Собрание сочинений в 10 томах. Том 6. Сны фараона - Парнов Еремей Иудович 12 стр.


Все отболело и отмерло: клевета, предательство, подлость. Даже Главлит с его разбушевавшимся шефом, поклявшимся, что больше ни одна книга Борцова не выйдет в свет, и тот вспоминается как развеявшийся ночной кошмар. Где он теперь, этот грозный владыка тайной канцелярии, запретной к упоминанию? В царстве теней?

«О, боги Тартара! О, жуткие демоны Шибальбы и Бардо![34] Я воспел вас, я дал вам новую жизнь! Будьте ж вовеки благословенны за то, что разверзлась земля и провалилась вся эта пропахшая тюремной парашей мерзость! Пусть сузился мир до кубатуры кооперативной квартиры, где гниет под окнами мусор и пустует почтовый ящик! Ничего не жаль. Жизнь прошла, сумасшедшая, трудная, но интересная жизнь. Спасибо, спасибо за то, что хоть на излете дано испить вина свободы. Как долго умирало оно в захороненной амфоре. Но осталась, осталась терпкая сладость и по-прежнему крепок все проясняющий хмель. Бронированный монстр развалился, как карточный домик. Он уже не воскресает в прежнем несокрушимом обличии, сколько не собирай покрытые красно-коричневой ржавчиной шестеренки. Что бы ни таилось там, впереди, слава тебе, Великий геометр, что такое случилось. Ники нет и не с кем прощаться. Я ухожу с благодарной улыбкой.

И пусть молчит телефон. С нами ничего не случилось, Ника. Просто мы никому не нужны, и нам с тобою тоже никто не нужен. Пусть молчит…»

Звонок прозвучал в тот самый момент, когда Ратмир дописывал последнюю фразу. Это не было прощальным письмом. Прощаясь с жизнью, пока на словах, он расставался с прошлым. Оно отрывалось, как бинт, приклеившийся к запекшейся, но еще воспаленной ране. Вот он и писал, стараясь заполнить саднящую пустоту, писал в стол, чего не случалось с той давней поры, когда перед ним закрывались двери редакций. Теперь можно было печататься сколько угодно, да только он не хотел. Брезговал участием в грандиозной по масштабам и мелкотравчатой по существу склоке, в которой напрочь тонули отдельные голоса. Это прежде всего касалось газет. Вне зависимости от политической ориентации, тиражи их резко сократились, авторитет упал, и никакая, даже самая умная и злободневная публикация не могла повлиять на общественное мнение. Да его и не существовало, этого мнения, ибо прежнее общество, соединенное страхом и, пусть лживой, но хоть какой-то идеей, распалось на аморфные составляющие. Какой смысл печататься в газетах?

Ратмир давно понял, что смысла нет, и отвечал отказом на все предложения. К нему перестали обращаться. Затем настала очередь телевидения, охваченного рекламной лихорадкой и бесовским шабашом. Не желая общаться с доморощенными скоробогатчиками, а еще пуще — с самозванными колдунами, астрологами и всяческими экстрасенсами, он бросил авторскую программу, на которую потратил два года.

Оставались книги. Вот он и писал потихоньку, не слишком заботясь о публикации. Переиздание позволяло хоть как-то сводить концы с концами.

Отторжение налаженного уклада и старых, казавшихся такими прочными, связей даже начало доставлять удовольствие, хоть и ощущался в том мазохистский привкус.

Публичные собрания, советы, секции, выборы-перевыборы с их сварами, президиумом, фуршетом — со всей этой белибердой было покончено навсегда. Юбилеи, приемы, презентации — к черту! Вместе с облегчением пришло осознание личной свободы.

Нежданный звонок заставил его внутренне вздрогнуть.

Отбросив дощечку, на которой привык писать, полулежа устроившись на диване, Ратмир бросился в кухню, где висела американская трубка с кнопочным набором.

— Это квартира господина Борцова? — откликнулся на короткое «да» незнакомый женский голос.

— Слушаю вас.

— Могу я переговорить с Ратмиром Александровичем?

— Это я.

— Добрый день, Ратмир Александрович, вас беспокоят из телевизионного агентства «Зенит». Сейчас соединю с Петром Ивановичем, генеральным директором.

