Прохожий (ЛП) - Козько Виктор Афанасьевич 2 стр.


Я был уже всюду, и меня не было еще нигде.

Тихий послушный ветерок припадал к мои нечесаным, непослушным вихрам, кто-то вроде утешал, поглаживал по голове и в то же время подстрекал меня, трепал мои волосы, как лист осины, что росла неподалеку. Осиновый лист, который ветер, кажется, намеревался сорвать и унести на край света, а заодно уже и меня. Ветер заставлял изведать что-то еще неизвестное, не испытанное мной. И я сам превращался то в вольный ветер или в тот же осиновый лист, дрожащий от его дыхания, в слепую песчинку, что сливалась с сугробом песка подо мной, и я сам сливался с тем песком. Сыпучим песком вечности.

Я был всюду, и меня не было нигде.

Множество меня, десять моих бывших, если верить, реальных жизней и неисчислимое количество придуманных, какие я познал по неведомой, неизвестно кем подаренной милости быть, состояться, слушать, видеть, прихлынули и охватили меня, когда осенним вечером я заглянул на крыльце своей хаты в кошачий глаз.

Кто-то из невидимой дали протягивал мне руку, трогал, испытывал, проделывал со мной то же, что некогда в детстве проделывал я с другими. Испытывал меня и кота, затаенно следил за нами. Только он был куда разумнее и не суетливый, не жестокий, а терпеливый и рассудительный. Не исключено, что это было земное дитя. Ведь только у него такой задумчивый и чистый глаз, знаю по себе, потому что видел и вижу себя разным.

И на мне, и на котике - на нас обоих лежало чье-то око. Оно было добрым и не угнетало нас, было примиряющим и лечащим. Кто-то далеко-далеко, на краешке земли, куда ушло солнце, а может, и на крае вселенной увидел и вспомнил нас, положил на нас и на нашу округу свое мудрое утешающее око. Может, кто-то неохватно, всемирно большой прилег на Млечный Путь, лаская и поглаживая Землю, а заодно и два живых существа, которые ненароком попали в поле его зрения. Как парень девушке в ночном свидании признавался в любви земле, потому что вокруг была абсолютная темень. В небе рыжеватыми сияющими веснушками высыпали звезды. А наш недалекий, выспеленный осенью кустарник, чернолесье при реке, неожиданно, среди ночи, считай, взорвался смущенной розовостью, как та же девушка в предвидении близкого замужества. Пылали и сияли на шее обычно грязноватых зарослей ожерелья калины. На сутуловатых плечах ольхи зажглись кружева дикого хмеля. Широкие клубенчатые шары переспелой уже лозы, казалось, излучали желание и призыв приблизиться к ним, забыться в их испепеляющем огне. В том огне, будто небесная растаявшая слезинка на прихорошенном лице земли, среди вековых торфяников, болот и трясины перебранивалась с камышами и осокой наша маленькая и тихая речушка Птичь.

И капля за каплей, будто от прикосновения комариного крыла, что-то плавилось, таяло в душе, опадало с плеч. Обморочно и радостно сокрушенное нерушимым покоем млело все вокруг, млело от тяжести забытой тиши и одиночества сердце. И так легко, так легко дышалось, будто я не прожил уже свою жизнь, а только начал понимать и познавать, что это такое, жизнь. Никогда никого не видел, кроме самого себя, никому не наступал на пятки и никто не подрезал их мне, никто не дышал в затылок.

- Кто ты такой? Откуда пришел? Куда идешь? - спросил я, с недоумением уставившись на своего ночного гостя, понимая всю нелепость этих вопросов. Потому что одни только дети, и в определенном возрасте, имеют на них право.

Что-то непонятное происходило и с моей головой, потому что я сразу же услышал ответ:

- Чего ты нудишь, чего ко мне цепишься? Сам Дарвин не сумел ничего ответить, а ты мне мозги дуришь.

- Ну, котяра, ну, котяра... Сейчас ты у меня...

- Ага, а если ты у меня сейчас?..

Котик мой оказался с характером. И стремление поставить его на котиное место оказалось напрасным. Я был перед ним как те же забитые мной в детстве медянки, без рук, без ног, без языка и слуха. Не способный наказать своего обидчика, немой укор прочитал в его лучисто бешеных глазах. И понял, что все это мне только прислышалось. А если я кого-то и слышал, то только самого себя из глубины и давности времени. А котик скорее умолял меня помолчать, потому что это была минута его молитвы, что-то вроде моления медянок и моего моления в детстве. Моления, о котором я забыл, не донес до сегодняшнего дня. Прошел где-то мимо самого себя. А может, и хуже того, гадко и большой грех врать себе. Всю свою жизнь смотрел на самого себя исподлобья, наблюдал из-под локтя и врал себе: нет, я совсем иной, я лучше.

