Жизнь повсеместно изменится, все вокруг похорошеет, будет замечательная жизнь. Будет полный социализм. А Кланьки не будет, если она связалась с бандитами. Хотя она ведь еще не такая испорченная. Ее еще можно бы исправить. Увести отсюда и исправить. А иначе она наверняка погибнет, как все бандиты.
«Бандитизм в нашей стране не имеет перспективы. Он фаталистически идет к своей неизбежной гибели». Эту, как показалось мне в свое время, красивую фразу написал в одном очерке Яков Узелков. И мне запомнилась эта фраза. Я даже выписал ее к себе в записную книжку. Вот я всегда смеюсь над Узелковым, а он все-таки может здорово написать. Интересно, как бы он описал вот эту ночь? Он, конечно, прибавил бы много лишнего. Получилось бы очень красиво, но…
Я уснул, так и не додумав об Узелкове. Проснулся я от толчка. Мне приснилось, что я плыву без весел в лодке по Ангаре. Вдруг лодка наскочила на плоты. Меня захлестывает холодной волной… Вот сейчас я опрокинусь. Другого выхода у меня нет. Нет, есть другой выход.
Я открываю глаза. За окнами все еще темно, но пурга утихла. На стене опять горит жестяная лампа. Передо мной стоит уже одетый Венька.
— Ну, давай обувайся, и пошли.
— А может, вы хоть молочка выпьете?
Это спрашивает Кланька. И голос у нее виноватый, растерянный, не такой, как вчера. Она стоит у притолоки уже причесанная, но серьги не поблескивают в ее ушах. Она не надела серьги. И не смотрится больше в зеркало, как вчера. Все время опускает глаза, взмахивая пушистыми ресницами. И от этого становится еще красивее, нежнее, что ли.
— Молочка выпьем, — соглашается Венька, как в Распопине, где вчера он проводил беседу.
Мы пьем молоко. А Кланька сидит у краешка стола и, точно пригорюнившись, смотрит на нас, подперев горячую румяную щеку ладонью. Может, ей не хочется расставаться с нами. Или, напротив, она теперь боится нас и жалеет, что вчера была так доверчива.
Она теперь, наверно, знает, откуда мы пришли. Конечно, знает. И чувствует, что оказалась вдруг между двух огней. Она никому не скажет, побоится сказать, кто гостил у нее нынешней ночью. Ей нелегко теперь будет выпутаться.
Венька первым выходит из-за стола, протягивает хозяйке руку, улыбается:
— Ну, для первого знакомства у нас все идет хорошо. Спасибо тебе…
Она пожимает нам руки, сперва Веньке, потом мне. Руки у нее маленькие, но необыкновенно сильные. Мне особенно приятно ее рукопожатие. Венька еще что-то говорит ей в сенях, когда я выхожу на крыльцо. И мы уходим. Мне почему-то становится очень грустно, когда мы уходим.
Мы спускаемся с горы на лыжах в темноту и в морозный туман, что ползет по низине, цепляясь бурыми космами за черные зубья таежного леса.
— Серьезное дело можем сделать, — говорит Венька, когда мы входим в тихую глухую просеку. — Дураками будем, если не повяжем этого липового императора со всей его шумливой артелью…
Мне хочется все же узнать, кто такой Савелий.
— Да еще сам не знаю, — смеется Венька. — Это какой-то серьезный зверь. Но не шибко серьезный, если Лазарь залез в его секреты. А Кланька, ты понял, приняла нас сначала за связных от Воронцова. Ей Савелий сказал, что будут сегодня связные. И Лазарю сказал. А Лазарь задержал связных. Это его знакомые…
Я о многом хочу расспросить Веньку. Но он уклоняется от разговора, говорит:
— Потом, потом. Я сам еще не все понимаю. Тут дело намечается тонкое. Не оборвать бы нитку. Обдумать надо…
Да нам и не очень удобно разговаривать на ходу. Он опять вырывается вперед и быстро идет впереди меня. Я все-таки спрашиваю:
— Ты доложишь начальнику, где мы были?
— А для чего сейчас докладывать? Это трепачи докладывают, когда дело еще не сделано. Сделаем — доложим…
Мы долго молча идем по скользкому снегу. Сверху он слегка припушен, но под пухом этим твердый скользкий пласт. После пурги природа отдыхает. Деревья отрадно встряхивают вершинами. На нас сыплется с деревьев обледеневший искристый снег — кухта. Все еще очень холодно, но сам воздух уже отдает весной. Вот она скоро наступит. Пахнет ягодой. Похоже, пахнет облепихой. Это прелый прошлогодний лист, мхи и лишайники, приставшие к стволам вековых деревьев, обманывают нас своим запахом. А снег все еще глубокий.
