«Мятеж (Командарм). Жестокость. Испытательный срок. Последняя кража» (сборник) - Нилин Павел Филиппович 14 стр.


Я бы с удовольствием принял участие в этом торжестве, но в настоящее время у меня нет ни желания, ни сил, - я сознаюсь, - принимать участие во всей этой, в сущности мышьей, грызне, которая, вероятно, называется планомерным разрушением старых форм жизни, ибо меня лично ни в какой степени не интересует судьба рабочего класса и им ведомого человечества. Я назвал бы себя социалистом-индивидуалистом, бесплодным социалистом.

Вы разрешите, гражданин Болтов, слегка уклоняться мне, ибо я надеюсь, что ваша стенографистка оставит мне в утешение до моей скорой смерти несколько ценных мыслей. И кстати разрешите мне проверить стенограмму[2].

Тов. Б о л т о в: Пожалуйста, я слушаю. Копия стенограммы Вам будет прислана в камеру.

С е в е р о в: Итак, мне глубоко безразлично устроение пролетарских дел. Но в вас, в коммунистах, - привлекательная, прямо-таки волнующая черта: очищенная воля к власти. Власти мешают национальные, имущественные и всякие иные скрепления, которыми человечество нелепо дробится на мизерные, незавидные для настоящих честолюбцев куски. Если властвовать, так над планетой. Вы меня извините, мне несколько смешно, что этот великолепный материал о властнических тенденциях я развертываю перед председателем провинциальной чрезвычайки. Это - следствие моей формальной причастности к партии, в коей равнодействующая похожа на большое чернильное пятно.

Теперь - о себе лично, ибо на вашем лице я вижу законное нетерпение. Физически я - развалина. Вероятно поэтому я попытался вытаскивать из огня каштаны чужими руками, вмешался в кашу, заваренную Калабуховым, и с его помощью заканчиваю тридцатитрехлетнюю волынку, начатую синодским чиновником Александром Феофилактовым Северовым и его достоуважаемой супругой, имя которой я забыл.

Я живу вспышками сознания. Один, не весьма грамотный поэт в каком-то провинциальном сборнике, недавно мною прочитанном, написал:

Осталась одна отрада
Стихи, кокаин и шприц.

Ваш тюремный врач, который написал на моем свидетельстве morphinismus et neurastenia знает, что у меня отрад, максимум - одна. Впрочем, мне трудно говорить. Разрешите дать мне письменное показание и на это время разрешите пользоваться мне моим средством.

Тов. Б о л т о в: У нас гражданин считаются недопустимыми письменные ответы, но ваше дело ясно и нам требуются только объяснения очень "интересных" ваших поступков. Допустить вам ваше лекарство я не могу, но пришлю врача.

Из речи тов. Болтова на заседании Трибунала N-ой армии:

Мне было не так легко, товарищи, простому, неграмотному матросу, разобраться в этом деле. Положение города, когда я вступил председателем чрезвычайной комиссии было такое, что надо было просто расстрелять всех участников Калабуховского восстания. Это было очень легко сделать, товарищи. Но мне показалось необходимым посильно разобраться в деле, тем более, что сам главный участник восстания и его предводитель, уйдя из ресторана, где он кутил целую ночь с проститутками и своими соратниками, застрелился где-то под забором. Это давало возможность не опасаться никаких вспышек.

Обстоятельства дела показали мне, товарищи, что и Калабухов был только орудием в чьих-то руках.

На что опирался Калабухов? Выразителем чьих стремлений он являлся?

Он, товарищи, вел за собою, как, может быть, и вся его партия, ту часть разнузданной солдатчины и матросни, - остатков войны, - которые видят в войне легкую наживу. Мы, к сожалению, не можем допросить в Трибунале, перед всем этим тысячным собранием товарищей красноармейцев бывшего штабс-капитана Северова, второго, скрытого, но более ехидного главаря налетевшей на наш город банды. Он сидит в сумасшедшем доме и дни его сочтены. Но мне хочется показать яркую картину его душевных переживаний и вот, товарищи, разрешите мне прочитать одно из его писем ко мне... (Читает.)

"...Я не верил в успех нашего сумасшедшего предприятия, я даже не знал, что мы предполагаем делать. Остаться с нашей армией посреди большевиков и чехословаков ни туда, ни сюда, - это значит быть смятым; пробиваться на Туркестан и в Персию, - бесцельно, во-первых, во-вторых, означало хотя бы временный блок с контр-революционным уральским казачеством, что было совершенно неприемлемо прежде всего для Калабухова. Перейти на сторону белых не хотел и я. У меня для этого не хватало пафоса. Говорить безграмотную чепуху с убеждением и убедительностью, - слуга покорный. Я не генерал, я всего только штабс-капитан, т.-е. имею право на присвоенный обер-офицерам здравый смысл. У меня его хватило как раз в той степени, чтобы показать всю несостоятельность обычных предположений о целях нашего восстания. Меньше же всего поймут в нем те, против которых оно направлено. Мне не хочется писать о вас резкостей..."

Вот, товарищи, какие мог дать объяснения своим поступкам этот человек. Такие же мудреные слова он придумывает и для других. (Читает.)

"...Несчастный Калабухов. В мирное время он стал бы хорошим преподавателем русского языка и литературы в гимназии. Для этого у него были и знания, и вкус, и мягкость, и прирожденный такт. Но этот человек был три раза ранен в минувшую войну, а то обстоятельство, что в 12-м году он был в гимназическом эс-эровском кружке, заставило его сосредоточить огромную неразумную волю на продолжении своей политической карьеры. По милости вашей, гражданин Болтов, я, вероятно, не буду рассказывать своим внукам о том, как в памятную мне ночь уходил в темноту этот сгусток воли, я как я, услышав вдалеке выстрел, на тридцать третьем году своей жизни понял, что такое грех. Живи, сознавая и не действуй. Это, впрочем, учение греческой трагедии, истинный герой которой - неподвижность, о чем вам едва ли известно. Неподвижен и я. И вы будете переставлять мои ноги, когда поведете меня на расстрел.

Стоило Калабухову двинуться - он стал отцеубийцей, а после этого даже сам не заметил, будучи слеп, как судьба, что умертвил свою невесту, Елену Александровну Карташову. Калабухов разыграл свои дни на кровавых подмостках войны и революции, и - ищите сами поучительные выводы для себя, для друзей и потомства..."

Я бы ответил гражданину Северову, что все, кому нужно искать поучительные изречения, не обратятся к его письмам. Они обратятся к поступкам его бывших, обманутых им, сообщников Силаевского, Григорова и других, в самом начале суда над ними, до того еще, когда оказалось необходимым посадить их начальника по решению коллегии экспертов в сумасшедший дом, заявивших о своем горячем желании искупить на фронте свою вину перед революцией. А я, товарищи, могу рассказать вам о том, как этот Северов елозил передо мной на коленях уже перед самой передачей дела в Трибунал, умоляя не расстреливать его, не оставлять в одиночке, а перевести в общую камеру и со слезами прося, чтобы я прислал к нему врача впрыснуть морфий. Мне, товарищи, по роду своей работы приходится видеть много страшных и гнусных вещей. Да и вы на войне видели тоже не одни только цветочки и ягодки. Но, товарищи, за последнее свидание с Северовым я содрогался, а он кричал: - "Не смотрите на меня, как на гада"!

Вырезка из газеты.

...Советская Республика крепнет. По решению нашей Губернской Чрезвычайной Комиссии дело о контр-революционном мятеже Калабухова, Северова и других было разрешено не слепо карающим мечем Чрезвычайной Комиссии, а послужило материалом для законного судебного разбирательства Ревтрибунала N-й армии.

За четыре дня процесса перед тысячной аудиторией, главным образом, красноармейской, прошли эти "герои" контр-революции. Вот перед вами Северов, которого пришлось увезти в лечебницу для умалишенных, с первого же заседания "заживо-разложившийся", по меткому выражению Председателя Губернской Чрезвычайной Комиссии тов. Болтова, - тип кадрового офицера. Вот вам группа обвиняемых, осознавших необходимость стать честными гражданами Республики труда, из которых только двоих, двух матросов знаменитой седьмой роты карающая рука пролетарского правосудия наказала смертью, несмотря на их внешнее якобы раскаяние. Они были пойманы во время грабежа народного имущества. При взгляде на честное лицо бывшего унтер-офицера Силаевского, изборожденное шрамами проклятой империалистической войны, на мощные фигуры пролетариев и беднейших крестьян - Григорова и других, становится ясно, что все они исполнят свой долг.