Пока соединяли, Ратмир невольно прислушивался к неразборчивому гомону, прорезаемому выкриками и смехом. Он впервые слышал об этом агентстве и, тем более, о его генеральном директоре. И вообще терпеть не мог манеры звонить через секретаршу. Милостью судьбы они остались в той, прошлой жизни: те главные редакторы, министры, секретари ЦК. Что же до нынешних… От них уже ничего не зависит. Тем смехотворнее выглядят номенклатурные потуги расплодившихся, как как кролики, гендиректоров, всяческих президентов и самозванных академиков неведомых академий. Хамская спесь, замешанная на прирожденном лакействе. Не уважают ни других, ни себя. И то, что так называемые «новые русские», а этот Петр Иванович определенно принадлежал к их когорте, так живо и жадно переняли блеск и нищету прежних хозяев, не внушало оптимизма насчет торжества демократии. К обращению «господ™» либерально мыслящий Ратмир тоже не мог привыкнуть, хотя как должное воспринимал «мистер» и «сэр».

Пауза затянулась, и он уже готов был повесить трубку, как она ожила бодреньким дискантом.

— Приветствую вас, Ратмир Александрович! Как живем-можем в наше трудное время?

— Как можем, так и живем, — отчужденно ответил Ратмир. — Чем могу быть полезен?

— Мы к вам по поводу вашей книжки… Тут поступило предложение из США насчет телевизионного фильма. Вы не против?

— Какой именно… книжки? — поежился Ратмир.

Он бы никогда не позволил себе выразиться подобным манером о чужом произведении, как не употребил бы слово «творчество», говоря о себе самом. И то, и другое — пренебрежение и гордыня — свидетельствовали не только о дурном воспитании. Плохо организованная речь, чем страдало подавляющее большинство политических деятелей, объективный показатель весьма посредственных ресурсов головного мозга.

Уйдя в себя, Ратмир невольно пропустил мимо ушей нудные пассажи заправилы «Зенита». Основная суть, впрочем, вычленялась элементарно: «юридическая сторона»… «не для телефона»… «с глазу на глаз».

— Хорошо, приезжайте завтра, где-то между одиннадцатью и часом, — поспешно сказал Ратмир, воспользовавшись паузой. В приципе он мог бы назвать любое другое время, но как вышло, так вышло. Все равно ничего не получится. Ему не везло с частным бизнесом. Попадались в основном невежественные пустозвоны, а то и просто мошенники. Договор, заключенный с украинским товариществом «Сокол» на издание собрания сочинений, исчерпал себя на втором томе. Денег, как водится, не заплатили. Авторское право приказало долго жить вместе с Союзом.

Разумнее всего было бы сразу отшить, но не позволила врожденная деликатность.

Ратмир попытался вернуться к незаконченной фразе, но так и не смог вспомнить, как намеревался ее завершить. Рабочее настроение улетучилось. Он включил телевизор, прослушал известия, от которых стало еще тягостнее, и, чтобы занять себя, начал разбирать книги. Отперев закрытую полку, где хранились сочинения мистиков, вроде Мейстера Экарда и Сведенборга, он перелистал, выискивая особо примечательные места, несколько томиков. Устремленные глубоко внутрь мысли не позволяли сосредоточиться, и отмеченные закладками страницы показались невыносимо скучными. Взяв стремянку, он полез на самый верх и, перебрав добрый десяток пыльных фолиантов, остановился, наконец, на «Пемандре» Гермеса Трисмегиста, редком экземпляре, отпечатанном в Армении ничтожным тиражом. Сентенция насчет духов, обнимающих своими кругами чувственный мир, пробудила цепь ассоциаций, которая пошла ветвиться, захватывая внешне далекие, но изначально родственные понятия: «Плерома», «София», «Олам», «Великая пустота», «Логос». Боясь упустить нить, Ратмир устроился на диване и торопливо черкнул несколько ключевых слов. Неожиданное развитие темы настолько увлекло, что он провозился далеко за полночь. Ощутив приступ голода, отправился на поиски, хоть и знал доподлинно, что кроме пары яиц в холодильнике ему ничего не светит. Тем не менее, посчастливилось отыскать окаменевший ломоть лаваша и кусок пожелтевшего масла в серебряной обертке. Утонченный гурмэ, Борцов умел и когда-то даже любил готовить. Однако предоставленный самому себе, обленился, пробавляясь тем, что подвернется под руку. Молоко, хлеб и картошка стали его каждодневной снедью. Изредка он разнообразил ее связкой бананов или баночкой консервированной кукурузы. В ларьке рядом с домом можно было найти фрукты, не виданные прежде в Москве: манго, кокосы, нежно-розовые клементины. Прожив в тропиках общим счетом без малого три года, Ратмир равнодушно взирал на редкостные деликатесы, но не пропускал случая взять папайю и авокадо.

