Однажды ночью сунулся к ней только что попавший в отряд мадьяр Гуча, несколько дней поливавший ее жирными взглядами. Скверно кончилось. Еле уполз мадьяр, без трех зубов и с расшибленным виском. Отделала рукояткой револьвера.
Красноармейцы над Марюткой любовно посмеивались, но в боях берегли пуще себя.
Говорила в них бессознательная нежность, глубоко запрятанная под твердую ярко-цветную скорлупу курток, тоска по покинутым дома жарким, уютным бабьим телам.
Такими были ушедшие на север, в беспросветную зернь мерзлых песков, двадцать три, малиновый Евсюков и Марютка.
Пел серебряными вьюжными трелями буранный февраль. Заносил мягкими коврами, ледянистым пухом увалы между песчаными взгорбьями, и над уходящими в муть и буран свистало небо — то ли ветром диким, то ли назойливым визгом крестящих воздух вдогонку вражеских пуль.
Трудно вытаскивались из снега и песка отяжелевшие ноги в разбитых ботах, хрипели, выли и плевались голодные шершавые верблюды.
Выдутые ветрами такыры блестели соляными кристаллами, и на сотни верст кругом небо было отрезано от земли, как мясничьим ножом, по ровной и мутной линии низкого горизонта.
Эта глава, собственно, совершенно лишняя в моем рассказе.
Проще бы мне начать с самого главного, с того, о чем речь пойдет в следующих главах.
Но нужно же читателю знать, откуда и как появились остатки особого гурьевского отряда в тридцати семи верстах к норд-весту от колодцев Кара-Кудук, почему в красноармейском отряде оказалась женщина, отчего комиссар Евсюков — малиновый, и много еще чего нужно знать читателю.
Уступая необходимости, я и написал эту главу.
Но, смею уверить вас, она не имеет никакого значения.
Глава вторая
От колодцев Джан-Гельды до колодцев Сой-Кудук семьдесят верст, оттуда до родника Ушкан еще шестьдесят две.
Ночью, ткнув прикладом в раскоряченный корень, сказал Евсюков промерзшим голосом:
— Стой! Ночевка!
Разожгли саксауловый лом. Горел жирным копотным пламенем, и темным кругом мокрел вокруг огня песок.
Достали из вьюков рис и сало. В чугунном котле закипела каша, едко пахнущая бараном.
Тесно сгрудились у огня. Молчали, лязгая зубами, стараясь спасти тело от знобящих пальцев бурана, заползающих во все прорехи. Грели ноги прямо на огне, и заскорузлая кожа ботов трещала и шипела.
Стреноженные верблюды уныло позвякивали бубенцами в белесой поземке.
Евсюков скрутил козью ножку трясущимися пальцами.
Выпустил дым, а с дымом выдавил натужно:
— Надо обсудить, значит, товарищи, куды теперь подаваться.
— Куды подашься, — отозвался мертвый голос из-за костра, — все равно каюк-кончина. На Гурьев вертаться невозможно, казачий наперло — чертова сила. А, окромя Гурьева, смотаться некуда.
— На Хиву разве?
— Хы-ы! Сказанул! Шестьсот верст без малого по Кара-Кумам зимой? А жрать что будешь? Вшей разве в портках разведешь на кавардак?
Загрохотали смехом, но тот же мертвый голос безнадежно сказал:
— Один конец — подыхать!
Сжалось сердце у Евсюкова под малиновыми латами, но, не показав виду, яростно оборвал говорившего:
— Ты, мокрица! Панику не разводь! Подыхать каждый дурень может, а нужно мозгом помурыжить, чтобы не подохнуть.
— На хворт Александровский можно податься. Тама свой брат, рыбалки.
— Не годится, — бросил Евсюков, — было донесение, Деника десант высадил. И Красноводский и Александровский у беляков.
Кто-то сквозь дрему надрывисто простонал.
Евсюков ударил ладонью по горячему от костра колену. Отрубил голосом:
— Баста! Один путь, товарищи, на Арал! До Арала как добредем, там немаканы по берегу кочуют, поживимся — и в обход на Казалинск. А в Казалинске фронтовой штаб. Там и дома будем.
Отрубил — замолчал. Самому не верилось, что можно дойти.
Подняв голову, спросил рядом лежащий:
— А до Арала что шамать будем?