А когда был уже не в состоянии дальше врать, когда подобие становилось неоспоримым - убивал. Убивал на самом деле того лучшего, что жил во мне и бередил душу, как убивал все живое, непохожее на меня в начале своей жизни, как вот только что по старой памяти хотел прибить котика. И прибил бы, не будь на мне милостивого глаза, от которого счистились, растаяли, отпали с души ржавчина и накипь. Прибил бы походя, и без особой печали и злобы, если бы кто-то из тех, кто так далеко, не напомнил, что этот котик и есть я сам. Только в начале жизни.

И немой укор был в глазах кота, когда он сейчас вот заглянул в глаза мне. Напрасно я так пренебрежительно относился к нему: старый бездомный кот, может, еще и лишайный, чесоточный, потому что всю жизнь на помойке. Черта лысого я знаю что-нибудь о нем, черта лысого я знаю что-то и о себе. В самом деле, я знаю, что ничего не знаю.

II

Он родился без имени и рос безымянно. Безымянно должен был умереть, еще слепым: котят ведь надо топить, пока слепые. Их было шестеро у матери. Молоденькая кошка, ничего не зная о жизни, была стеснительной и, чтобы окотиться, избрала глухой и темный угол на чердаке. Но теплый, у лежака печной трубы. Лежак этот выложен давно и от времени местами растрескался. В более глубоких трещинах накопилось уже порядочно сажи. И потому на чердаке всегда держался запах горелого сухого дерева, как в погожий день летом возле кострища. Сладко повевало сухой обожженной глиной и еще чем-то вкусным, что весь свой век творила царица дома, крестьянская печь.

Возле лежака на просушенной до звона жести было хорошо насыпано речного белого песка. И хотя он давно уже сухой, в нем сохранялась память реки, водорослей, рыбы, йода. Песок был родной и целительный. И глина была целительной. Ее можно даже есть, что молоденькая кошка и делала, первое время не догадываясь, почему и зачем она это делает. Может, из той глины и явили себя Божьему свету ее дети, потому что была она не гулящей, держалась хаты, чтобы мыши не забывали, что есть в той хате хозяйка. Один только раз выбралась на почерневший уже мартовский снег, прошлась палисадником возле хаты, взобралась на тот же чердак. И вот, на тебе.

По своей мартовской памяти она пришла на чердак котиться, строгая и аккуратная. Речной белый песок, рудой дубовый лист, серая от времени, сухая сосновая стружка приняли и надежно скрыли кошачий грех, не оставив и знака, вобрали ее послед, сохранив только стойкий, на весь чердак, кошачий материнский дух, привлекающий иногда блудливых котов. Но кошка умела отстоять свою материнскую непорочность и жизнь своих наследников. Такая в ней пробуждалась злость и лютая сила, что шерсть вставала дыбом. Она потом сама удивлялась этому, облизывая красным кинжалом языка своих мурлык-ворчунов. Иногда в запале разносила их и прятала по углам, но быстро спохватывалась, собирала в пушистую, говорливую кучу на белый песок у лежака. Умывала. Но они были уже довольно-таки грязные, потому что родились все же на чердаке и жили среди дыма, всегда в полумраке. И кошка стремилась их отмыть, чтобы кто-то, не дай Бог, не подумал, что она в самом деле согрешила неизвестно с кем. В деревне насчет этого строго, деревня вам не город, от ее всевидящего и строгого глаза не спрячешься не то что на чердаке, а и на том свете.

Когда на улице шел дождь, по чердаку гулял холодный ветер, такие восходили сквозняки, что кошка просила затопить печь. И там, в доме, будто слышали ее. Хозяйка тоже была с прибытком. И кошка ведала об этом. Но, не в пример кошке, котят у той родилось только два. А у нее шестеро. Так что кошка и гордилась собой, и сочувствовала хозяйке. А та, в теплом доме, может, невольно сочувствовала ей на чердаке. В холод и в дождь протапливала печь. И каждый раз кошка на чердаке плакала. Не только от того, что сквозь трещины в стояке сочился дым, а от собственных неясных мыслей, от избытка материнских чувств. А еще немного от стыда: что же это она сотворила? Покинула дом в ту самую пору, когда ей необходимо быть в нем. Как там хозяйка без нее борется с мышами? Люди ведь такие неповоротные, даже мышей не научились ловить. Это была ее, кошки, работа. Не в пору, не в пору подперло ей, примет ли, прокормит ли хата шестерых ее детей, как встретят, что подумают о ней хозяева. Боялась показаться на глаза, будто заранее предчувствовала что-то. Вот почему уже без всякой видимой угрозы порой и во сне вставала у нее на загривке шерсть дыбом, летели из нее искры.