Он все реже покидал дом, суеверно стремясь не отрываться далеко и надолго. Так, выбегал раз-другой на неделе, когда кончались продукты. Запасаться на более долгий срок явно не стоило: хлеб покрывался зелеными пятнами, а молоко прокисало.

Сузился круг общения, а вместе с ним — и личные потребности. Театры, концерты, выставки, рестораны тем паче — все осталось в том далеке, где, бледнея в молочном тумане, таяли дорогие черты. Множественность бытия сжималась в черную точку, от которой, как в упражнениях по трансцендентному погружению, нельзя было повести взгляд.

«Яблочко мишени, где засчитывается одна десятка, — сверкнула, вызвав легкий озноб, аналогия. — Все прочие круги — «молоко».

Надо было что-то решать…

«Молоко» мишени и «молоко» тумана навеяли рбраз тривиальнейшего литрового пакета. Материализовать его, к сожалению, не удалось. Холодильник, из солидарности с хозяином, следовал путем «Великой пустоты».

Бренная плоть грубо напомнила о себе.

Недолго думая, Ратмир размочил краюху под краном и сунул ее в коротковолновую печь, затем вылил в поллитровую банку содержимое обоих яиц, добавил масла, слегка подсолил и опустил непритязательный сосуд в кипящую кастрюлю Вскоре масло растопилось, мутный белок пополз облачными завитушками и получилось изысканное блюдо. Остаток масла пошел на поджаривание набухшего сухаря. Недоставало только зеленого горошка.

Ратмир уснул, не выключив лампу, с раскрытой книгой Апулея в руках. Он очутился на пустынных улицах незнакомого города и долго блуждал по глухим закоулкам, пока не выбрался на широкий простор, где, озаряя ночь, били огненные струи фонтана. Коронованная Кибела на колеснице, влекомой парой львов иберрийских, предстала пред ним, как Венера пред Луцием, превращенным в осла. Разноцветные блики играли на ее высоком челе, одухотворяя холодный мрамор.

Как слезы нечаянной радости и вечной скорби, стекала в кипящую чашу живительная влага.

Уходящая за ночной горизонт память успела шепнуть про Мадрид и «Plaza del Cebeles».[35] В раздвоенности вещего сна он помнил о том, как сидел под оливами римского форума, глядя в темную яму, где лежали разбитые камни храма Фригийской богини. Помнил, как спешил, оказавшись в Мадриде, на эту площадь. Как просил остановиться, когда ехал в аэропорт по грохочущей Алькала. И Великая Мать обещала всякий раз новую встречу. Сбросив оковы причин и следствий, он уносился по спирали магнитных линий в тот единственный город, где в игре превращений перемешались улицы всех городов: Мадрида, Харькова, Нью-Йорка и Мекки. Памятники, храмы, небоскребы, лачуги — россыпью кубиков разлетелись они в сумеречных плоскостях запредельности. И не сложить в единое полотно фрагменты рисунка на гранях, не составить хотя бы словечко из букв.

Ратмир задыхался, пытаясь разобраться в хаотическом скоплении стен и ландшафтов. Где-то там — за паутиной стритов, авенид и гассе, за стальными фермами, переброшенными через морские заливы, бамбуковыми мостами зачумленных клонгов, ждала его Ника. Нужно было только определиться в координатах потустороннего зазеркалья. Высмотреть тайное место в нагромождении глетчеров и песков, в калейдоскопе чердаков и подвалов. Колотилось сердце, наполненное неизбывной тоской, подсказывало, что она где-то здесь, где-то совсем рядом, в одном мгновении полета.

И когда участившиеся толчки уже рвали сонные артерии и яремные вены, в воспаленном мозгу беззвучно сложились слова: «Veni, Eligor, in virtute immortales Eloim».

Ратмир пробудился, ощущая изнуряющие толчки аритмии и головную боль. Тошнотворное чувство безысходности захлестнуло его, не давая опомниться, но сразу, резанув холодным дымом рассвета, пришло осознание беспощадной реальности.

Не изменить, не примириться. Выход напрашивался сам собой и кажущаяся доступность его позволяла вставать по утрам и покорно плыть по течению Сантаны.