И опять отрубил Евсюков:
— Штаны подтянуть придется. Не велики князья! Сардины тебе с медом подавать? Походишь и так. Рис пока есть, муки тоже малость.
— На три перехода?
— Что ж на три! — А до Черныш-залива — десять отседова. Верблюдов шестеро. Как продукт поедим — верблюдов резать будем. Все едино ни к чему. Одного зарежем, мясо на другого и дальше. Так и допрем.
Молчали. Лежала у костра Марютка, облокотившись на руки, смотрела в огонь пустыми, немигающими кошачьими зрачками. Смутно стало Евсюкову.
Встал, отряхнул с куртки снежок.
— Кончь! Мой приказ — на заре в путь. Може, не все дойдем, — шатнулся вспуганной птицей комиссарский голос, — а идти нужно… потому, товарищи… революция вить… За трудящих всего мира!
Смотрел поочередно комиссар в глаза двадцати трех. Не видел уже огня, к которому привык за год. Мутны были глаза, уклонялись, и метались под опущенными ресницами отчаяние и недоверие.
— Верблюдов пожрем, потом друг дружку жрать придется.
Опять молчали.
И внезапно визгливым бабьим голосом закричал исступленно Евсюков:
— Без рассуждениев! Революционный долг знаешь? Молчок! Приказал кончено! А то враз к стенке.
Закашлялся и сел.
И тот, что мешал кашу шомполом, неожиданно весело швырнул в ветер:
— Чего сопли повесили? Тюпайте кашу — дарма варил, что ли? Вояки, едрена вошь!
Выхватывали ложками густые комья жирного распухшего риса, обжигаясь, глотали, чтобы не остыло, но, пока глотали, на губах налипала густая корка заледеневшего противно-стеаринового сала.
Костер дотлевал, выбрасывая в ночь палево-оранжевые фонтаны искр. Еще теснее прижимались, засыпали, храпели, стонали и ругались спросонья.
Уже под утро разбудили Евсюкова быстрые толчки в плечо. Трудно разлепив примерзшие ресницы, схватился, дернулся по привычке окостенелой рукой за винтовкой.
— Стой, не ершись!
Нагнувшись, стояла Марютка. В желто-сером дыму бурана поблескивали кошачьи огни.
— Ты что?
— Вставай, товарищ комиссар! Только без шуму! Пока вы дрыхли, я на верблюде прокатилась. Караван Киргизии идет с Джан-Гельдов.
Евсюков перевернулся на другой бок. Спросил, захлебнувшись:
— Какой караван, что врешь?
— Ей-пра… провалиться, рыбья холера! Немаканы! Верблюдов сорок!
Евсюков разом вскочил на ноги, засвистал в пальцы. С трудом поднимались двадцать три, разминая не свои от стужи тела, но, услыхав о караване, быстро приходили в себя.
Поднялись двадцать два. Последний не поднялся. Лежал, кутаясь в попону, и попона тряслась зыбкой дрожью от бьющегося в бреду тела.
— Огневица! — уверенно кинула Марютка, пощупав пальцами за воротом.
— Эх, черт! Что делать будешь? Накройте кошмами, пусть лежит. Вернемся — подберем. В какой стороне караван, говоришь?
Марютка взмахнула рукой к западу.
— Не дально! Верстов шесть. Богаты немаканы. Вьюков на верблюдах — во!
— Ну, живем! Только не упустить. Как завидим, обкладай со всех сторон. Ног не жалей. Которы справа, которы слева. Марш!
Зашагали ниточкой между барханами, пригибаясь, бодрея, разогреваясь от быстрого хода.
С плоенной песчаными волнами верхушки бархана увидели вдалеке на плоском, что обеденный стол, такыре темные пятна вытянутых в линию верблюдов.
На верблюжьих горбах тяжело раскачивались вьюки.
— Послал восподь! Смилостивился, — упоенно прошептал рябой молоканин Гвоздев.
Не удержался Евсюков, обложил:
— Восподь?.. Доколе тебе говорить, что нет никакого воспода, а на все своя физическая линия.
Но некогда было спорить. По команде побежали прыжками, пользуясь каждой складочкой песка, каждым корявым выползком кустарников. Сжимали до боли в пальцах приклады: знали, что нельзя, невозможно упустить, что с этими верблюдами уйдут надежда, жизнь, спасение.
Караван проходил неспешно и спокойно. Видны уже были цветные кошмы на верблюжьих спинах, идущие в теплых халатах и волчьих малахаях киргизы.
