Нет слов, жизнь города во все времена отличалась сложностью, запутанностью, быстротекучестью. Обернулся, глядь — а уж все по-иному. Марки автомобилей, тщательные наряды жителей, ширина улиц, выражение лиц, линия спины. Вчера — жилетки, брелоки, пролетки, цилиндры, телесная тучность. Сегодня — таксомотор, кепи, плащ “болонья”, легкоатлетизм в рисунке фигуры. А завтра?
Конвейер жизни не знает остановки. Конструируя этот конвейер, природа позабыла снабдить его красной кнопкой с надписью: “Стоп”. А может, и не забыла, да пронесло нас мимо кнопки этой, промчало, вот и летим к новым горизонтам.
Жизнь, дела, открытия — все становится увлекательней, полнокровней. Грубый физический труд требуется все реже.
На глазах сокращается рабочий день. Исчезают тяготы быта.
Каждый чувствует, как расправляются плечи, глубже становится вдох и выдох, свежеет воздух, каждому становится легче.
Взамен возникают новые проблемы, техника усложняется.
Там, где раньше годились и бухгалтерские счеты, теперь не обойдешься без саморешающей электроники. Специалисты хватаются за голову перед лицом замкнувшихся в себе, неисчерпаемых тайн, природы и темпов усложнения индустрии. Им уже не хватает суток, чтобы быть в курсе последних новинок смежных дисциплин. Да, специалистам, наверное, становится все труднее и труднее. Что же, на то и несут они высокое звание мастеров своего дела. Уж если и специалист иногда призывает на помощь кибернетическую голову, чтобы разобраться в происходящем, то простому марсианину, лишенному совета наставников и оторванному от своих исследовательских центров, по-видимому, предстояло просто утонуть в пучине этих проблем.
На том Марсе, с которого прибыл межпланетчик, все необходимое для жизни добывалось совсем иными способами. Металлы, ткани, энергия, механизмы — многие даже не знали, откуда появляются эти совершенно бесплатные товары на прилавках магазинов. Заводы, построенные в незапамятные времена глубоко под землей, надежно поставляли предметы любой степени необходимости без всякого вмешательства потребителей — жителей планеты. Надежная, проверенная веками автоматика не знала сбоев, и длинные эскалаторы выносили наверх столько разного добра, сколько требовал жизненный максимум населения и немного сверх того — резерв, значит.
Среднему марсианину, привыкшему к столь прекрасному порядку вещей, трудно понять, из-за чего бьются люди Земли, лишенные пока что сказочно совершенной автоматики. Однако в свое время марсианин-межпланетчик крепко проштудировал курс истории, где рассказывалось, что и марсиане когда-то стояли у станка, знавали план и перевыполнение его, не чуждались прогрессивки, в общем каждый получал по труду. Теперь эта книжная история встала перед ним во плоти и крови.
Он быстро понял, зачем универсальным магазинам нужны витрины, а продавцы обязаны сначала взять пестренькие банковские билеты, а уж потом выдать товар. Понял, почему вместо того, чтобы сесть в двухместный моментолет и через считанные минуты выпрыгнуть на теплый приокеанский песок, толпы парятся в душном иллюзионе, где мечутся картинки и люди с вожделением взирают на этот самый лесок. И почему подметки на ходу отрываются — тоже понял.
“У них еще все впереди, — думал он, глядя на запыленных горожан, штурмующих пригородные электрички. — Будет и моментолет, и океанский пляж, и бицепсы, чтобы шест нес над десятиметровой отметкой, тоже будут. Это от них не уйдет…”
Денег марсианину не требовалось, пищи тоже: зарядился на несколько месяцев вперед. Ночлег? Ну что же, гостиница, конечно, словно создана для него, да ведь каждому свое. Подвесившись в превосходном, приспособленном для этой цели мешке к макушке густой ели, он проводил в загородной чащобе восхитительные, полные привлекательных снов ночи.
Лесная жизнь начинается рано. Ухнет в последний раз сова, сомлеют в горизонтальном свете плоские туманы — и пошел мощный поток птичьего щебетанья. Тут уж не до снов.