— Мы другой раз считаем себя дикарями, но есть дикари пострашнее, поглупее нас, — говорит, повернувшись ко мне; Венька. И прочерчивает лыжами по снегу широкий круг. — Смотришь, будто люди, а живут, как медведи. Или даже хуже медведей. Без всякой перспективы. При коммунизме так, однако, жить не будут…
— А как будут, ты считаешь, жить при коммунизме?
— А я откуда знаю? Что я, лектор?
И, сердито воткнув палку в снег, он порывисто бежит вперед.
Мы опять долго молчим. Потом, когда он переходит на замедленный, плавный шаг, я спрашиваю:
— А эта Кланька Звягина, как ты считаешь, толковая? Или она с глупинкой?
— Ну откуда я знаю, какая она? По-моему, она теперь сильно запуталась с этими делами. И уж скорее всего не выпутается.
— А жалко, — говорю я.
— Конечно, жалко, — соглашается Венька.
И то, что он сейчас соглашается со мной, еще больше возвышает его в моих глазах. «Золотой паренек Венька, — думаю я, продвигаясь вслед за ним. — Умный, ловкий, отчаянный».
— А Лазарь мечется, — как бы вспоминает он, опять замедляя бег. — У него сейчас сильно плохие дела. Воронцов велит ему пройти какое-то испытание. Я еще не знаю какое. Но Лазарь мечется. Не видит смысла, для чего ему проходить испытание. Не может понять, куда ему сунуться…
— Все-таки ты здорово разбередил ему башку и душу, — говорю я.
— При чем тут я? — почти сердито оглядывается на меня Венька. — Он сам не дурак. Он видит, как складывается жизнь. Но ему сейчас деваться некуда. Если он уйдет из бандитов, его сами же бандиты ухлопают. И на нас он еще смотрит зверем…
— Но он все-таки навел нас на эту Кланьку…
— Да не так уж сразу навел. В Шумилово-то мы не напрасно заходили. Он это понимает. Но главное не в этом. Главное, что он не хочет проходить испытание…
— Почему ты считаешь?
— Потому что потому — окончание на у, — смеется Венька. — Если б он хотел проходить испытание, он вчера в лесу стукнул бы нас обоих. И Воронцов посчитал бы, что больше никаких испытаний ему не требуется. А он не только не стукнул, но показал нам дорогу. И точно показал. Это что-нибудь стоит?
— Конечно.
— Но это еще не все, — говорит Венька и опять бежит впереди меня.
Мы скорее, чем надеялись, доходим до Больших выселок, где вчера собирались ночевать. И идем дальше при свете хмурого утра.
В Проказове нас встречает старший милиционер Семен Воробьев, сейчас оправдывающий свою фамилию. Зябко нахохлившийся, он походит на старого воробья, потрепанного непогодой. И новенькая, недавно выданная форма не нарушает этого сходства.
— Сломался ваш аппарат со всеми крыльями, — сообщает он нам с оттенком ехидства. — Сломался, так его мать! Испортил всю коммерцию. Еще вчера сломался — в Пряхине…
— Неплохо работает бандитский телеграф! — смеется Венька, когда мы отходим от Воробьева. — Значит, правильно нам Клавдия сказала про наши аэросани, что сломались. И все-таки телеграф этот бандитов не спасет. Нет, не спасет. Надо только осторожно тянуть нитку…
Мы идем на лыжах в Пряхино. Начальник наш, невыспавшийся, сердитый, уже в который раз, наверное, принимается ругать механика около затихших, видимо навсегда затихших, аэросаней.
А механик только кряхтит и пытается отвинчивать французским ключом какие-то гайки. Они никак не отвинчиваются. Кожаный его шлем и кожаное пальто, так восхитившие нас вчера и так украшавшие его, теперь скинуты и лежат на дне саней. В обыкновенной стеганке механик ничем не отличается от обыкновенного деревенского мужика.
