Жестокость. Испытательный срок. Последняя кража - Нилин Павел Филиппович 14 стр.


Таких свитеров комсомолки тогда еще не носили. Юля, наверно, связала его сама. Так думалось мне. И я следил напряженно за каждым ее движением.

Царицын опять поднял руку, опять попросил слова.

— Это, может быть, глупо, — усмехнулся он. — Но я сейчас послушал выступления, особенно выступление вот товарища Малышева Вениамина, продумал свои слова и вижу, что я поторопился. Я, товарищи, хочу прямо признать, что я поторопился. Я тоже не буду голосовать за исключение товарища Егорова. Это дело надо продумать. В этом деле еще надо разобраться…

Венька Малышев мог бы гордиться, что он повернул весь ход собрания. Все выступавшие после него говорили в защиту Егорова.

Зуриков, снова пошептавшись с членами президиума, согласился, что в этом деле допущен перехлест, что решение по этому делу надо, пожалуй, пересмотреть. И решение тут же пересмотрели.

Егорову поставили только на вид, только предупредили его, чтобы он больше не участвовал в крестинах и во всяких религиозных обрядах, а также пьянках и тому подобных недостойных действиях.

Егоров, растерявшись от счастья, продолжал сидеть в президиуме у лампы, красный и вспотевший. Но Венька больше не смотрел на него.

Венька словно забыл о нем и обо всем, что происходит на собрании. Он, мне кажется, не слушал и доклад Бориса Сумского, в общем, как я помню, интересный доклад. Он все время поворачивал голову и, сильно морщась от боли в плече, смотрел на черное полукруглое монастырское окно, где сидела с подругой почему-то на подоконнике Юля Мальцева, хотя в зале было много свободных мест.

— Шею сломаешь, — пошутил я и потом предложил в конце собрания: — Пойдем познакомимся с ней…

— Пойдем, — покорно отозвался он как загипнотизированный. И, еще раз взглянув на нее, похвалил: — Принципиальная…

Это была наивысшая похвала, какую мог произнести Венька. Ему всегда нравилось это слово и смысл его. Вспоминая о своем отце, он говорил: «Это был замечательный, принципиальный старик. Колчаковцы ему давали десять тысяч царскими деньгами, чтобы он провел бронепоезд, можно было дом купить, а он лучше готов был под расстрел».

После собрания мы решились подойти к Юле. Уже направились к тому окну. Но к нам подошел Егоров.

— Вот пусть вся жизнь моя пройдет — и все равно, товарищ Малышев, я тебя буду вспоминать, — сказал Егоров. — Вот, ей-богу, даю тебе честное ленинское, самое честное слово. Если б сейчас не ты, я не знаю, что было бы…

— Ну ладно, будет ерунду-то собирать, — поморщился Венька, продолжая смотреть в ту сторону, где сидела Юля.

Юли уже не было видно. Но вот она опять появилась в зале. Она, должно быть, кого-то искала. «Может быть, нас?» — подумал я.

— Нет, ты, правда, меня спас, — говорил Егоров, вытирая платком вспотевшее лицо. — Это я даже не ожидал.

А Юля стояла недалеко от нас под низкими сводами. Нас она не могла увидеть за колонной. Да, может, она и не нас искала. Даже скорее всего не нас. Может быть, она искала Узелкова.

— Я уж был уверен, что меня тут заклюют и закопают, — вздыхал Егоров, вытягивая руки, точно желая обнять Веньку и все-таки не решаясь. — Как этот Сумской начал говорить про мировой капитализм и про папу римского и меня тут же вспомнил, я прямо весь обмер. Ну, думаю, конец мне. А ты меня выручил…

— Да зачем мне надо было тебя выручать? — вдруг осердился Венька, увидев, что Юля ушла. — Чего это ты причитаешь? Для чего? Никто тебя не выручал, а просто ребята увидели, что все делается неправильно. И ты тут ни при чем. Тебе бы надо было выговоров записать. Но ты честно сознался. Поэтому никто не настаивал. А если в следующий раз опять пойдешь на крестины, тебя уж никто не выручит…

— Я никуда теперь не пойду, — сказал Егоров. — Мне теперь все равно не будет жизни на маслозаводе…

Но Венька его не слушал. Он шел все быстрее по узкому монастырскому коридору, будто надеясь догнать Юлю Мальцеву. А Юля, наверно, как думал я, идет сейчас уже по улице, может, под ручку с Узелковым.

