Жестокость. Испытательный срок. Последняя кража - Нилин Павел Филиппович 10 стр.


На дороге что-то большое чернеет. Чернеет и как будто шевелится. Ну да, шевелится. Может, это кони. Если кони, лучше всего попроситься доехать до Больших выселок.

Венька просто бодрится. Не может быть, чтобы у него так быстро зажило плечо. Просто он бодрится. А нам еще и завтра бегать на лыжах. И послезавтра.

Мы приближаемся к тому, что чернеет на дороге, и теперь ясно видим, что это не кони, а люди. И хриплый голос с дороги спрашивает:

— Веньямин, это ты?

— Я, — говорит Венька и, останавливаясь, снимает лыжи.

По голосу я сразу узнаю Лазаря Баукина. Теперь я хорошо вижу и его большую медвежью шапку. Она у него как котел на голове.

Я тоже снимаю лыжи и иду вслед за Венькой к дороге.

— При этом разговора не будет, — показывает на меня Баукин.

Во рту у него торчит окурок. А когда он затягивается и окурок вспыхивает, видно, как посверкивают его злые глаза.

Недалеко от него стоят еще два мужика. Их смутно видно. Непонятно даже, молодые они или старые и что у них в руках — палки или обрезы.

— Ты меня тут подожди, — говорит мне Венька и переходит с Лазарем на другую сторону дороги, где стеной стоит ревущий черный зубчатый лес.

Немного погодя за ними в лес уходят и два мужика. Кажется, у них в руках обрезы или, может быть, охотничьи ружья.

А я стою на обочине. Пурга меня теперь не тревожит. Я тревожусь теперь за судьбу Веньки. И, конечно, за свою судьбу.

На животе у меня, под телогрейкой, в кожаной петельке кольт. Он так хорошо приспособлен, что его незаметно, если смотреть со стороны. И там, в Распопине, в избе, не заметили, что мы с оружием. Даже лицемерно пожалели нас. Но нас жалеть не надо. Я вынимаю кольт из петельки и кладу за пазуху. Мало ли что может случиться!

При всех обстоятельствах Венька ведет себя рискованно. Если Лазарь хочет завести какой-то секретный разговор, при котором даже я не могу присутствовать, зачем же пошли за ними в лес эти два мужика? А вдруг они стукнут Веньку? Но тогда зачем они меня оставили? А может, они тут не одни? Может, у них тут расставлены посты? Может, они и меня после хотят стукнуть?

Мысли разные лезут в голову, но я по опыту знаю, что нельзя давать волю даже мыслям, чтобы потом не было стыдно. Это хуже всего — заранее перетрусить. Надо уж как-нибудь перетерпеть. И я стараюсь вспомнить что-нибудь веселое, что-нибудь самое смешное из своей жизни, чтобы развеселиться и успокоиться. Но ничего подходящего вспомнить не могу, хотя долго стою на обочине.

Наконец Венька выходит на дорогу и зовет меня.

А Лазарь Баукин и его товарищи так и не вышли из лесу. Может, они углубились в лес. Может, они там и живут в лесу.

В лесу, в тайге, сейчас тише, чем на открытом месте. Шумят только вершины деревьев, а внизу — тихо. На дороге уже вовсю разыгрывается пурга. Мелкая, колючая крупа бьет в лицо.

Даже Венька говорит:

— Смотри, какая ерунда начинается! Просто идти никак невозможно.

Теперь я пытаюсь успокоить его:

— Ничего. Ты же сам говорил, тут до Больших выселок недалеко. Добежим как-нибудь. Не больные…

— До Выселок недалеко, — останавливается Венька. — Но мы на Выселки не пойдем. Нету смысла. Мы сейчас махнем на Пузырево озеро.

Можно было бы напомнить Веньке, что он сам только что сказал: «На Пузырево озеро мы сегодня не попадем: это очень далеко».

Но я ни о чем ему не напоминаю. И он не спрашивает моего совета. Тут уже вступают в действие не наши давние приятельские, а сурово служебные отношения. Я молчу. На Пузырево так на Пузырево. Мне в конце концов все равно. Не я, а Венька — старший помощник начальника по секретно-оперативной части. Я даже не спрашиваю, о чем он разговаривал с Лазарем Баукиным.

