— Войдите! — слышен голос Якова Власовича.
Они не здороваются, так как уже сегодня встречались, и Анискин без приглашения садится на диван, тяжело дыша — поднялся на второй этаж.
— Вот что, Яков Власович, — после паузы говорит он. — Смекаю так: ваше предложение надо принять… Вот я сейчас посмотрел, как школьный народ завтракает, так сам есть захотел. Правда ваша: Петька и Витька такого не вытерпят. Они товарищей в беде не оставят… Здорово вы это все придумали!
Директор радостно кивает и достает из стола лист бумаги.
— Вот список учащихся, родители которых работают на сплавном участке, — объясняет он. — Я уже распорядился, чтобы сегодня к шести их созвали на родительское собрание… Кто будет выступать? Вы или я?
— Оба! — веселеет Анискин. — А ну, дайте-ка бумаженцию, Яков Власович. Я вот что хочу сделать — выбросить из списка тех, кто слаб на язык. Нам болтунов не надо!
На ручных часах Анискина — тринадцать часов ноль-ноль минут, и на крылечке милицейского дома сидит геолог Лютиков. Это уже не тот человек, которого мы видели в первых кадрах фильма. Он как-то сузился, съежился, потускнел. Лютиков с криком бросается навстречу шагающему участковому.
— Ну, теперь вы понимаете свою ошибку, товарищ старший лейтенант! Кассиршу ограбили школьники, а вы подозреваете… Вы подозреваете меня…
Анискин, не останавливаясь, не посмотрев на геолога, поднимается на крыльцо и скрывается в доме. Растерянный Лютиков бежит за ним, тянет к себе дверную ручку, но не тут-то было: дверь изнутри закрыта.
Ссутулившись, на цыпочках Лютиков возвращается обратно, садится на нижнюю ступеньку. «Все пропало!»— написано на его конопатом лице с острым любопытным носиком. Он продолжает сидеть в горестной безнадежной позе, когда раздается мерзопакостный скрип оконной створки.
— Ответьте-ка на такой вопрос, гражданин Лютиков, — высовываясь из окна, обычным голосом говорит участковый. — С часу до двух, то есть в данный момент, у геологов обеденный перерыв?
— Перерыв, — тоскливо отвечает Лютиков;
— Так! Понятно! Значит, вы, гражданин Лютиков, еще не обедали?
— Нет. Не обедал.
Задумавшись, Анискин смотрит на легкие перистые облака, плывущие над широкой Обью, на старые осокори, на белых чаек.
— В тюрьме насчет этого строго, — продолжая любоваться знакомой картиной, мирно говорит он. — Завтрак, обед, ужин — все по часам. — Он деловито смотрит на часы — Задаю вопрос первый. Вы, гражданин Лютиков, предупредили милицию, то есть меня, о том, что геолог Морозов ограбил кассира… Теперь известно: клевета! За это вы, конечно, ответите, но вот такой вопрос: кто руководил несовершеннолетними преступниками? Ими руководил взрослый опытный человек. Повторяю: опытный! А кто в деревне прочел только за один август двенадцать книжек про жуликов и шпионов? Вот справка из библиотеки… Кто прочел эти книги?
— Я прочел, — сознается Лютиков. Анискин опять глядит в небо скучающими глазами.
— Я давно раскусил вас, гражданин Лютиков, — спокойно сообщает он. — Вы нарочно клеветали на честных людей, чтобы вам не мешали готовить ограбление сплавконторской кассирши… По этой причине вы можете быть свободны до тринадцати ноль-ноль завтрашнего дня. Интересы дела требуют, чтобы дознание пополнилось дополнительными данными. — Участковый вздыхает. — Придется вам, гражданин Лютиков, работать на голодный желудок. А вот в тюрьме все по часам: завтрак, обед, ужин… Идите, идите, Лютиков…
В доме Веры Ивановны Голиковой (прежняя фамилия Косая), как говорится, негде яблоку упасть. У одной стены — громадная деревянная кровать под цветастым пологом, возле противоположной стены стоит гигантский сундук, окованный железными полосками, — из тех купеческих сундуков, у которых замки со звоном, крышка изнутри оклеена картинками, из которых пахнет душным нафталином. Третья стена тоже занята: возле нее вплотную друг к другу установлены платяной шкаф и пузатый комод. Одним словом, вещей так много, что хозяйка видна не сразу. Однако Вера Ивановна дома. Сидя на полу, она перебирает вещи в плетеной корзине — разглядывает на просвет шелковую женскую рубашку, перекладывает с места на место чулки, платья. Лицо у нее сосредоточенное, движения вкрадчивые.