— Вам легко рассуждать! — наконец огрызается он, глядя в упор на нашего начальника. — А техника, если желаете знать, это темный лес. Ведь сани эти, нужно учитывать, не русские. Это трофейные, как я думаю, японские сани. А я, во-первых, не японский, а русский механик. Чистокровно русский. Микулов — фамилия…
— Да какой ты русский? Нисколько ты не русский, — говорит начальник. — Русские механики берутся сейчас всю Россию до краев перестроить, а ты, я смотрю, крутишься тут…
— А вы сперва вот бандитов уничтожьте! — уже кричит механик. — Уничтожьте сперва бандитов, а потом перестраивайте Россию. А то вот вы бандитов еще не можете уничтожить. А сейчас что получится? Вы вот сядете на подводы и уедете обратно в Дудари. А я по долгу службы тут обязан остаться около этих японских, будь они прокляты, аэросаней. А ночью сюда подойдут бандиты и меня же зарежут. И зарежут из-за вашей же фантазии, что вы желали с таким форсом прокатиться на иностранном изобретении в такую даль…
— И правильно сделают, если зарежут, — смеется начальник. — На что ты нужен такой… пессимист?
— Да ты не бойся, не робей! — успокаивает механика уже подоспевший сюда старший милиционер Воробьев. — Ты же не один останешься. Я тоже тут побуду, пока под ваши сани подадут лошадей.
— А толк-то какой? — не успокаивается механик. — При вас находится только вот этот револьверт. Смиттвессон. Вот если б при вас пулемет находился, вот тогда бы я сказал: да, это есть представитель власти. Есть чего бояться.
— Какой я ни на есть, но я с тобой побуду, — незлобиво обещает Воробьев. И приседает на корточки у передка аэросаней, где механик все еще откручивает гайку. — Дай-ка я этот болт зажму клещами. Может, она тогда легче пойдет, эта гайка…
Мы ждем подле аэросаней Колю Соловьева и еще трех наших сотрудников, которые ведут расследование в Мочаеве и Холмогорах. Потом мы сядем на подводы и поедем в Игренево, где начальник предлагает провести оперативное совещание. А уж позднее, после совещания, двинемся обратно — на Дудари.
Из Дударей мы выехали морозной зимой, а возвращались в ростепель, в предвесеннюю распутицу, когда сани то ровно повизгивают железными полозьями, вдавливая мокрый снег, то вдруг заскрежещут, наскочив на голый булыжник, вытаявший из-под снега.
Всю жизнь по сю пору смена времен года наполняет меня не только радостью, но и неизъяснимой тревогой по поводу каких-то неоконченных дел, которые надо бы закончить еще вчера, еще в начале зимы. И вот уже наступает весна, вот уже завтра стает весь снег, проклюнутся набухшие почки на деревьях, зазеленеет земля. А чего-то важного я так и не сделал: не отослал деньги матери, не дочитал каких-то книг, не отдал в починку сапоги, не осуществил серьезных замыслов.
Хотя ясных замыслов еще не было у меня в ранней юности. Из-за этого я и сокрушался в ту пору. Мне казалось, что я живу, как растет трава. А вокруг меня люди совершают что-то продуманное заранее, добиваются чего-то изо всех сил. А чего я добиваюсь?
Я вот даже в Воеводском углу ничего толкового не сделал. Даже не попытался сделать. Я только ходил за Венькой, как свидетель или вроде его охраны. Но он и без охраны бы обошелся.
Венька лежал рядом со мной в санях-розвальнях на соломе, прислонившись головой к валенкам возницы, стоявшего на коленях в передке саней и потряхивавшего вожжами над мохнатой лошаденкой.
Потом у возницы, должно быть, затекли ноги. Он сел на перекладину, потревожив Веньку, и спросил:
— А закурить у вас, товарищи комиссары, не найдется?
— Не найдется, — сказал Венька.
— Плохо, — вздохнул возница. — Плохие вы, стало быть, комиссары, ежли у вас и табаку даже нету.
— А еще чего, ты считаешь, у нас нету? — улыбнулся Венька.
— А я больше с вас ничего не спрашиваю, — сказал возница. — Какое мое дело спрашивать? Велели мне вас отвезти в город, я отвожу. Говорят, отвези комиссаров, кои тут жиганов искали. И другим мужикам дали такой приказ — отвезти. А ежли бы не было приказа, мы бы сейчас дрова возили. Но наше дело такое — слушать, чего говорят. А вы что, жиганов-то разве не нашли?
— Не нашли.
