять же ваше дерьмо в контейнерах крутится. Оружью подлейшего понаклепали столько, что оно, как пить дать, шарахнет под вашей же задницей. Для врагов вшей ядовитейших в бутылях напарили такую пропасть, что достанется аж по горсти на кажинного земного жильца. Да вам и в башку не идет: вши-то смертельные энти с вас же и почнут. Все б это собрать да спалить в бездонной ямине, да нету у вас тех ям. Оттого так, что отхожих мест для ваших мозгов не позаботились соорудить. Мысли-то из какого места из вас выходют? То-то! Кто напридумал реки убить, леса свести, птиц-зверей вполовину извести? Сами уж жабрами дыхаете; вы ж давным-давно пропащие! Вашими мыслями все отравлено.
Не могу вспомнить всего говоренного жутким ангелом-мужиком. В голове моей все перемешалось, помнятся какие-то обрывки его объяснений, объяснений диких, всему привычному противоречащих.
— Гляжу, с интеллигенции будешь. Знаю вашего брата: проснетесь, раздражните слабые свои мозги — и давай на все яды пущать. И то не так, и это погано, аж тошнит вас. Остановиться до могилки не могете. Болтаете, болтаете, сто книжек прочитаете, сто понапишете. Лучшей в тюрягу идете, чем работу какую-нибудь сработать. Обязательно до революциев дотявкаетесь, и тады для вас самый скус — кровя.
Я слушал как в бреду, глядел на его словно молью траченные крылья, и, вместо того чтобы запоминать, в голове ни к селу ни к городу зудело: «Победоносцев над Россией простер совиные крыла».
— Ишь ты! Победоносцев! Крыла, вишь ты, простер. При трех инператорах России верой-правдой Петрович служил, скопил всего-то на чай с сухарем, и нате вам — крыла, вишь ты, совиные простер. Ежели б вы пароходы свои не именем алкоголика нарекали, а именем слуги отечества, так и голова бы работала, жили бы по-людски, а не по-свински. Да у вас ить все с ног на башку перевернуто, вы без дури как без розог. Чего? Знал ли Победоносцева? А как жеть! Вреднющий был старикан, да душа у его благая была. Умница был. А уж как болел Россиею! Помирал, все сокрушался, что с ею станется. Чего? Читал ли Блока? А чего его читать, когда я сам наблюдал евойные фортели. Он ить что, Блок-то, винищем зенки нальет, унцию дурь-порошка ноздрею всосет…
«Ангел-то малограмотный, наверное, хотел сказать „порцию“», — сумничал я.
— Да нет, сказал я правильно — унцию. Примерно грамм тридцать. Всосет, говорю тебе, и давай: «Мы дети страшных лет России!» А кто энти года такими изделал? Что сами наварили, то и жрете. Вас, вишь ты, сатана смущат. Ишь ты, умники, сатану себе нарисовали, мол, эти все безобразия не от нас — от его, от сатаны. Вона он чего натворил. Лукавое вы отродье, нету никакого сатаны! Эт у вас от ваших деяний рога на башке произрастают. Быват, глядишь, как такого на погост волокут, и дивишься — кто в домовине, людя либо сохатого хоронют. Ишь ты, Победоносцев!
— А вы… — вытянул я к нему палец.
— Эт ты насчет занятиев наших? Изволь, праведникам способствую. Каки таки праведники? Да обнакнавенные, все более по обочинам зельем распластанные. К ему подлететь-то ужасно: грязнющий, вонючий, кишка от винопития уж ослабела, а душонка из поганого нутра взывает: «Спаси Христа ради!» Евойну рожу хамску так бы со щеки на щеку и разукрасил, да не приказано. А приказано жисть оскверненных душ продлевать сколь возможно. Да к носителю-то души, к скверной гадине этой, поверишь ли, и пальцем-то прикоснуться — вырвет, а ты ему дыханию уста в уста вынь-подай. Чтоб, значит, полегчало ему, чтоб далее, проспавшись, жил да Богом дарованную душеньку мог до запада своего дотащить. Сволочь!
— Где тут праведник? — вставил я вопрос.
— Он-то и есть праведник, горой ему положь-то! Цыплячья его душа проста, ложью не схвачена, ткни ее маненько, она вмиг способная станет к Божьему. На чужое горе, к примеру, охоча больно делается, себя отдаст и не ахнет. Хоть и махонька она, да все не чета агромадным душонкам ваших главноначальствующих, что не мухами загажена, неправдой, что теми слонами в три наката засрана.
— Где же правда? — старался я не сойти с ума.
— Там, — указал ангел пальцами с окурком в небо.
— Да почему же правда неправду не уничтожит?
— Да как слабоумного-то убить? Глядишь, глядишь, как вы сами себя мильенами словно капусту крошите, поплачешь да опять давай в вас прямой угол искать.
«Почему он говорит со мной жутким каким-то, изуверским языком?»
— А мы другова языка ня знам. При наших-то занятиях. Что ж делать, такая у нас квалификация — в чужом говне копаться, вашу вшивость санпропускать. Оно, конечно, и нам свойственно в начальники устремляться — работенка-то у начальства почище будет, — да, видать, рылом не вышли. Эх, касатик ты мой, пошто личиком-то побелел? Чего такого страшного услыхал? Ежели я бы тебя всею правдой попотчевал, ты б у меня тут же душонку-то и испустил.