Я только смотрю, как он, расстегнув телогрейку, потуже затягивает ремень на гимнастерке. Я делаю то же самое. Потом он говорит:

— Ну, пошли! Нам сейчас дорога каждая минута. Придется идти часов пять, не меньше, если, конечно, по хорошей погоде. А в такую муть даже не знаю, когда дойдем. Но надо… Короче говоря, Лазарь дает нам в руки серьезную нитку. Дураки будем, если не ухватимся. Ну-ка, попробуем с этой стороны пойдем…

Перепрыгнув через канаву, он опять встает на лыжи и молча бежит впереди меня.

Он по-прежнему пользуется только одной палкой. Вторую держит под мышкой. Видно, у него все-таки болит плечо, но он не хочет говорить об этом. Да и трудно сейчас говорить.

Даже дышать трудно. Мы долго молча бежим навстречу пурге. Вернее, не бежим, а еле-еле движемся.

Наконец нам удается обогнуть большой участок леса.

Венька сворачивает направо, и мы входим, как в аллею, в широкую просеку. Ледяная крупа бьет теперь нам в спины, дышать легче.

— Хорошо еще, что мы молока попили, — говорит Венька. — А то не жравши по такой дороге далеко не уйдешь.

— А еще далеко?

— Далеко…

Я отворачиваю обледенелый обшлаг рукава, зажигаю фонарик, смотрю на часы. Девятый час. Двадцать минут девятого. Значит, мы в пути больше трех часов. А сколько нам еще идти?..

Из просеки мы выходим на поляну, и опять пурга с ревом накидывается на нас. Венька останавливается, приседает. У него оборвался ремень на креплении. Он садится на снег. Я сажусь рядом с ним на корточки и хочу посветить ему фонариком.

— Не надо, — говорит он. — Тут открытое место. Свет далеко видно. А я и так все разгляжу. У меня глаза кошачьи.

Он достает из-за пазухи запасной сыромятный ремень, обрезает его ножом, привязывает.

— Хорошо отдохнули, — смеется он, снова становясь на лыжи. — Ну, пошли дальше! Лазарь говорит: «Это на ваше счастье такая погода. Кланька Звягина вас будет ждать…»

«Почему это она нас будет ждать? Откуда она нас знает?» — хотел бы я спросить. И самое главное, что мне хотелось бы понять: почему это Венька так доверился снова Лазарю Баукину, который уже однажды обманул его? И, может быть, опять обманет. Но сейчас уж Венька прямо рискует своей головой.

«И не только своей, но и моей», — мог бы додумать я. Но почему-то не додумываю. Может быть, потому, что очень боюсь отстать от Веньки и забочусь только о том, чтобы не потерять его в пурге, в этой белой, холодной, кромешной тьме, облепляющей меня.

Я не вспоминаю даже о том, что мне самому хотелось недавно еще увидеть Кланьку Звягину. И вот сегодня я должен увидеть ее. Но это сейчас уж не так интересно мне.

Мы с большими усилиями пересекаем поляну. Ветер все свирепеет, бьет в лицо, словно толченым стеклом, старается сбить с ног. Нет, такой пурги еще не было в моей жизни.

Я останавливаюсь, почти падаю, кричу:

— Подожди, Венька! Подожди, тебе говорят!

— Что случилось?

— Хочу поправить шапку. Может, не так будет бить в лицо. Очень сильно бьет. Ничего не вижу.

— Не обращай внимания! — кричит Венька. — Пойдем дальше. Сейчас опять будет просека.

— А еще далеко?

— Далеко.

Просека поднимается в гору. Гора совершенно голая. Ни одного кустика. Но с горы видно, как в низине сквозь пургу мерцают огоньки. Значит, близко деревня. Я напрягаю все силы. Мне даже становится весело. Вот сейчас войдем в деревню. И что бы там ни было, мы согреемся. Может, попьем даже чаю.

Огни становятся все ярче. Где-то недалеко брешут собаки. Они, наверно, сами не знают, собаки, как нам приятно сейчас слышать их брехню. Пусть брешут еще сильнее, еще громче, еще яростнее.

Вот уж мы прямо набредаем на собак. Они где-то вон там, за высоким забором. Хозяева, должно быть, еще не спят. Конечно, не спят. Интересно, у каких ворот мы остановимся.

Мы идем вдоль высокого забора, за которым живет наверняка богатый мужик. У него, судя по разноголосому лаю, две собаки, а может, три. Значит, есть что охранять. Собаки гремят цепями.

Тут бы нам и остановиться, у этих ворот. Хозяин уймет собак, и мы войдем в дом. Но Венька идет дальше.

Мы проходим мимо нескольких домов и опять выбираемся в открытое поле, где нас крутит и вертит пурга.