Вера Ивановна вздрагивает, когда в сенях слышатся тяжелые шаги, секунду спустя раздается стук в двери. Испуганная хозяйка быстро складывает вещи, ногой заталкивает корзину под кровать и бросается к дверям.
— Погодите минутку, — кричит она. — Я одеваюся.
Вера Ивановна врет, так как она вполне одета — на ней модные расклешенные брюки, цветная водолазка, туфли на высоком и толстом каблуке. Однако Вера Ивановна юркает в соседнюю комнату и очень быстро, буквально через полминуты возвращается, но в таком виде, что ее трудно узнать. На голову накинут старушечий полушалок, серое сиротское платье висит на плечах, как на вешалке, на ногах — разбитые туфли. Согнувшись, болезненно покашливая, Вера Ивановна идет открывать двери, в которые неторопливо входит участковый инспектор.
АНИСКИН. Фу, уморился! Жара такая, что рыбы дохнут, а ведь на улице — сентябрь… (Внимательно осматривается, без приглашения садится на гнутый стул). Ну, здравствуй, Вера Ивановна Косая-Голикова! Давненько мы с тобой не встречались.
КОСАЯ. Ты чего пришел, Анискин? Опять порочить честных людей?
АНИСКИН (смиренно). Зря ты на меня, Вера Ивановна, по сей день сердце держишь… А я к тебе по-хорошему.
КОСАЯ. Ладно уж, говори, зачем пришел?
АНИСКИН. Так, мимо шел. А не зайти ли к Вере Ивановне, думаю, может, ей впору будет тот костюм, что Дуська сегодня продавать собирается… Сузгиниха слыхала от Маренчихи, которой говорила Трандычиха, что Дуська говорила Мурзинихе, будто сегодня она будет продавать замшевый костюм…
КОСАЯ (задыхаясь от радости). Замшевый костюм! Это который в магазине сто восемьдесят рублей стоит?
АНИСКИН. Во! Он самый! Ну, я пошел… (Идет к дверям, но на полпути останавливается). Нет, молчать не буду! (Быстро возвращается к хозяйке). Не буду я молчать, Вера Ивановна! (Останавливается, машет рукой). Нет, не буду говорить! Нет, нет, в это дело я не полезу! (Быстро идет к дверям, открывает).
КОСАЯ (перехватывает его и подбоченивается). Нет, уж ты, Анискин, говори про то, что начал! Говори!
АНИСКИН. Ни слова не скажу! Прощевай, Вера Ивановна!
КОСАЯ (мгновенно запирает двери на ключ, который прячет за пазуху). До тех пор двери не отопру, покуда не скажешь.
АНИСКИН. Металлическая ты женщина, Вера Ивановна! Из тебя в кузне можно подковы ковать… (Решился). Два раза не умирать… Муж тебя обманывает, Вера Ивановна!
КОСАЯ. С кем?
АНИСКИН. Не с кем, а с чем… Он — миллионщик!
КОСАЯ (шлепнулась на стул). Миллионщик!
АНИСКИН. Миллионщик, а вся деревня говорит, что ты ему каждый день восемьдесят копеек, а то и рубль даешь… Это разве не правда?
КОСАЯ. Истинная правда! Сегодня восемьдесят дала, вчера рубль.
АНИСКИН. Во! Во! Он миллионщик, а вся деревня говорит, что вы на одной картошке сидите… (Пригорюнился). То-то я и гляжу на тебя, Вера Ивановна, и сердце от жалости ноет. Похудела, пожелтела, в чем душа держится. Оно и понятно: на одной картошке не разжиреешь!
КОСАЯ (зловещим шепотом, подбоченившись). На одной картошке? Это я-то сижу на одной картошке?! (Показывает Анискину дулю). А этого твоя деревня не видела? (Убегает в кухню и возвращается с миской, полной рыбы). Картошка? Я тебя спрашиваю, картошка?
АНИСКИН. Хороша стерлядка. Почем брала?
КОСАЯ. По два пятьдесят.
АНИСКИН (свистит). Не узнаю я тебя, Вера Ивановна! Стерлядь хорошая — никто плохого не говорит, но — два пятьдесят. Да вчера раза в два покрупнее этой Анипадист Сопрыкин по рубль восемьдесят продавал.
КОСАЯ. По рубль восемьдесят? Сопрыкин? (Разъярилась). Ну, погоди у меня, Сопрыкин! Ну, ты у меня еще напляшешься, Сопрыкин!