Еще днем около клуба лежал смерзшийся снег, а к ночи его уже растопило и развезло, и вдоль тротуара шумел ручей.

На улице было темно и сыро.

Только у двухэтажного каменного здания горсовета, у бывшего особняка купца Махоткина, горели на чугунных столбах старинные шестиугольные керосиновые фонари. И в желтом свете этих фонарей еще толпились парни и девушки, вышедшие из клуба после комсомольского собрания.

Издали видно было Бориса Сумского. Он размахивал руками, будто дирижировал.

Я подумал, что и Юля Мальцева где-нибудь здесь стоит. Но ее не было. И Узелкова не было. Значит, верно, он пошел ее провожать.

Мы шли по мокрым изломанным доскам тротуара. Вдруг доска зашаталась под нами. Это кто-то догонял нас.

Привыкшие к неожиданностям, мы сразу расступились. И в ту же минуту сконфузились, потому что нас догонял не кто-нибудь, а Узелков.

— Да, Вениамин, — сразу начал он, — испортил ты мне сегодня работку. У меня даже эпиграф был подобран: «В столицах шум, кипят витии, идет журнальная война. А там, во глубине России, там вековая тишина».

— Ты это о чем? — спросил Венька.

— О том же!.. — засмеялся Узелков. — Об этом самом Егорове. Это же типичный обыватель, как его характеризовал Борис Сумской, обыватель с комсомольским билетом. Я уже было очерк о нем написал. А ты…

— Ты сам обыватель, — поглядел на него сверху вниз Венька. — Егоров — честный парень. А ты только ищешь в людях какую-нибудь пакость. Тебе бы только написать, только бы перед кем-то выслужиться…

— Может быть, товарищ Малышев, ты поточнее скажешь, перед кем я, по-твоему, выслуживаюсь? — с угрозой в голосе попросил Узелков, стараясь в то же время удержаться на шаткой доске, проложенной на двух бревешках над вязкой грязью.

— Я не знаю, перед кем ты выслуживаешься, — перепрыгнул через лужу Венька. — Но я вижу, что тебя все время тянет на вранье, как муху на сладость…

— Поучи меня, поучи! — насмешливо попросил Узелков и остановился у конца доски, не решаясь перепрыгнуть через лужу.

Венька протянул ему руку.

— Не беспокойся, я не барышня! — обидчиво вскинул голову Узелков. Но все-таки ухватился за руку Веньки и перепрыгнул на островок обледеневшего снега.

— Что ты можешь понимать о том, что такое правда и что такое, как ты выражаешься, вранье? — сказал он, ощутив под ногами сравнительно твердую почву. — У тебя от недостатка образования эмпирическая смесь в голове. И, кроме того, ты заражен так называемой христианской моралью. Ты читал тезисы по антирелигиозной пропаганде?

— Ничего я не читал, — ответил Венька. — Но я вижу, ты всех стараешься подогнать под какие-то тезисы. Ты и Егорова хотел сегодня подогнать. А если б у тебя была настоящая комсомольская совесть при твоем образовании…

Узелков опять гордо вскинул голову:

— Совесть? Что касается совести, как ты ее понимаешь, и всякого правдоискательства, так я это предоставляю разным вульгаризаторам, вроде тебя, товарищ Малышев. Меня христианская мораль не интересует. Мне сюда, — завернул он за угол.

Я все-таки успел ухватить его за полу.

— А что такое христианская мораль? — спросил я.

— Христианская мораль? — Узелков остановился. — Не знаете?

— Если б знали, не спрашивали бы, — сказал Венька.

— Христианская мораль… Как бы это вам объяснить наиболее популярно? Христианская мораль — это прежде всего запугивание человечества всесильным божеством. Церковники внушают верующим, что, если человек украдет, солжет или сделает еще какую-либо подлость, его обязательно накажет бог. То есть внушают такую мысль, что человек должен вести себя благородно под страхом божественного наказания. Под постоянным страхом…

— А если бога нет, значит, можно врать и обманывать? — спросил Венька.

— Я этого не говорил, — засмеялся Узелков. Вынул из кармана свежую пачку папирос, разорвал ее с угла, вытряс на ладонь три папиросы. Одну зажал в зубах, две протянул нам. Потом достал спички.

Ветер, стремительный, предвесенний, дующий сразу с трех сторон на этом перекрестке, мешал прикурить. Узелков нервничал.