Я оглядываюсь. Позади нас остались чуть видимые теперь огоньки. Позади все еще брешут надолго потревоженные собаки. А впереди — непроглядная, злая белая тьма и ветер с ледяной крупой.

Венька оглядывается на меня и кричит:

— Не шибко устал?

— Не шибко, — отвечаю я.

Но это уж я обманываю Веньку. Я не только устал, я просто еле живой. Мне теперь все равно Я иду, как во сне. Я могу упасть в снег и уснуть. Но я все-таки иду за Венькой.

11

Мы снова поднимаемся в гору. Гора отлогая, но высокая. Мы долго поднимаемся на нее. Или мне это только кажется. Я иду, как старая кляча, согнувшись, опустив голову. И опять слышу собачий лай и звяканье цепей на проволоке. Но это уже не радует меня.

Вдруг я, точно слепой, наталкиваюсь на Веньку. Оказывается, он остановился и поджидает меня. Лицо и шапка его и часть груди обросли пушистым белым инеем-куржаком.

Я, наверно, тоже весь в куржаке. Но я не вижу себя. А Венька пушистый и белый, как Дед Мороз.

— Ну, теперь держись! — говорит он, срывает свою шапку и отряхивает ее об валенки, потом надевает опять. — Начинаем работать. Снимай лыжи. Не шибко устал?

— Не шибко.

Мы проходим мимо невысокого забора, за которым лают собаки, и останавливаемся подле большой избы с закрытыми ставнями.

Недалеко еще две избы, такие же большие. Они стоят не в ряд, а как бы треугольником. За ними можно разглядеть еще какие-то строения — амбары или стайки для коров и конюшни. Фасадами избы выходят на улицу, и прямо к фасадам примыкают заборы, или заплоты, как говорят в Сибири.

Венька поднимается на крыльцо самой большой избы и стучит лыжной палкой с короткими паузами три раза, потом еще три раза. За дверью в сенях женский голос.

— Кто там?

— Свои.

— Свои все дома.

— Не сочла Савелия, а он кланяться приказал.

За дверью с легким грохотом отодвигается щеколда.

— Милости просим, — пропускает нас в сени молодая женщина. Ее плохо видно в темных сенях, но от нее исходит приятный, чуть дурманящий душу запах молодого женского тела, только что оставившего теплую постель. — А я уж вас третий час жду. Погода-то самая подходящая — пурга. Потом думаю: а может, не придут? Прилегла.

— У тебя кто в доме? — хозяйственно осведомляется Венька. И, посветив фонариком, оглядывает углы сеней, ищет веник, чтобы обмести валенки.

— Обыкновенно кто — крестный. Дедушка. На печке он. Все стонет к непогоде-то. Как домовой. Страшно с ним другой раз одной в дому. Вот голик, — протягивает она веник. — Погодите, я вас сама обмету. Ох, как вы закуржавели. Из Самахи идете?

— Из Самахи, — подтверждает Венька, хотя ни в какой Самахе мы не были.

Женщина прошла из сеней в избу, зажгла на стене жестяную лампу. И теперь мы увидели, что она действительно молодая, красивая, с высокой грудью, с плавными движениями.

— Разболокайтесь, ребята, — помогает она нам снимать телогрейки. — А катанки давайте вот сюда в печурку поставим. Они живо подсохнут…

И тотчас же, как мы стянули с ног обледеневшие валенки, она поставила перед нами на полу две пары новых калош:

— Переобувайтесь, ноги живо согреются. Я недавно топила.

Она сняла со стола толстую с бахромой скатерть и постелила другую, белую.

— У меня, ребята, первачок припасен. Просто слеза, а не первачок. Я даже дедушке изредка подношу. Для взбодрения чувств. — И она засмеялась.

— Нет, — сказал Венька. — Мы сейчас пить не будем. Так что-нибудь немножко закусить. А самогонку мы сейчас пить не будем. Даже первачок. Очень опасно. Тут же кругом теперь шнырят сыскари. Можно в любую минуту завалиться, если выпивши…

— Я знаю, знаю, — закивала красивой головой женщина и перекинула косу со спины на грудь, стала заплетать ее длинными пальцами. — Говорят, их много, легавых, сюда понаехало на какой-то чудной машине. Трещит на всю Сибирь. Но сегодня, говорят, сломалась ихняя машина. У Пряхиной горы сломалась, в самой низине, где трясина…

Это уж показалось мне совершенно удивительным. Откуда женщина могла услышать про наши аэросани, если мы появились тут только сегодня, а аэросани остановились, может быть, в тридцати верстах от этой заброшенной в тайге заимки? Вот как здорово тут действует незримый таежный, или, лучше сказать, бандитский, телеграф!