АНИСКИН. Правильно! Верные слова говоришь. Мы этого Сопрыкина в порошок сотрем… Ну, а теперь прощевай до завтра-послезавтра, Вера Ивановна! (Наклоняется к ней, тревожно). Ты поаккуратней с миллионщиком, неровен час — беда случится. (Уходит).
КОСАЯ. Миллионщик!
Солнце присело на западный берег широкой, как море, Оби; розоватая река течет спокойно, величаво; на плесе — лодки, катера, пыхтит мощный буксир. Жизнь в деревне по-вечернему размеренна: неспешно идут с работы мужчины, бегают ребятишки. Время как раз такое, когда до вечера остается целый час, но на дворе уже и не день; славное такое, спокойное и уютное время в деревенской жизни.
В актовом зале средней школы шумно и людно. Здесь собрались родители тех учащихся, фамилии которых были написаны участковым. Можно видеть крепких загорелых отцов — рабочих сплавного участка, чинно сидят бабушки и дедушки, весело переговариваются матери и тетушки; рядом с выходным платьем — замасленный комбинезон, с другой стороны — выходной мужской костюм. Шумно в зале потому, что родители не понимают, зачем их пригласили. Слышны реплики:
— Три дня прозанималися, и вот на тебе — собрание! — У нас собрания любят…
— Братцы, а ведь здесь все наши, сплавконторские! Что бы это могло означать?
— Крышу в школе менять будем.
Бабоньки, глядите-ка, да ведь это Анискин!
Действительно, в актовый зал, отдуваясь и на ходу вынимая из кармана несколько тетрадных листков, уверенной походкой входит участковый инспектор и директор школы, Анискин садится за стол, наливает из графина стакан воды, на виду у всех с неторопливым наслаждением выпивает. Только после этого участковый бросает взгляд в переполненный зал.
Директор школы хорошо поставленным голосом произносит:
— Слово имеет участковый инспектор райотдела милиции товарищ Анискин Федор Иванович.
— Я такое заявление сделаю, товарищи, — говорит Анискин. — Государство у нас шибко богатое — вот что! Я вчера в школу на большую перемену пришел и наблюдал такую картину. Борька Еремеев, отец которого в данный момент сидит на третьем ряду и ухмыляется, на большой перемене употреблял в пищу бутерброд с колбасой. Ленька Воронцов, у которого здесь сидит мама, в свою очередь, питался колбасой и холодной котлетой. Людмила Мурзина, родители которой сейчас находятся в заднем ряду, имела на школьный завтрак сыр и вареные яйца. Валерий Курасов… — Анискин останавливается. — Я чую, что сплавконторский народ не понимает, к чему я это все болтаю. Правильно, товарищи?
— Правильно! Не понимаем! К чему ты это, Федор Иванович? Ты попонятней объясни! — кричат из зала.
Анискин снисходительно улыбается:
— А я это к тому говорю, что наше богатое государство вам все-таки выдало аванс, хотя кассиршу ограбили. Три тысячи семьсот рублей взяли, а Борька Еремеев употребляет в пищу бутерброд с колбасой… Опять не понимаете?
Анискин выходит из-за деревянной трибуны, приблизившись к первому ряду, домашним голосом говорит:
— Я потому непонятно говорю, земляки, что хочу вашей помощи, хочу вместе с вами того взрослого преступника поймать, который ребятишек на грабеж сорганизовал. — Анискин прижимает руки к груди. — Я вам сейчас такое говорить буду, о чем, кроме вас, никто в деревне знать не должен. Поймите, друзья-товарищи, если об этом деле посторонний народ узнает, мне преступника, как своих ушей, не видать!
Солнце уже наполовину ушло за горизонт, над Обью висит золотое расплавленное облако, плывет с берега на берег; такой же красной, раскаленной кажется долбленая лодка, в которой сидит рыбак Анипадист Сопрыкин. Он скоро причалит к берегу, и участковый Анискин время от времени бросает на рыбака оценивающий насмешливый взгляд.
Анискин подходит к яру, садится на тот же пятачок свежей травы, где сидел прошлым утром; и позу он принимает вчерашнюю, и выражение лица у него прежнее, когда он наблюдает за тем, как Сопрыкин вытягивает на берег потяжелевший обласок, выложив вещи на песок, перевертывает его вверх дном. Передохнув, рыбак надевает на плечи большой туес с лямками; котелок, ружье, весло, дождевик и тулупчик берет в руки и начинает подниматься. Ноша у него тяжелая, рыбак устал — шагает тяжело, с остановками, жмурится от пота, заливающего глаза.