Мы создаем железную Рабоче-Крестьянскую армию. Мы одерживаем победу за победой над наймитами иностранного капитала - чехословаками. Наши красные бойцы, готовящиеся к утверждению торжества мировой революции, многому научились на этом процессе.

Уходя, слышались речи:

- Вот так главари контр-революции!

И было презрение в этих словах.

Таков результат этого дела, в котором Советская Республика показала свою мощь, уменье карать и миловать, отличать правого от неправого и вселить уверенность в сердца всех честных граждан, что такие лоцманы, как красный матрос тов. Болтов, сумеют вывести государственный корабль Трудовой Республики к желанным берегам мировой революции.

1919-1922

Москва - Серебряный Бор.

П. НИЛИН

Жестокость

Испытательный срок

Последняя кража

Жестокость

1

Мне запомнился Узелков именно таким, каким увидели мы его впервые у нас в дежурке.

Маленький, щуплый, в серой заячьей папахе, в пестрой собачьей дохе, с брезентовым портфелем под мышкой, он неожиданно пришел к нам в уголовный розыск в середине дня, предъявил удостоверение собственного корреспондента губернской газеты и не попросил, а, похоже, потребовал интересных сведений. Он так и сказал – интересных.

Происшествия, предложенные его вниманию, не понравились ему.

– Ну что это – кражи! Вы мне дайте, пожалуйста, что-нибудь такое…

И он щелкнул языком, чтобы нам сразу стало ясно, какие происшествия ему требуются.

Я подумал тогда, что ему интересно будет узнать про аферистов, про разных фармазонщиков, шулеров и трилистников, и сейчас же достал из шкафа альбом со снимками. Но он на снимки даже не взглянул, сказал небрежно:

– Я, было бы вам известно, не Цезарь Ломброзо. Меня физиономии абсолютно не интересуют.

И как-то смешно пошевелил ушами.

А надо сказать – у него были большие, оттопыренные, так называемые музыкальные уши. И потом мы заметили: всякий раз, когда он нервничал или обижался, они шевелились сами собой, будто случайно приспособленные к его узкой, птичьей голове, оснащенной мясистым носом.

Нос такой мог бы украсить лицо мыслителя или полководца. Но Узелкова он только унижал. И, может быть, Узелков это чувствовал. Он чувствовал, может быть, что нос его, и уши, и вся тщедушная фигурка смешат людей или настраивают на этакий насмешливый лад. И поэтому сам старался показать людям свое насмешливое к ним отношение.

Я давно заметил, что излишне важничают, задаются и без видимой причины ведут себя вызывающе и дерзко чаще всего люди, огорченные собственной неполноценностью.

Не берусь, однако, утверждать, что Узелков принадлежал именно к этой категории людей.

Не хочу также сгущать краски в его изображении, чтобы никто не подумал, будто я стремлюсь теперь, по прошествии многих лет, свести с ним давние личные счеты. Нет, я хотел бы в меру своих способностей все изобразить точно так, как было на самом деле. И если я начал эту историю с Узелкова, со дня его появления в нашей дежурке, то единственно потому, что главное, о чем я хочу рассказать, произошло именно после его приезда.

Хотя, конечно, в первый день никто ничего не мог предугадать.

Узелков, нервически подергивая плечами, ходил по нашей дежурке, трубно сморкался в широко раскрытый на ладонях носовой платок и говорил:

– Вы мне дайте, пожалуйста, что-нибудь такое фундаментальное. А уж дальше я сам разовью. Мне хотелось бы успеть сделать еще сегодня что-нибудь незаурядно оригинальное для воскресного номера. Что-нибудь такое, понимаете, экстравагантное!..