Марсианин спускался к ручейку, умывался, балансируя на скользком от росы камне, неторопливо засовывал в дупло мешок и, немного сожалея об отсутствии привычного комплекс утренней гимнастики, устремлялся в город. С первыми электричками…
…Так и шли дни командировочного, человека-межпланетчнка. В трудах, в залах библиотек. Незаметно интроскопируя кореальным аппаратом длинные, уходящие в перспективу ряды книг, он получал микроотпечатки и прессовал их в квадратные таблетки. Таблетки складывались в пустотелый патрончик.
Патрончик хранился в заднем кармане брюк.
Иногда он вытаскивал его, тряс перед ухом. Патрончик жужжал с каждым днем все полновеснее. Он набивал его кропотливо, размеренно, как набивают порох в гильзу охотничьего патрона. Он набивал его и тряс у самого уха.
— Скоро домой! — подпевал он сам себе. — Этот патрончик взорвется там громче тысячи бомб. Он убедит их: командировка сюда, на Землю, важнее всех мероприятий. В открытую, без утайки, на “ура!”. Большим коллективом на больших звездолетах! В полдень. Вот, читайте, смотрите, слушайте! На Земле — подобные нам. Тоже ищут себе подобных. Не мы их, так они нас найдут.
Им не легко сейчас, жизнь сложна. Они борются за новый мир, иной быт. Кто поможет им, как не мы? Вспомните наше прошлое, собственное. Разве не помогли бы мы ему, если б могли? Прошлому не поможешь? Вот оно. Смотрите, слушайте, читайте.
Мы привезем им наши чертежи, наши библиотеки. Пусть знают. Пусть разом перемахнут через барьер времени. Перемахнут — и окажутся рядом с нами. Медленна лет арба. Бык дней пег. Они готовы, они выдержат. Их бог — бег! Сердце их — барабан! — так настраивал себя марсианин, погромыхивая патрончиком, как бубном, в такт каждой мысли.
Он помнил: суровы вожди его планеты. Осмотрительны.
Скажут: “Надо подождать. Посмотреть, как они там еще себя покажут, зарекомендуют. Лет сто, двести. Готовы ли к Высшим Истинам. А пока пошлем одного. Пусть обоснуется среди них. Смотрит. Не открываясь. Докладывает. Лет сто, двести. А там решим окончательно…” Он знал, такой разговор будет. Потому готовился к нему тщательно, без суеты, расписав дни командировки на самое неотложное: киносъемка, звукозапись, копирование текстов, личные наблюдения.
Светлели напластования утренних туманов, просыпалась в гнезде птица, выкрикивала неважно что, прочищая горло, и пускала пронзительный, чистый звук. Ручей, ранняя электричка, в город, в город…
А в бристаньском заповедном лесу жизнь вошла в привычную колею. Тот же дед Митрий Захарыч Пряников обходит дозором дремучие угодья свои, топчет тропинки, крутит крепкие самокрутки. Те же ветра, изнемогая, рвутся по-над ельниками да березняками, сквозят по просекам, гнут скрипучие стволы. Захарыч ставит жесткую ладонь к уху, слушает: “Алг, идет кто?” Осторожничает! Запала в стариковскую душу история с павшим камнем. Все ждет, не вернется ли к месту тот, из камня выбежавший, ночной человек. Да нет, по всем приметам пока что в отсутствии, глаз лесника зорок.
И камень тот, чемодана вроде который, чаи еще на нем экспедиция распивала, на месте пока лежит. Заворачивает к нему дед о своем поразмыслить, о далях небесных повздыхать. Придет, рукой обхлопает, обойдет с четырех сторон, головой покачает. Задумается.
Лежит пока камушек, что ему сделается. Да долго ли отлеживаться осталось? Дни идут, стучат механизмы времени, отсчитывают. Каждому часу — свой момент!
Аркадий Львов
СЕДЬМОЙ ЭТАЖ
Он слыл трудным мальчиком. Он слыл трудным лет с шести, когда папа и мама впервые заговорили с ним о школе. Это было в марте. Они сказали ему, что вот пролетят весна и лето и в сентябре он пойдет в школу. Папа вспомнил свой первый школьный сентябрь — каштаны были еще зеленые, как в мае. Мама ничего не вспоминала, мама только вздохнула и сказала, что время не стоит на месте. А он вдруг рассмеялся и заявил, что в школу не пойдет. Мама сделала большие глаза, а папа очень спокойно спросил у него:
— Значит, ты хочешь остаться невеждой?