Выбравшись на яр, Сопрыкин кладет на землю ручную ношу, вытерев пот с лица, достает из кармана кисет, тщательными движениями сворачивает самокрутку.
— Ну, и терпенье у тебя, Федор, — прикурив, говорит он. — Ровно у кота, когда сидит у мышиной норы… Соскучился по мне?
— Спасу нет! — весело отвечает Анискин и поднимается. — А ты, Анипадист, чебачишек-то дивно напластал. Туес-то, поди, килограммов двадцать потянет?
И заглядывает в туес, где действительно полным-полно золотистых от солнца чебаков. Анискин восхищенно качает головой, затем, притронувшись пальцами к плечу Сопрыкина, просит:
— Ты сними туес-то, Анипадист, посиди, отдохни, со мной побеседовай. — Уроженец обских краев, участковый разговаривает с рыбаком на местном говоре: слова произносит протяжно, напевно, ласково. — Ты сними, сними туес-то, Анипадист. Ишь, как заморился! Весь мокрый — хоть выжимай…
Сопрыкин снимает туес, садится, повертывается лицом к реке. Закатное солнце уже потеряло яркость, на него можно смотреть, и некоторое время рыбак и участковый молча глядят на то, как западный край неба разливается золотом и голубизной.
— Знаешь, Анипадист, о чем я сейчас думаю? — негромко спрашивает участковый. — А вот о том, что ты больше моего денег имеешь. Пенсия у тебя — девяносто шесть, сторожишь в сплавучастковых мастерских — сорок пять рублей, старшой Федька тебе двадцатку каждый месяц шлет, Любка, врачиха, — десятку. Виталька, шахтер, — опять двадцатку. Баба твоя Феня по сию пору в колхозе работает, пластается почем зря… — Он замолкает, грустно глядит на закат. — Вчера я у фельдшера Якова Кирилловича был… Артемий Мурзин помирает!
Широко открытыми глазами Сопрыкин по-прежнему смотрит на бордовое солнце, в пальцах дымит забытая самокрутка, губы плотно сжаты.
— Разве о деньгах мы думали, когда под Оршей в окопах лежали? — тихо продолжает Анискин. — Неужто ради них нас пули живыми оставили? Ну, не может этого быть, Анипадист, чтобы мы для денег живыми остались! Ты не молчи, ты хоть слово вымолви, может, мне полегчает.
Сопрыкин молчит, по-прежнему дымит в пальцах забытая самокрутка.
— Не пойму я тебя, Анипадист! — тоскливо продолжает Анискин. — То ли это от стыда, то ли от того, что жадность заела… А ты на себя еще с одной стороны глянь. Спроси-ка себя ты: «А кого я, Сопрыкин, честный человек, запрещенной стерлядью кормлю?» И ты так ответишь: «Всякую сволочь кормлю!» Хороший-то человек у тебя стерлядь не покупает, Анипадист, хороший человек знает, что если сейчас лов стерляди не прекратить, то ее через пять лет в Оби-матушке ни одной не останется. Поэтому и кормишь ты стерлядью Верку Косую.
Участковый придвигается к Сопрыкину, кладет руку на плечо:
— Ты кури самокрутку, Анипадист, а то пальцы обожжет… Ты кури, а я тебе напомню, о чем мы думали, когда под Оршей в окопах лежали… Вот лежим мы с тобой под кривой березой, табак курим, на небо глядим. Ты вот так же, как сейчас, про цыгарку забыл, она тебе пальцы жжет, а потом ты говоришь: «Ничего я не хочу, Федя, кроме того, чтобы на Обишку хоть одним глазом посмотреть…» Вот что ты мне под Оршей сказал, а теперь… Сердце у тебя болеть не будет, если Обишка пуста станет, как та баба, что родить не может?
Край раскаленного солнца уткнулся в горизонт, солнце уменьшилось, точно от него откусили кусочек, разноцветные лучи затрепетали, рассыпались веером, по реке пронеслась длинная и тревожная волна ряби. Сопрыкин в последний раз затягивается самокруткой, щелчком забрасывает окурок под яр, не глядя на участкового, поднимается. Схватив туес за лямку, он опрокидывает его — сначала на землю вываливаются чебаки, потом струится тонкая, изящная живая стерлядь — царская рыба. Туес кажется бездонным, так как стерлядь все сыплется и сыплется, гора рыбы растет, а Сопрыкин с ожесточенным лицом, с лихорадочно блестящими глазами шепчет и шепчет: