Скорость - полтора узла. Чтобы фотоаппараты успели произвести съемку, ничего не пропустив. Кое-где вижу крупных мертвых рыб. Они лежат на дне, наверное, уже давно. Здесь нет бактерий, вызывающих гниение. И рыбина на дне Черного моря может пролежать очень долго. При желании можно собрать коллекцию их для какого-нибудь биологического музея.
– “Дельфин”, как слышно?
Пoзади десяток километров. Делаю разворот, иду к базе.
На дальнем холме… Что это такое? Сдерживая нетерпение, веду аппарат туда… Нет, просто камень причудливой формы.
А ведь где-то здесь, несомненно, покоится один из кораблей греческого капитана Одиссея! Когда-то плавали за золотым руном. И что такое золотое руно, какое оно, никто толком не знал. И сейчас, сегодня, завтра, всегда люди будут искать то звездный парус, то неуловимую внутриядерную частицу… О них тоже немного, в общем, известно.
…И все-таки, какой он, звездный парус? Я попытался представить его. Наверное, он очень большой: световые лучи оказывают едва заметное давление, и чтобы сила была достаточной, нужна большая площадь. Еще что? Не исключено, что он очень легок, так легок, что никакие привычные нам эталоны эфемерности не подойдут для его характеристики. А вывод?…
А вывод из моих довольно простых рассуждений мог быть неожиданным. Мы искали скорее всего не там, где следовало.
Я с нетерпением дожидался конца смены.
И вот “Дельфин” всплыл. Нам кинули швартовые концы.
Мягкий удар о пневматический кранец. Стальная лапа крана поднимает наш аппарат и водружает его на кильблоки в просторный ангар. Мы выбираемся на палубу через люк. Я бегу к Николаю.
– Что случилось? - встревоженно спрашивает он.
– Да уж случилось! - невпопад выпаливаю я и начинаю сбивчивый рассказ о предполагаемой конструкции паруса.
– Ну и что из этого следует?-спрашивает он. И сам же отвечает: - Да то, что искать его мы должны, пожалуй, на поверхности.
– Он должен плавать, - говорю я горячо. - Должен!
Потом я не раз удивлялся, откуда пришла к нам обоим эта уверенность в том, что звездная яхта должна сохранить плавучесть. Тогда же это был решенный для нас вопрос. Подумать только: яхта! Да откуда мы все это взяли с ним? Как придумать смогли?…
Ну и что же, отменять подводные дежурства?… В конце концов мы решили сократить их, к удовольствию Нины. Вот когда мы с ней стали настоящими друзьями.
Прошла неделя. Мы нанесли на карту направления течений. Данные о ветре были довольно точные, и мы надеялись теперь на успех. Мы повернули “Одиссей”, обогнали течение, зашли на добрую сотню километров вперед, чтобы не пропустить предполагаемую находку. “Одиссей” стал совершать рейсы поперек течения, словно дожидаясь добычи. Нечего и говорить, что мы были далеко не уверены в успехе. Если говорить честно, у нас был один шанс из тысячи. В том случае, конечно, если яхта вообще существовала, а не была нашей выдумкой.
…В один из дней, когда мы почти потеряли надежду, наш трал для биопланктона зацепился за что-то. Нина позвала меня: - Георгий, посмотри-ка!
Я прошел к лебедке. Из воды метрах в тридцати от кормы выступала какая-то полупрозрачная штуковина, точно огромный плавник рыбы. Мы подтянули ее поближе. Я стал всматриваться: она была цвета морской волны и оттого сначала показалась прозрачной. Ее нижний край глубоко уходил в воду.
Я боялся поверить. Чтобы потом не разочароваться.
Заработала лебедка. Я не торопил событий. Кто-то положил руку на мое плечо. Обернулся: Николай. Я молча кивнул.
Он был не так велик: сотня квадратных метров, не более.
Странной была его форма: он был похож на витую раковину.
Поверхность его сияла в лучах утреннего солнца. И там, где была вершина раковины, к нему прицепился прозрачный пузырь. Совсем небольшой, около метра в диаметре. Он был пуст.
Ничего особенного там, внутри, не обнаружилось. Когда мы подняли яхту на палубу, когда я окинул взглядом ее простые и вместе с тем какие-то необычные обводы, когда сумел угадать назначение некоторых деталей: маленького, едва заметного сиденья внутри пузыря-кабины, крохотной рукоятки, какой-то педальки, - только тогда радость открытия начала наполнять все мое существо. От прикосновения моей ладони по парусу пробежали синие искры, он звонко загудел, и мы все долго-долго слушали эту песню, принесенную им из звездных далей.