И все же первые дни ее материнства пробежали ничем особо не опечаленные. В самом деле, что кошке в этом мире для полного счастья надо? Чтобы была своя хата, чтобы было в ней всегда тепло и мухи не кусали, чтобы лежали под боком сытые котята и имелось самой что-нибудь на зуб взять.

Все это у кошки было, а особое счастье наступало, когда в доме зажигали печь и в трубу шугало пламя. Голос того пламени достигал лежака. Лежак начинал мурлыкать, петь сам, как сытый кот, что широко и желто разлегся на чердаке. Это скребся в переходах и изгибах печи, набирая силу, огонь. Безымянных еще котиков аж подбрасывало от дарованной им жизнью ласки, и они подпевали лежаку. А кошка жила ожиданием этой благословенной минуты. Оставляла одних и шла на охоту. Разлеживаться ей было некогда. Не очень-то понежишься, когда у тебя на шее шестеро, больше о хлебе на каждый день думается.

Разной живности вокруг котиной берлоги, надо признать, хватало, по крайней мере, в первое время. Чердак дал пристанище не только кошке и ее детям. В самом низу, на первом этаже, а вернее, в подполье, безостановочно правили свадьбу, размножались и жировали в отсутствие кошки мыши. Наиболее наглые стремились приватизировать и ее жилплощадь. Но когда они, изгнанные из дома демографическим взрывом, попадали той порой на чердак, живыми их больше никто не видел.

На втором этаже... Нет, о том втором этаже кошка запретила себе думать. Там жили ее хозяева, или те, кто считал себя ее хозяевами. Пусть так оно и будет, кошка все равно хорошо знает, что она гуляет сама по себе. Хотя ее уже и тянуло к ним, она скучала по их голосу, даже ругани, безладью. А жило на том этаже много народу. Полных три человеческие семьи. И они тоже росли. Кошке было что вспомнить и у кого поучиться. Скучно, скучно жилось ей все же на чердаке. Но всему свой срок. Настанет день, и она объявится перед ними сама и шестеро ее котиков. Она докажет своим хозяевам, что тоже даром времени не тратила.

Третий этаж, ее сегодняшнее пристанище, был наиболее плотно и густо заселен. Одних воробьев - что тех китайцев, в самых непредсказуемых углах. Можно лапой, словно вилкой, доставать их из-под стрехи, где только две дранки и щель между ними. Глупая, хотя и жизнелюбивая птица - приживается всюду быстро, и плодится легко. Не менее глупые, хотя и корчат из себя невесть кого, голуби. Ходят по земле, будто матросы, вразвалочку, выкобениваясь, цирлих-манирлих, и этим цирлих-манирлихом довели себя до того, что мозги у них набекрень. Воробей - худой и без претензий дурак. Голубь - дурак манерный, жирный. И дураков тех жирных и манерных кошачьей головы не хватит, чтобы посчитать всех. Загадили чердак.

Но - печальный вывод молодой и умненькой кошки - все на белом свете имеет свой конец, все со временем катится в тартарары. Еда на то и дана, чтобы ее есть, а съев, искать новую. Ничего и никого без живота нет на этом свете. Живот правит миром.

Воробьи дураки-дураки, а соображают, не без воробьиного своего царя в голове, облетали чердак за километр. Чирикали, поддразнивали кошку где-то со двора, с деревьев, со стороны сарая. Самые отчаянные похаживали и по крыше хаты, снаружи. Один из них пристроился даже, гадость болотная, капельку белую пускать с вильчика перед самым ее носом. Пускал и заливался, щебетал, но на чердак ни ногой. И кошка могла только представлять, какой он вкусный, мягкий, да видеть его во сне. Голуби же на ее столе не переводились долго, но ни одного из них на чердаке уже не было. Кошка съела последнюю глупую голубку, что прилетела голубиться с таким же дураком на чердак к ней, растопырилась, расквохталась. Только перышки чистить стала - тут ей и амбец пришел. Она даже не поняла, что случилось. Может, думала, что этак голубок ее разошелся. Подумала радостно - и оказалась в лапах кошачьих.

И все. Не хочешь, а вынуждена отправляться на поиски чего-нибудь съестного. Три дня во рту ни макового зернышка. Котята высосали ее так, что она уже без ветра, на легких сквозняках шаталась. Кое-как спустилась с чердака на порог и скромненько попросилась в избу. Две матери глянули одна одной в глаза и поняли друг друга.

Назад Дальше