Сверкнув малиновой курткой, вырос Евсюков на гребне бархана, вскинул на изготовку. Заорал трубным голосом:
— Тохта! Если ружье есть — кладь наземь. Без тамаши, а то всех угроблю.
Не успел докричать, — оттопыривая зады, повалились в песок перепуганные киргизы.
Задыхаясь от бега, скакали со всех сторон красноармейцы.
— Ребята, забирай верблюдов! — орал Евсюков.
Но, покрыв его голос, от каравана ударил вдруг ровный винтовочный залп.
Щенками тявкнули обозленные пули, и рядом с Евсюковым ткнулся кто-то в песок головой, вытянув недвижные руки.
— Ложись!.. Дуй их, дьяволов!.. — продолжал кричать Евсюков, валясь в выгреб бархана. Защелкали частые выстрелы.
Стреляли из-за залегших верблюдов неведомые люди.
Непохоже было, чтобы киргизы. Слишком меткий и четкий был огонь.
Пули тюкались в песок у самых тел залегших красноармейцев.
Степь грохотала перекатами, но понемногу затихали выстрелы от каравана.
Красноармейцы начали подкатываться перебежками.
Уже шагах в тридцати, вглядевшись, увидел Евсюков за верблюдом голову в меховой шапке и белом башлыке, а за ней плечо, и на плече золотая полоска.
— Марютка! Гляди! Офицер! — повернул голову к подползшей сзади Марютке.
— Вижу.
Неспешно повела стволом. Треснул раскат.
Не то обмерзли пальцы у Марютки, не то дрожали от волнения и бега, но только успела сказать: «Сорок первый, рыбья холера!» — как, в белом башлыке и синем тулупчике, поднялся из-за верблюда человек и поднял высоко винтовку. А на штыке болтался наколотый белый платок.
Марютка швырнула винтовку в песок и заплакала, размазывая слезу по облупившемуся грязному лицу.
Евсюков побежал на офицера. Сзади обогнал красноармеец, размахиваясь на ходу штыком для лучшего удара.
— Не трожь!.. Забирай живьем, — прохрипел комиссар.
Человека в синем тулупчике схватили, свалили на землю.
Пятеро, что были с офицером, не поднялись из-за верблюдов, срезанные колючим свинцом.
Красноармейцы, смеясь и ругаясь, тащили верблюдов за продетые в ноздри кольца, связывали по нескольку.
Киргизы бегали за Евсюковым, виляя задами, хватали его за куртку, за локти, штаны, снаряжение, бормотали, заглядывали в лицо жалобными узкими щелками.
Комиссар отмахивался, убегал, зверел и, сам морщась от жалости, тыкал наганом в плоские носы, в обветренные острые скулы.
— Тохта, осади! Никаких возражениев!
Пожилой, седобородый, в добротном тулупе, поймал Евсюкова за пояс.
Заговорил быстро-быстро, ласково пришептывая:
— Уй-бай… Плоха делал… Киргиз верблюда жить нада. Киргиз без верблюда помирать пошел… Твоя, бай, так не делай. Твоя деньга хотит — наша дает. Серебряна деньга, царская деньга… киренка бумаж… Скажи, сколько твоя давать, верблюда назад дай?
— Да пойми ж ты, дубовая твоя голова, что нам тоже теперь без верблюдов подыхать. Я ж не граблю, а по революционной надобности, во временное пользование. Вы, черти немаканые, пехом до своих добредете, а нам смерть.
— Уй-бай. Никарош. Отдай верблюда — бири абаз, киренки бири, — тянул свое киргиз.
Евсюков вырвался.
— Ну тя к сатане! Сказал, и кончено. Без разговору. Получай расписку, и все тут.
Он ткнул киргизу нахимиченную на лоскуте газеты расписку.
Киргиз бросил ее в песок, упал и, закрыв лицо, завыл.
Остальные стояли молча, и в косых черных глазах дрожали молчаливые капли.
Евсюков отвернулся и вспомнил о пленном офицере.
Увидел его между двумя красноармейцами. Офицер стоял спокойно, слегка отставив правую ногу в высоком шведском валенке, и курил, с усмешкой смотря на комиссара.
— Кто такой есть? — спросил Евсюков.
— Гвардии поручик Говоруха-Отрок. А ты кто такой? — спросил в свою очередь офицер, выпустив клуб дыма.