— Ну где ж их, однако, найдешь! Ведь они, поди-ка, в лесу. А в лес-то, однако, и комиссарам страшно удаляться. Ладно еще, господь милостив, вас самих не затронули. А то могли бы и вы жизни решиться. А жизнь-то она, поди-ка, каждому дорога. Особливо, ежли получаешь хорошее жалованье. И паек. Казенные харчи, они скусные…
Возница явно смеялся над нами. Потом он стал рассказывать, как зверствуют бандиты. И опять спросил:
— Значит, выходит, товарищи комиссары, вы примерно как на осмотр ездили? На осмотр населения? А Воронцова, стало быть, самого Константина, вам повидать не привелось?
— Не привелось, — сказал Венька.
— А ты сам-то, отец, видал ли Воронцова? — спросил я.
— Где же, в каком месте я его повидаю? — нахмурился возница. — Мне ведь жалованье не выписывают, чтобы его ловить…
— Ты нашему жалованью не завидуй, — уже начал сердиться я. — И харчами не кори. У вас в деревне харчей сейчас больше, чем в городе. Вы даже снабжаете…
Я хотел сказать — бандитов. Но Венька взял меня за руку.
— Давай, отец, условимся вот как, — предложил Венька вознице. — Я запишу твою фамилию и адрес, где ты живешь. Как поймаем Воронцова, я напишу тебе открытку. Приезжай поглядеть на него…
— Надеетесь все-таки словить?
— А как же? Иначе, правда, не стоило бы возить нас в рабочее время. Лучше уж возить дрова…
Венька разговаривал с возницей весело, по-мальчишески боевито. Но когда в Дударях мы пришли в баню и разделись, он словно постарел.
Повязка его так прилипла к незажившему плечу, что мы ее, даже намочив горячей водой, с трудом отодрали. И плечо вспухло. А лицо у Веньки сделалось черным.
Париться он не стал. Только слегка помылся, выстирал бинт, накинув на спину полотенце, подождал в предбаннике, пока я попарюсь и перевяжу ему плечо.
— Попарься за двоих, — пошутил он. — Жалко, пропадает такой мировой пар.
Из бани мы пошли искать Полякова, чтобы сделать перевязку по-настоящему. Но Полякова нигде не было.
По дороге мы узнали, что сегодня городское комсомольское собрание и на повестке дня очень важный вопрос.
— Пойдем на собрание, — предложил Венька. — А потом опять поищем Полякова. Мне не хочется пропускать собрание. Интересно, ребят встретим…
— Вот видишь, не надо было тебе ездить сейчас в Воеводский угол, — сказал я, заметив, как Венька все время морщится.
— Почему это не надо? — возмутился он. — Очень даже хорошо, что съездили. Я кое-что зацепил…
— А вдруг плечо опять раздурится? Может стать совсем худо.
— Это ерунда. Поляков мне все наладит. У меня же хорошо заживлялось. Он сам говорил. И сейчас тут есть приезжий доктор Гинзбург. Если он только не уехал…
— Теперь тебе, наверно, придется лечь в больницу.
— Нет, я не лягу. Как вот просохнет земля, я опять поеду в Воеводский угол. Нам и сегодня не надо было всем сразу уезжать оттуда. Это мы немножко сплоховали.
— Но это ж начальник так хотел, — сказал я. — Мы уж за это не отвечаем. Мало ли, что он…
— Нет, отвечаем, — вдруг перебил меня Венька. — Мы за все отвечаем, что есть и что будет при нас. Мы же не дрова и не бревна…
И так он это резко сказал, зажмурившись от боли в плече, что мне запомнились на всю жизнь и эти его слова, и лицо его запомнилось при этих словах — какое-то особо выпуклое, напряженное, с глубокой складкой между бровями.
— А к этой Кланьке Звягиной ты опять зайдешь, если поедешь в Воеводский угол?
— Опять зайду.
— Значит, она тебя задела?
— Задела.
— А Юлька?
— Что Юлька? — Он сердито посмотрел на меня, будто я его в чем-то упрекнул. Потом опять зажмурился. И немного погодя сказал: — Юлька — это… я даже не знаю, как это объяснить… Одним словом, я такой девушки еще никогда не встречал. И, наверно, больше не встречу. Она даже снится мне. Я про нее почти все время думаю. Что бы ни случилось, а я все время думаю про нее. Будто она смотрит на меня. Нет, я, наверно, другой такой больше никогда не встречу.
Это он впервые так откровенно сказал о Юльке, о том, что она интересует его. И сказал это с затруднением, может быть, потому, что у него сильно болело плечо.