И он ответил папе, тоже очень спокойно:
— Да, папа.
И тогда папа объяснил ему, что он мелет вздор, потому что человек не может всерьез судить о том, чего не знает. А для него, Гришки, или, короче, по-домашнему, Гри, школа и невежество — это просто слова, лишенные смысла.
— Просто слова, — повторил папа.
И тогда Гри опять рассмеялся, а папа сказал ему:
— Перестань смеяться: смех без причины…
Папа не договорил, потому что Гри прервал его и очень серьезно произнес:
— …это поливитамины.
Папа сказал, что его сын жалкий рифмач и что сам он, папа, в детстве тоже был таким, но Б школе, когда он занялся серьезным делом, все это слетело с него, как осенняя кора с платана.
— И ты сделался цвета слоновой кости, как облинявший осенний платан.
— Ты угадал, сын, — сказал папа. — Но не забывай, есть разные способы окраски…
— Например, — весело произнес Гри, — отодрать за уши. Я опять угадал, правда, папа?
— Да, — согласился папа, не колеблясь, — и мы сейчас убедимся в этом на собственном опыте. Гри, подойди ко мне, пожалуйста, поближе — отсюда я не достану тебя.
Гри встал у кресла справа, отец ухватил его за ухо и, притянув к себе, крепко обнял. Мама сказала, что этот вариант она предвидела с самого начала, и сын немедленно поддержал ее:
— Да, мама.
— Гри, — сказал папа, — ты стал болтлив, как электронная гадалка из комнаты смеха. Но я знаю, ты полюбишь школу и будешь прилежно учиться. Только дай мне, пожалуйста, слово, что не будешь торопиться с ответом, пока не познакомишься по-настоящему со школой.
— Хорошо, папа, — сказал Гри, — если тебе очень хочется отложить правду, отложим ее. Но ты сам говорил мне: правду надолго откладывать нельзя.
— Так, — кивнул папа и хотел еще сказать, что, если бы мы всегда точно знали, где правда, к человечеству вернулся бы золотой век. Но он не сказал этого, и потом, когда Гри ушел к себе, он решил, что в присутствии сына не следует увлекаться нравственными и социальными обобщениями, потому что преждевременная зрелость — это нередко преждевременная грусть.
— Ты должен быть с Гри построже, — сказала ему жена.
— Да, — ответил он, — я могу приказать ему молчать, но приказать ему не думать я не могу. Даже если бы это разрешалось законом.
Через полчаса Гри постучался в комнату отца.
— Войди, — сказал отец, — но помолчи две минуты. Я должен дописать фразу.
Усевшись в кресле, Гри наблюдал за отцом и постепенно, от стоп к животу, погружался в бархатное, как от человеческого тела, тепло. Такое же бархатное тепло Гри обволакивало на берегу моря, когда в перегороженной каменной запруде перед ним млели крабы, прогретые солнцем. Никто, кроме него, Гри, не замечал, как меняется окраска панцирей у них, как засоряются струйки воды в оранжевых клешнях, как меняется взгляд черных испуганных глаз. Прежде он думал, как все: у краба всегда испуганные глаза, потому что краб всегда таращит их. Но потом много раз он видел у них другие глаза: тоже вытаращенные, но тусклые и безучастные. Поначалу он решил, что эти крабы попросту больны, но внезапно, когда рядом проносилась серебристая фиринка, краб, только что больной и безучастный, делал отчаянный паучий рывок. Промахнувшись, секунд десять — пятнадцать он судорожно подгребал клешней песок, а Потом снова каменел.
Однажды он показав Своих крабов папе и спросил, как они меняют цвет своих панцирей. Папа ответил, что здешние крабы неспособны менять окраску, а то, что Гри видит, просто сумма физических факторов — толщина слоя воды, угол падения солнечных лучей, свечение неба, движение воздуха, — которые воспринимаются им как игра красок на панцирях. Почему именно на панцирях? Ну как почему, удивился отец, да просто потому, что именно на них сосредоточено внимание человека.
— Кстати, — заметил отец, — ты и сам мог бы это сообразить, Гри.