От сонных видений сохранились разрозненные клочья. Но и они таяли от усилия вспомнить, как иней. Нащупав на груди раскрытую книгу — она лежала обложкой вверх — Ратмир подумал, что видение могли навеять апулеевы «Метаморфозы». Он почти наизусть помнил чарующий монолог Афродиты-Венеры, которая, прежде чем назваться истинным именем Исиды, открыла свои ипостаси: Астарта, Рампузия, Кибела…

И тут, как разболтанный репродуктор, что внезапно заговорил и умолк, прозвучала откуда-то изнутри та латинская формула.

Ратмир невольно повторил ее вслух и тотчас спохватился, что во что бы то ни стало нужно узнать, что собой представляет этот Eligor, вовсе ему неизвестный. Вскочив с постели, он, как был, метнулся в кабинет, где в отдельном шкафу стояли всевозможные справочники. Ключ к поискам подсказывало имя Eloim (очевидно, ветхозаветный Элохим). Однако ни в одном из библейских словарей не нашлось ничего хотя бы отдаленно похожего. Ни архимандрит Никифор, ни Нюстрем, ни Кнаур, ни Гил лей о нем даже не заикались.

Ни в школе, ни в институте, где обучался Ратмир, латынь не преподавалась. Он осилил ее сам, вне грамматических правил, и кое-как разбирал нужные тексты со словарем. Магическое заклинание, впрочем, в словаре не нуждалось.

«Пришел Элигор, в могуществе бессмертного Элохима», — само собой переложилось в голове. После недолгой редактуры получился улучшенный вариант: «Явился Элигор, силой бессмертного Элохима».

«Может, не явился, а явись?» — засомневался Ратмир, доставая латинско-русский словарь. Расширив свои языковые познания (immortalis давалось в трех значениях: бессмертный, вечный, бесконечный), он остановился на «вечном» и еще раз проверил на слух: «Явись, Элигор, по воле вечного Элохима!» И тут сработало стилистическое начало. «Явись, Элигор, по воле предвечного Элохима!» — интуитивно сложился окончательный текст.

Книги, перо и бумага — они одни позволяли забыться. Пусть ненадолго. Хотя бы на час. Так было, когда умерла мать, а следом за ней — отец. Вот и теперь Ратмир пытался вырваться из порочного круга. «Если нельзя действовать, то хотя бы не думать, не думать, не думать…»

Его душевное состояние приблизилось к той крайней черте, за которой кончается власть здравого рассудка. Явись сейчас этот Элигор, ангел он или демон, Ратмир ничуть бы не удивился, а бросился бы ему в ноги, моля о помощи. Так пораженный смертельным недугом больной, от которого отказались врачи, кидается сперва к тибетским лекарям, потом к экстрасенсам и ворожеям.

Но Элигор остался глух, полагая, возможно, что существует все-таки разница между научными изысканиями и целенаправленным вызовом. Произнесенное всуе имя не способно приоткрыть дверь в мир духов. Ту самую, что «не на запоре», как выразился Фауст. Существует, наконец, определенный порядок, ритуал.

Разумеется, Борцов был далек от того, чтобы начертать магический круг. С юных лет увлекшись мистическими учениями, он и теперь оставался вдали от любого вероисповедания. Однако его просвещенный и уважительный атеизм, окрашенный пантеистическими предчувствиями, не был свободен от малой толики суеверий. Собственный психический опыт подсказывал, что сакраментальный вопрос философии еще очень далек от разрешения. Да и на Востоке Ратмиру посчастливилось столкнуться с феноменами, которые никак не вмещались в сугубо научную картину мира. Но, если и существовали неведомые силы, то проявлялись они на тончайшей, едва уловимой грани, всякий раз оставляя место сомнению.

Находясь под впечатлением прошлых ночей, когда любимая приходила к нему живой, невридимой, он не мог не сознавать, что это подсознание, освобожденное от дневных оков, проецирует слабый, еще трепещущий огонек надежды.

Разве не так, хоть и все реже с годами, являлись ему мать и отец? И он страдал от непонимания: где они были все это время? Где был он сам, живя вдалеке от них?

Давешний сон, однако, стоял особняком. От него и впрямь веяло провидческим откровением, когда подхваченная космическим вихрем душа по острому лезвию скользит в неизведанное. Что там, за линией последнего горизонта? «Вечное теперь» или душевный надлом? Всепроникающий свет или черная дыра, куда провалится Орфей, ища свою Эвридику?

Назад Дальше