Женщина нарезала ароматного пшеничного хлеба, какого мы уж давно не ели, поставила на стол копченую рыбу, холодное мясо, нарезанное крупными кусками, блюдо с груздями. И опять спросила:

— А может, все-таки отведаете первачка? Ведь не покупной, собственный…

Мне сильно захотелось выпить. И что уж Венька так ломается? Что мы захмелеем от одного лафитника? А вдруг я простыну? У меня и до сих пор холодные руки.

— И я бы с вами выпила чуток. За здоровье Константин Иваныча. За его лихое, горькое счастье…

— Ну, давайте! — наконец согласился Венька.

Просто так выпить он не соглашался, а за здоровье Константин Ивановича согласился. Знал бы Костя Воронцов, кто пьет в такую пургу за его здоровье. Или, может, за его верную погибель.

Женщина чокнулась своим лафитником со мной и с Венькой и, глядя в Венькины глаза, сказала:

— А вы знаете, я в первую минутку глянула на вас и чуток обомлела. Больно вы похожи на Константин Иваныча. Не лицом, нет, а фигурой. Конечно, вы пожиже будете в плечах, понятно, помоложе. Но в фигурности вашей есть что-то…

— Ну уж, придумала! — засмеялся Венька.

— Нет, верно, — настаивала женщина. — Да я сейчас вам карточку его покажу, какой он был в совсем молодых годах. Еще при царе.

Женщина пригубила от лафитника, потом подошла к большому, окованному и оплетенному полосками разноцветной жести сундуку, повернула ключ. Замок со звоном открылся, крышка откинулась.

Из глубины сундука, из-под каких-то материй, свертков, меховых шкурок, из нафталинного удушья женщина извлекла карточку и показала нам.

Костю Воронцова мы никогда не встречали, но много раз видели на снимках. Однако такой карточки у нас в уголовном розыске Не было.

Костя, красивый, молодой, в офицерской форме, сидел, раздвинув колени и развалясь на стуле. На коленях у него лежала шашка. А рядом с ним, опираясь на его плечо, стоял уже немолодой угрюмый офицер со скуластым лицом и тоже с шашкой.

— Это кто? — показал Венька на скуластого офицера.

— Вы что? — удивилась женщина. — Евлампия Григорьича разве не узнаете? Это ж Евлампий Григорьич Клочков.

— Ах, правильно! — как бы вспомнил Венька. — Правильно, ведь это Клочков. У него только потом стало больше солидности…

— У него и чин был старше, чем у Константин Иваныча, но он сам считал себя младше. По уму. И пока он ходил под Константин Иванычем, все было хорошо. А как ушел, захотел отдельно воевать, так и погиб. Убили его сыскари. Константин Иваныч сказал: «Я за Евлампия тысячи комиссаров передушу. Вот как выйду весной из тайги, так и передушу». Вы, верно, слыхали, как он сказал.

— Слыхали, — мотнул головой Венька.

— Давайте, — предложила женщина. — Давайте выпьем за упокой его души. За упокой души убиенного Евлампия Григорьича.

— За упокой, кажется, не пьют, — усомнился Венька.

— Пускай не пьют, — опять наполнила лафитники женщина. — А мы давайте выпьем. Он мне все говорил, как выпьет: «Я тебя, Кланя, сам лично люблю, но не как женщину, а как изображение». Ведь он ужасно какой шутник был, царствие ему небесное…

Вот уж никогда я не думал, что нам, комсомольцам, когда-нибудь приведется выпить за упокой подлой души штабс-капитана Клочкова. Но мы выпили.

Женщина, заметно захмелев, погрустнела. Спрятав карточку и замыкая сундук, она показала на него глазами и вздохнула:

— Что же это с Константин Иванычем-то? Подарки мне, видите, все время шлет, а сам не едет. Ай не желает видеться?

— Трудно ему сейчас. Понимаешь, трудно выбраться, — сказал Венька.

— Что ж трудного-то? — опять вздохнула женщина. — На прошлой неделе, я знаю, он в Капустине был. А от Капустина-то до меня шесть верст. Или его Лушка завлекла? Говорят, она сильно перед ним рисовалась. Он в Капустине будто трое суток гулял. И Лушка при нем была. Вы что знаете про Лушку-то? Вы скажите мне, ребята, про нее, если что знаете. Я буду вам верная, вечная слуга. Знаете или нет вы про нее?

Назад Дальше