“Да, — подумал Гри, — я и сам мог бы это сообразить, но крабы-то меняют свой цвет на самом деле. На самом деле. Неужели и папа не замечает этого?” Гри огорчался, когда отец не поддерживал его, но это длилось очень недолго — До того самого дня, когда отец в разговоре с матерью, понизив зачем-то голос, сказал, что не только разные поколения, но даже люди одного поколения видят и толкуют мир по-разному, и это, вероятно, первейшее условие постижения мира.
— И в конечном итоге, — добавил папа уже во весь голос, — прогресса.
Дня через три после этого Гри нашел в папиной библиотеке книжку о Джордано Бруно — человеке, которого сожгли за то, что он не хотел думать так, как другие. Но это было очень давно, утешал себя Гри, полтысячи лет назад. А потом он нашел другую книжку — и ему стало страшно, потому что этой книжке было всего сто четырнадцать лет и автор ее рассказывал о жестоких пытках, которым подвергали люди людей только за то, что одни видели и думали не так, как другие. И всегда почему-то были правы те, что казнили, и всегда были не правы казненные. А потом приходили новые поколения и судьи, и черное становилось белым, а белое черным. И это был уже последний суд, которого никто не пересматривал…
Отец дописал фразу и сказал Гри, что, пожалуй, лучше всего посидеть у окна.
— Хорошо, — сказал Гри, — я тоже люблю сидеть у окна.
В руках у Гри был альбом, и отец потянулся к пульту стенной мебели, чтобы выдвинуть столик, но Гри остановил его:
— Не надо, папа. Альбом будет лежать у тебя на коленях. Можно?
Отец подвинулся, и теперь они сидели в кресле рядом.
Отец листал страницы молча, мальчик тоже молчал, потому что никто не требовал у него объяснений. Перелистав весь альбом, отец вернулся к двенадцатой странице, где в джунглях пряталось чудовище, напоминавшее игуанодона, и спросил, какая страна здесь изображена.
— Сельвас, среднее течение Амазонки, — объяснил Гри. — Вчера доктор Мануэль из Белу-Оривонти рассказывал по телевидению, что он готовит новую экспедицию в долину Мадейры. Он говорил, что пора, наконец, развенчать Амазонку — принцессу Тайны.
Слушая сына, отец закрыл глаза. Потом, чуть-чуть приоткрыв их, так что Гри не мог понять, видит его отец или нет, сказал:
— Доктор Мануэль вправе строить какие угодно планы. Но мой сын мог сообразить, что в джунглях такой исполин, как игуанодон, не прожил бы и одного дня, потому что деревья, лианы и топи превратили бы его в беспомощную глыбу мяса.
— Ты прав, папа, я не подумал.
— Да, — кивнул отец, — и я очень рад, что ты понимаешь это. Но я не беспокоюсь, Гри, в школе тебе дадут знания упорядоченные, а не случайные, и таких алогизмов ты допускать не будешь.
Первого сентября Гри отправился в школу. Каштаны были еще зеленые, как в мае. На пятипалых листьях платана лежала серебристая сентябрьская пыль — тонкая и легкая, как пыльца с крыла капустницы.
Кроме Гри, в классе было еще тринадцать мальчиков и девочек. Учительница Энна Андреевна построила их парами и сказала, что осмотр школы они начнут с верхнего, седьмого этажа, чтобы не подыматься лишний раз на лифте.
На седьмом этаже было тихо, как в музее энтомологии.
Три стены каждой комнаты были заняты электронными аппаратами, четвертая — огромным, от стены до стены, окном. Посреди комнаты стояла парта, за этой партой сидел мальчик.
Во всех комнатах сидели мальчики, и только в одной, предпоследней, Гри увидел девочку. А последняя вообще пустовала.
Энна Андреевна вдруг рассмеялась — он был очень странный, ее смех, в тишине загадочного седьмого этажа — и сказала, что здесь сидят непослушные дети и последняя комната ждет не дождется какого-нибудь новичка. Но Энна Андреевна, конечно, уверена, что из ее класса в эту комнату никто не попадет.
— Так, дети? — весело произнесла учительница.
— Так, — ответили дети очень серьезно, очень тихо.
На шестом и пятом этажах были учебные лаборатории, на четвертом и ниже — классные комнаты. Во дворе особняком стояли два одноэтажных дома — школьные мастерские и спортзал. Спортзал был, собственно, тремя залами — бассейном, баскетбольной площадкой и отсеком легкой атлетики.