Венька взял из его тонких пальцев коробок. Мгновенно прикурил и, держа горящую спичку в согнутых ладонях, как в фонарике, дал прикурить Узелкову и мне.

— Вот это я понимаю — ловкость рук! — пошутил Узелков. — Есть вещи, которым я завидую…

— Чему ты завидуешь? — спросил Венька.

— Ну вот хотя бы тому, что ты умеешь так ловко на ветру зажечь огонь и удержать его в руках.

— Огонь я могу удержать, — поднял все еще горящую спичку Венька. — Но ты погоди, ты не темни. Ты скажи откровенно, как ты сам считаешь: Егоров сейчас был виноват?

— До известной степени…

— До какой степени? Ты в точности скажи: надо было его исключать из комсомола?

— Какое это имеет значение — надо или не надо? — выпустил дым Узелков.

— Нет, ты прямо скажи, по всей совести — христианской или нехристианской, — его надо было исключать из комсомола? Он был сильно виноват?

Узелков улыбнулся:

— Как выяснилось на собрании, не сильно…

— Что ж ты взялся писать о нем и срамить его, если он не сильно виноват? — спросил я.

— Вот, вот! — поддержал меня Венька, пристально вглядываясь в Узелкова. — Вы с Борисом Сумским хотели вроде пустить под откос хорошего парня. И ни с того ни с сего…

Узелков наклонился завязать шнурок на башмаке. Завязал, выпрямился:

— Это вам так кажется, что ни с того ни с сего. А если бы вы читали тезисы по антирелигиозной пропаганде, вы бы так не рассуждали. Иногда в политических интересах надо сурово наказать одного, чтобы на этом примере научить тысячи…

— О-о! — вдруг как будто застонал Венька и выбросил в лужу папироску.

Я подумал, что у Веньки уже совсем нестерпимо разболелось плечо, и кивнул на Узелкова:

— Да ну его к дьяволу с этими разговорами! Пойдем. А то ты опоздаешь к Полякову…

— Нет, погоди, — оттолкнул меня Венька. — Так, значит, ты, Узелков, считаешь, что можно сурово наказывать даже не сильно виноватого, лишь бы кого-то там научить? А это будет чья мораль?

— Я морали сейчас не касаюсь, — чуть смешался Узелков и стал потуже обматывать шею шарфом. — Мы говорим о более серьезных вещах. Егоров не какая-то особенная фигура. В огромном государстве, даже в пределах одной губернии его и не заметишь. Как какой-нибудь гвоздик. А тем не менее на его деле мы могли бы научить многих…

— Вон ты какой! — оглядел Узелкова Венька. — А с виду тихий. А что, если тебе самому сейчас пришить дело? Что, если тебя самого сейчас выгнать из комсомола и отовсюду и потом начать всех учить на твоем деле?

— Я же не был на крестинах, — в полной растерянности проговорил Узелков. — И, кроме того, — он взглянул на скользкий снег под ногами, — я, кажется, промочил ноги.

— Иди скорее грейся! — сказал Венька. — Не дай бог, простынешь. Кто же будет тогда других учить… разным жульническим приемам?

— Поаккуратнее, — попросил Узелков. — Поаккуратнее в выражениях. А то я могу поставить вопрос и о тебе, о твоих идейных взглядах…

— Поставь! — махнул рукой Венька.

И мы свернули в переулок, в совершенную тьму, где надо было идти, прижимаясь к забору, чтобы не попасть в глубокую грязь, тускло мерцавшую среди маленьких островков льда и снега.

— Теоретик! — засмеялся я, оглянувшись на Узелкова. — Он, наверно, и перед Юлькой Мальцевой развивает такие теории. Он же сам рассказывал: она играет на гитаре и поет романсы, а он разводит вот такую философию…

— Юля тут ни при чем, — странно тихим голосом произнес Венька. — И не к чему ее впутывать в эту ерунду… А мы с тобой как слепые котята, — вздохнул он, оступившись на тонкой полоске снега и провалившись одной ногой в грязь. — Даже как следует поспорить не умеем. Я только чувствую, что Узелков говорит ерунду. Не может быть, что есть какие-то тезисы, по которым надо врать и наказывать невиновного, чтобы чего-то такое кому-то доказать. Не может этого быть. Я считаю, врать — это значит всегда чего-то бояться. Это буржуям надо врать, потому что они боятся, что правда против них, потому что они обманывают народ в свою пользу. А мы можем говорить в любое время всю правду. Нам скрывать нечего. Я это хорошо понимаю без всяких тезисов. Но объяснить не могу. Он мне тычет христианскую мораль, намекает вроде, что я за попов. И я немножко теряюсь. А он держится перед нами, как заведующий над всей советской властью. И как будто у него есть особые права…

— Да ну его, он трепач! — сказал я.