ДМИТРИЙ ШАШУРИН СОРОЧИЙ ГЛАЗ
Где-нибудь, может быть, их называют по-другому. Очень часто у растений, особенно диких, несколько названий. Вот, например, черный паслен - где его зовут просто паслен, где поздника, а где и неприлично, потому что растет он в деревнях на самых неподходящих местах и мозолит глаза. С ним, с пасленом, некоторые очень любят пироги, и его даже продают на базарах. А эту ягоду я привык называть, слышал и от других: сорочий глаз. Она лесная, никакая не съедобная, горькая. На макушке травинки как бы звездочка из листьев, а в ней, в центре - голубая до небесности ягода с черной точкой, словно и вправду выглядывает из травы птичий глаз.
И еще приведу одно обстоятельство, не менее важное, как получается, чем ягоды, - то, что к тому времени я уже давно вышел на пенсию. Как давно - не уточню. Для одних давно год, для других и десять лет - недавно. Жена тоже. Насчет детей: в принципе если были, то были бы взрослые. И внуки.
А по грибы-ягоды я всегда любил и до пенсии. Но тогда по выходным, в болыиой компании, с ночи в далекие леса. Шумно, колготно. Тут же тихо. Всего лишь пригородная зеленая зона, а ходишь, ходишь - никого. Поднимешь глаза от земли, и вдруг как вынырнул из шума, хлопот в прозрачность, покой, и кажется, вот-вот полностью поймешь и жизнь, и природу, и себя. И задерживается в тебе проникновение, и грибы находятся сами собой, знаешь, куда взглянуть, где наклониться, и оказывается, так и есть. Там он стоит, где предчувствовал: белый или красный - подосиновый. А то среди смешанного древостоя - чистый березняк, это и в кино не раз использовали: свет светом погоняет в белизну, в синеву, розовость. И солнце, и шелестят листья.
Тогда дышишь, словно сливаешься с воздухом.
В таком проникновенно-воздушном состоянии я и почувствовал, что увижу сейчас ягоды сорочьего глаза, и увижу не равнодушно, а с последствием, с продолжением, что ли, для себя, увижу более заинтересованно, чем любой гриб. Вскоре, как по заказу, вышел на куртину этих ягод. Бывают иногда такие яблоки прозрачные, сквозь мякоть видно семечки - наливное яблочко из сказки. Здесь оказались наливными ягоды сорочьего глаза, и не скажешь: голубые - прозрачные до того, что светятся изнутри. Нет, мерцают, но по-разному: одни будто больше в красное, другие - в желтое. Меня к ним потянуло, выходило по-предчувствованному, и не верилось, что они несъедобные, горькие, наоборот, влекло попробовать и обещало необыкновенную вкусность. Я, еще не веря до конца, взял ягоду в рот. Кто пробовал черный паслен, наверняка помнит его притягательно-отталкивающий вкус. На некоторых людей притягательность паслена почти не действует, и они никогда больше даже не смотрят на него, другие нечувствительны к отталкивающей стороне его вкуса - они-то и любят пироги с пасленом, третьи, как и я, одинаково чувствуют обе стороны вкуса и остаются равнодушными к паслену. Вкус наливных ягод сорочьего глаза с той куртины напоминал притягательный вкус паслена, если ягоды отсвечивали изнутри красным, и отталкивающий, если светились желтизной. Притягательный вкус красных был тоньше и приятнее, чем у паслена, отталкивающий желтый - противнее и резче. И были они по вкусу совершенно разные ягоды - одни притягательные, другие отталкивающие.
Я съел все красные ягоды, остались в куртине торчать на стеблях только желтые. Никаких вредных последствий я не ожидал, ничего и не случилось вредного. Но предчувствие, которое началось еще до ягод, - заинтересованность - усилилось, связалось с довольным ожиданием еще чего-то, но уже не внешнего, внутреннего. Как будто, когда ел ягоды, я добивался его, знал, что наступит, а теперь отметил про себя с самого краешка: ага! вот и началось, хотя явственно думать что-нибудь похожее я не был в состоянии в тот момент. Сейчас я осознаю все задним умом, как вспоминают потом, когда подломится ножка или стойка: да, да, трещало же! Мы слышали, что трещало, оказывается, вон почему! А не подломись, кто бы помнил о треске. Недолго его и выдумать, если уж произошла поломка.
Через день я помолодел, потому и вспомнил, что будто сразу после ягод почувствовал какие-то изменения в себе, навспоминал задним числом столько всего - впору писать научный труд о ходе внезапного омоложения. Мне теперь мнится, как в тот день я необыкновенно долго бродил, не уставая, па лесу, сидел вечером у телевизора, не задремывая, лег без гудения в пятках, встал утром без связанности в пояснице. И пошел, и пошел наматывать воспоминания на все прошедшие часы до того момента, когда я впервые воочию обнаружил, что происходит или уж, лучше сказать, произошло. Стоял я голый, распаренный перед зеркалом и смотрел на себя. Я не сделаю никакого открытия, если скажу, что мужчины-пенсионеры не часто смотрятся в зеркало, а если и взглядывают туда зачем-нибудь, то избегают общего обзора: каков я? Давно известно каков, и не жди изменений в лучшую сторону, представляешь себя не по зеркалу - по самочувствию, и хранишь в памяти совсем другую внешность, чем Ty, которую постоянно дорисовывает время.
Но тут мне кричат с полка в парилке: молодой человек! Эй, молодой человек, поддай малость! Конечно, кого сейчас не называют молодым человеком. Однако, даже не глядя, определишь по тону, относится это действительно к молодому или сказано лишь так, для обращения. Хотя у меня и рост небольшой и можно принять за подростка со спины, но никогда еще в этих словах не слышалось той интонации, которая появляется или звучит в отношении действительно молодых.
Но тут… Я и поддал, здорово поддал, забрался на полок и сам еле терплю, свирепый получился пар. Кто это, орут, так наподдавал? Да вот этот, показывают, усатый парень, молодой еще, небось холодной водой. Повыращивали, ворчат, бород, усов, а пацаны. Потому-то я и вышел в раздевалку, к зеркалу.
Первое, что подумалось, - жена, неужели не заметила жена? Как же она не заметила? И тут же вспомнил, что и сам не знаю, когда видел ее отчетливо, не мельком, что представляю ее по памяти. Да и кто же будет пристально вглядываться в лицо близкого человека, надев очки, чтобы уследить за его старением. Сама природа против, не оттого ли она ослабляет нам зрение заранее, до разрушительных изменений во внешности, щадит наши чувства. Кстати, о зрении. Я смотрел на свое отражение в глубину зеркала без очков, и ничто не туманилось, не расплывалось, передо мной стоял распаренный усатый парень. В молодости я никогда не носил усов, может быть, поэтому не узнал себя. Хотелось оглянуться, поискать сзади, где же я? Кинулся в парикмахерскую, но и без усов я не стал похожее на того меня, который помнился подробно и никогда не был чужим. Вот так для начала сам стал себе чужим. А дальше? Видимо, время не только сморщило лицо, но изменило и суть. Морщины убрали, новая суть осталась: вместо рабочего парня отягощенный неповторимой индивидуальностью молодой интеллектуал из телепередачи.
Вроде бы все разглядел и, оценив, понял, и даже задним умом раскинул, а привычка привычкой - ноги тянут домой почаевничать после бани. Как будто омоложение где-то там, с тем, другим, из зеркала, а со мной полный порядок, и чай ждет меня дома. Дома…
Ключа не оказалось в кармане. Позвонил и привычно жду, слышу шаги, представляю, как жена сейчас откроет мне, какая она, представляю автоматически те образы, которые внедрили в сознание ослабленное зрение и привычка долгих лет счастливой совместной жизни. Крякнула задвижка, отщелкнулся замок. Гляжу на жену, разеваю рот, смотрю на номер квартиры: номер тот, она не та.
Я смотрел на нее и не находил того, что знал всю жизнь, не мог понять, куда оно девалось, стало незнакомым. Не возраст меня оттолкнул, как он открылся моему помолодевшему зрению, а незнакомость. Помню, посетил я через тридцать лет после того, как ее покинул, свою деревню, отчий дом. Скорчилась изба, одряхлела, но все-таки угадывались в ней родные приметы, щемяще тоскливо, а знакомо. Тут же самый близкий еще два часа назад человек - и ничего, пусто. Она тоже смотрит недоуменно и видит туманным своим зрением чужого, молодого, безусого…
– Вам кого? - спрашивает. - Если, - называет мое имя-отчество, - то он выехал за город на три дня.
И медленно, как будто ждет от меня еще чего-то, закрывает дверь. Вот защелкнулся замок, вот ширкнула задвижка, вот удалились шаги. Я отмечаю, и ничего больше нет в голове, и в ногах окаменение - не двинуться. Вдруг с возмущением подумал: а чай? Как будто у меня из рук вырвали чашку с чаем, а мне кажется - по ошибке, надеюсь, что все сейчас наладится, опять пойдет no-заведенному. Этажом выше хлопнула дверь, я почему-то испугался, кинулся вниз и чуть не бегом выскочил из подъезда, а там со двора на улицу, словно надеялся, что подхватит меня общее ее движение и доставит к месту. Где же теперь мое место? Не оттого ли люди, дошедшие до крайности в домашней сваре, расхлестанные, выскакивают, сами не понимая зачем, на улицу. Выскакивают и, охваченные движущейся, пусть даже равнодушной к ним реальностью, возвращаются в колею, замечают свою расхлестанность, неуместность и отступают со стыдом ли, с просветлением ли. Я же поплыл вместе с улицей, только тогда понял, про какой загород, про какие три дня за городом сказала моя жена. Договорился с соседом по дому помочь ему оборудовать жилье на садовом участке и собирался ехать к нему сразу после бани, не заходя домой. “Три дня, три дня, - соображал я, - три дня, а что дальше?” Талдычил: три дня, три дня - не хуже, чем Германн в “Пиковой даме” - три карты, и не исключено, что вслух - от ошарашенности. Ноги соображали лучше, чем голова, потому что совершенно не помню, как они привели меня на вокзал и посадили в электричку. И до самого садового участка вели меня не голова с глазами - ноги с пятками. Соседа своего буду называть не его именем, а Петровичем, Иванычем и по-другому, хоть Морковичем, чтобы не давать ни его, ни своего адреса и еще чтобы передать свое тогдашнее бесшабашное, озорное от молодости настроение. Увидел Петровича на его участке тоже как-то механически и сразу же брякнул:
– Здорово, - говорю, - Иваныч!
Он на меня таращится, я, спохватившись, на него, стоим так, не двигаемся и молчим. Мне уже впору сматываться, как он вдруг светлеет, и по лицу его становится понятным, что он о чем-то догадывается. Я же таращусь еще больше, полностью овладев за эти мгновения пониманием ситуации, никак не могу представить, о чем же здесь возможно догадаться.
– Ага! - говорит Моркович. - Здорово! Ты небось Жора. Тебя, - называет мое имя-отчество, - направил сюда?
Я тоже говорю: - Ага!
– Сам-то, - снова звучит мое имя-отчество, - когда приедет? Или заболел?
Мне это подходит, я киваю и говорю со вздохом: - Заболел!
Вижу, как Помидорыч попервоначалу захмурнел, но тут же, снова мне на удивление, засветился еще одной догадкой. Какой же умный оказался мужик мой сосед! Но на этот раз и я догадался, в чем его догадка. Рябиныч догадался, что Жора напускает на себя малословность и мрачность, оттого и звучит фальшь, которая его настораживала. Теперь же Капустыч успокоился совершенно. С такой чуткостью и наблюдательностью он далеко бы пошел, если б не стремление немедленно разгадать и успокоиться.
В той жизни, за которой для меня защелкнулся замок, ширкнула задвижка и удалились родные шаги (звуки все те же, старые, привычные, а видимость неузнаваема), говорил я Абрккосычу про чудака-студента Жору, сына наших знакомых. Вот теперь он и догадывался обо всем наперед, и восхищался, что сподобился общаться с закидоном, у которого прямо-таки трагическая рожа. А какая еще могла быть в тот день у меня рожа, хоть к молодая, что у меня творилось на душе-то?
Салатычу же развлечение, материал для наблюдений и догадок. Ну и дает, парень, лихо. Вот напускает на себя мраку, думал он не без уважения про меня - Жору и в то же время предвкушал, как этот надутый индюк осрамится с наладкой всей его садовой техники да со столярными работами, в которых я подрядился ему помочь, а прислал вместо себя явного неумеху.
Теперь уж и я читал все мысли своего соседа в самый момент их зарождения. А в ушах моих продолжали звучать удаляющиеся шаги, уходили они все дальше и дальше. Даже теперь, после всего, что произошло со мной, когда затаюсь, снова слышу, как они уходят.