И поднял голову.
И когда посмотрел в лица красноармейцев, увидели Евсюков и все остальные, что глаза у поручика синие-синие, как будто плавали в белоснежной мыльной пене белка шарики первосортной французской синьки.
Глава третья
Сорок первым должен был стать в Марюткином счете гвардии поручик Говоруха-Отрок.
Но то ли от холода, то ли от волнения промахнулась Марютка.
И остался поручик в мире лишней цифрой на счету живых душ.
По приказу Евсюкова выворотили пленнику карманы и в замшевом френче его, на спине, нашли потайной кармашек.
Взвился поручик на дыбы степным жеребенком, когда красноармейская рука нащупала карман, но крепко держали его, и только дрожью губ и бледностью выдал волнение и растерянность.
Добытый холщовый пакетик Евсюков осторожно развернул на своей полевой сумке и, неотрывно впиваясь глазами, прочитал документы. Повертел головой, задумался.
Было обозначено в документах, что гвардии поручик Говоруха-Отрок, Вадим Николаевич, уполномочен правительством верховного правителя России адмирала Колчака представлять особу его при Закаспийском правительстве генерала Деникина.
Секретные же поручения, как сказано было в письме, поручик должен был доложить устно генералу Драценко.
Сложив документы, Евсюков бережно сунул их за пазуху и спросил поручика:
— Какие такие ваши секретные поручения, господин офицер? Надлежит вам рассказать, все без утайки, как вы есть в плену у красных бойцов, и я командующий комиссар Арсентий Евсюков.
Вскинулись на Евсюкова поручичьи ультрамариновые шарики.
Ухмыльнулся поручик, шаркнул ножкой.
— Monsieur Евсюков?.. Оч-чень рад познакомиться! К сожалению, не имею полномочий от моего правительства на дипломатические переговоры с такой замечательной личностью.
Веснушки Евсюкова стали белее лица. При всем отряде в глаза смеялся над ним поручик.
Комиссар вытащил наган.
— Ты, моль белая! Не дури! Или выкладай, или пулю слопаешь!
Поручик повел плечом.
— Балда ты, хоть и комиссар! Убьешь — вовсе ничего не слопаешь!
Комиссар опустил револьвер и чертыхнулся.
— Я тебя гопака плясать заставлю, сучье твое мясо. Ты у меня запоешь, буркнул он.
Поручик так же улыбался одним уголком губ.
Евсюков плюнул и отошел.
— Как, товарищ комиссар? В рай послать, что ли? — спросил красноармеец.
Комиссар почесал ногтем облупленный нос.
— Не… не годится. Это заноза здоровая. Нужно в Казалинск доставить. Там с него в штабе все дознание снимут.
— Куда ж его еще, черта, таскать? Сами дойдем ли?
— Афицерей, что ль, вербовать начали?
Евсюков выпрямил грудь и цыкнул:
— Твое какое дело? Я беру — я и в ответе. Сказал!
Обернувшись, увидел Марютку.
— Во! Марютка! Препоручаю тебе их благородие. Смотри в оба глаза. Упустишь — семь шкур с тебя сдеру!
Марютка молча вскинула винтовку на плечо. Подошла к пленному.
— А ну-ка поди сюды. Будешь у меня под караулом. Только не думай, раз я баба, так от меня убечь можно. На триста шагов на бегу сниму. Раз промазала, в другой не надейся, рыбья холера.
Поручик скосил глаза, дрогнул смехом и изысканно поклонился.
— Польщен быть в плену у прекрасной амазонки.
— Что?.. Чего еще мелешь? — протянула Марютка, окинув поручика уничтожающим взглядом. — Шантрапа! Небось, кроме падекатра танцевать, другого и дела не знаешь? Пустого не трепли! Топай копытами Шагом марш!
В этот день заночевали на берегу маленького озерка.
Из-подо льда прелью и йодом воняла соленая вода.
Спали здорово. С киргизских верблюдов поснимали кошмы и ковры, завернулись, укутались — теплынь райская.
Гвардии поручика на ночь крепко связала Марютка шерстяным верблюжьим чумбуром по рукам и ногам, завила чумбур вокруг пояса, а конец закрепила у себя на руке.
Кругом ржали. Лупастый Семянный крикнул:
— Глянь, бра, — Марютка милово привораживает. Наговорным корнем!
Марютка повела глазом на ржущих.