— Нет, он не трепач, — возразил Венька и добавил задумчиво: — Он, пожалуй, еще похуже, если в него вглядеться…

Впереди нас вдоль забора, цепляясь за забор, за старые трухлявые доски, продвигался человек. Мы сразу узнали Егорова. И он, конечно, узнал нас, но не заговорил. Он просто молча шел впереди по узенькой кромке обледеневшего снега.

Венька окликнул его:

— Ты куда сейчас?

— Домой, на маслозавод.

— О, это далеко, особенно по такой грязи! И, главное, темно, — сказал Венька. И еще спросил: — А чего это ты говорил, что тебе теперь не будет жизни на маслозаводе?

— Ну, это долго объяснять, — уклонился Егоров.

Видимо, он все-таки обиделся за то, что Венька его не дослушал в клубе. И Венька это сейчас почувствовал.

— А то, хочешь, идем к нам ночевать, — пригласил он. — Можем постелить тебе тюфяк. Попьешь чаю. — И пошутил: — Облепиховой настойки у нас нет, а чай найдется, даже не с сахарином, а с сахаром…

— Нет, спасибо, — отказался Егоров. — Я пойду домой. Утром рано вставать. — Голос у него был невеселый.

На площади Фридриха Энгельса он попрощался с нами и уж совсем невесело сказал:

— Вам хорошо, ребята!

— Чем же нам хорошо? — спросил я.

— Всем хорошо. У вас работа хорошая. Постоянная. Вас никто не тревожит…

Венька засмеялся:

— Вот это ты в точности угадал, что нас никто не тревожит! Может, тебя устроить на нашу работу?

— А что, я бы пошел! — оживился Егоров. — У вас ни перед кем унижаться не надо…

— А ты перед кем унижаешься?

— Ну, это сразу не расскажешь, — опять уклонился. Егоров. И показал рукой: — Мне теперь вот прямо под гору. Ох, и скользко там сейчас!..

— А то действительно пойдем к нам, — предложил я.

— Нет, ничего, не надо, я доберусь, — пошел через площадь Егоров. И повторил: — Я доберусь…

— Вот что! — крикнул ему Венька. — Если будешь в наших краях, заходи. Мы тут живем недалеко, на Пламя Революции, шестнадцать. Обязательно заходи…

— Ладно, то есть спасибо! — уже из темноты откликнулся Егоров.

Ему надо было идти под гору, потом через мост, все время лесом.

А мы пошли по улице Ленина, где горело несколько керосиновых фонарей и рядом с нами висели в проволочных сетках электрические лампочки, которые должны были загореться к Первому мая, когда будет пущена электростанция.

Мы прошли мимо бывшего махоткинского магазина, мимо магазина Юли Мальцевой, как мы мысленно называли его, и с грустью посмотрели на огромный, чуть покрытый ржавчиной замок, висевший на обитых железом дверях.

Эх, Юля, Юля! Наверно, и в пятьдесят лет и позже не угадать мне, что же было в тебе такое притягательное, что увлекало, и радовало, и мучило нас. Но ведь было что-то, от чего и волновались и робели мы перед тобой. И даже замок твоего магазина вдруг наполнял нас сердечным трепетом.

14

Венька был решительным и смелым, хитрым и даже грубым, беспощадно грубым, когда требовали обстоятельства.

Таким его знали многие. Но мало кто знал, что он же бывает застенчивым и нерешительным.

В окнах нашей амбулатории, или предбанника, как мы ее называли, было уже темно, когда мы проходили мимо. Поляков, должно быть, лег спать. И Венька постеснялся разбудить Полякова, хотя плечо у Веньки разболелось так, что я думал, он в самом деле сойдет с ума.

Он метался всю ночь на узенькой своей кровати, бредил, скрежетал зубами. То сердито, то жалобно и нежно звал Юльку, называл ее Юлей, Юленькой. То вдруг открывал глаза и разумно спрашивал:

Назад Дальше