– Хотите, я вам про знахарок подберу материал? – предложил Коля Соловьев. – Знахарки тут шибко уродуют народ. Надо бы их осветить пошире и как следует продернуть в газетке…

– О знахарках я уже писал из Куломинского уезда, – сказал Узелков. – И это, собственно говоря, не мой жанр. Я, к вашему сведению, не рабкор и не селькор и никого не продергиваю. Я осмысливаю исключительно крупные события и факты. В этом и состоит цель моего приезда…

– Ага, – догадался Венька Малышев. – Я знаю, чего вам надо. Я сейчас принесу…

Всем нам хотелось угодить представителю губернской газеты, впервые заехавшему в эти места, в этот уездный город Дудари, расположенный, как было сказано в старом путеводителе, среди живописной природы, но малодоступный для туризма из-за сложности передвижения по сибирским дорогам.

Из губернского центра в Дудари надо было или плыть на пароходе, или ехать поездом да еще пробираться по тракту на лошадях – в общей сложности не меньше пяти суток.

Не всякий без крайней нужды мог решиться на этакую дальнюю поездку, зная к тому же наверное, что в пути на него в любой час могут напасть бандиты.

Бандитов в начале двадцатых годов было еще очень много в этих местах.

Даже генералы действовали среди бандитов – белые генералы, потерпевшие полное крушение в гражданской войне.

Впрочем, в бандах Дударинского уезда генералов и полковников уже не осталось. Их сильно потрепал особый отряд ОГПУ, продвинувшийся теперь дальше – в сторону побережья Великого, или Тихого океана.

А вокруг Дударей действовали, как считалось после крупных операций, ослабленные банды. Но ослаблены они были не настолько, чтобы можно было писать в сводках: «Ночь прошла спокойно». Нет, спокойных ночей еще не было в Дударинском уезде. И спокойные дни выпадали редко.

Бандами еще кишмя кишела вся тайга вокруг Дударей. Они убивали сельских активистов, нападали на кооперативы, грабили на дорогах и старались использовать любой случай, чтобы возбудить в населении недовольство новой властью, посеять смуту среди крестьян и завербовать таким способом в свои полчища побольше соучастников.

Продвигаться по дорогам было крайне опасно.

Поэтому всякий рискнувший приехать сюда был немножко и героем. Встречали мы приезжих с неизменным радушием.

А собственный корреспондент мог рассчитывать на особенно радушный прием.

Правда, он приехал к нам в пору некоторого временного, что ли, затишья.

Была зима. Даже один из самых отчаянных бандитских атаманов, знаменитый Костя Воронцов, кулацкий сын и бывший колчаковский поручик, объявивший себя «императором всея тайги», зимой уводил свои банды в глубину лесов, зарывался в снега, прекращая на время, до весны, все убийства, грабежи и поджоги.

Зимой ему опаснее было действовать, чем весной и летом, когда в густой траве среди бурелома пропадают не только человечьи, но и конские следы.

Зимой уходили подальше от городов и сел и такие атаманы, как Злотников, Клочков, Векшегонов.

В городах в это зимнее время озоровали чаще мелкие шайки и одиночки, так называемые щипачи, а также разные домушники, скокари, очкарики, фармазоны, прихватчики и тому подобная шпана.

Зимой нам работать было нелегко, но все-таки немного легче, чем весной и летом. Зимой мы готовились к весне, устанавливали новые агентурные связи и между делом составляли подробную опись наиболее выдающихся происшествий, представляющих, как любил цветисто выражаться наш начальник, известный интерес для криминалистической науки.

Вениамин Малышев как помощник начальника по секретно-оперативной части правильно сообразил, что корреспонденту будет интересно заглянуть в эту опись. Малышев принес и разложил перед ним два рукописных журнала, полных снимков и схем. Но тот даже перелистывать их не стал, хмыкнул носом и усмехнулся:

– Вы учтите, пожалуйста, что я не историк. Вы мне постарайтесь дать что-нибудь посвежее, что-нибудь, понимаете, такое…

И опять он щелкнул языком.

Это щелканье нам сразу не понравилось. Но в первый раз мы промолчали. А во второй Венька Малышев сказал:

– Слушайте. Вы что думаете, тут каждый день людей убивают? Мы-то, как вы считаете, для чего здесь находимся?

– Я не знаю, зачем вы здесь находитесь, – опять усмехнулся, хмыкнув носом, собственный корреспондент. – Но я лично приехал сюда, чтобы в художественной форме осмысливать наиболее свежие и по возможности увлекательные факты. Я должен, к сожалению, заботиться в первую очередь о читателе. Читатель ждет главным образом свежих фактов…

Назад Дальше