А потом, в марте, вернулся с переговоров о новом договоре с императором Священной Римской империи епископ Стивен Гардинер – самый консервативный из королевских советников, когда дело касалось религии. В апреле пошли слухи, что людей высокого и низкого звания хватают и допрашивают за их взгляды на мессу и за обладание запрещенными книгами. Допросы коснулись даже придворных короля и королевы, а среди прочих наполнявших улицы слухов был и такой: что Анна Эскью, самая известная из приговоренных за ересь, была связана с двором королевы, где проповедовала и вела пропаганду среди фрейлин. Я не видел королеву Екатерину с тех пор, как год назад она оказалась замешана в потенциально опасном деле, и знал, к своему большому сожалению, что вряд ли снова увижу эту милую и благородную женщину. Но я часто думал о ней и боялся за нее, поскольку охота за радикалами усиливалась: только на прошлой неделе был выпущен указ с подробным длинным списком книг, которые запрещалось иметь, и на той же неделе придворный Джордж Блэгг, друг короля, был приговорен к сожжению за ересь.
Я больше не симпатизировал ни той, ни другой стороне в этой религиозной сваре и иногда сомневался в самом существовании Бога, но исторически сложилось так, что я оказался связан с реформаторами, и потому, как и большинство людей в этом году, старался не высовываться и держать рот на замке.
Из дома я вышел в одиннадцать. Тимоти вывел моего доброго коня по кличке Бытие к входной двери и установил специальную лесенку, чтобы я мог сесть верхом. Мальчику уже было тринадцать, он вытянулся и стал худым и нескладным. Весной я отдал моего предыдущего слугу, Питера, в подмастерья, чтобы дать ему шанс в жизни, и планировал сделать то же самое для Тимоти, когда ему исполнится четырнадцать.
– Доброе утро, сэр. – Юный слуга улыбнулся своей застенчивой улыбкой, показав отсутствие двух передних зубов, и убрал со лба спутанные волосы.
– Доброе утро, молодой человек, – поприветствовал я его. – Как твои дела?
– Хорошо, сэр.
– Наверное, скучаешь по Питеру?
– Да, сэр. – Парень потупился, передвигая ногой камешек на земле. – Но ничего, я справляюсь.
– Ты хорошо справляешься, – поощрил я его. – Но, возможно, пора подумать и о твоем обучении ремеслу. Ты задумывался, чем хотел бы заниматься в жизни?
Слуга уставился на меня с внезапной тревогой в карих глазах.
– Нет, сэр… Я… Я думал остаться здесь. – Он отвел глаза на мостовую. Тимоти всегда был тихоней, в нем не было уверенности Питера, и я понял, что мысль о выходе в мир пугает его.
– Что ж, – успокоил я своего подопечного, – торопиться некуда. – Парень как будто воспринял это с облегчением. – А теперь мне пора. – Я вздохнул. – Дела.
Я проехал через Темпл-Барские ворота и свернул на Гиффорд-стрит, которая вела к Смитфилдской площади. Многие направлялись в ту сторону по пыльной дороге – некоторые верхом, большинство пешком, богатые и бедные, мужчины, женщины… Я даже заметил нескольких детей. Часть людей, особенно те, кто был одет в темные одежды, которые предпочитали радикалы, шли с серьезным видом, другие выражали безразличие, а у третьих на лицах было предвкушение, как у тех, кто идет на увеселительное мероприятие. Я надел под черную шляпу свою белую сержантскую шапочку и уже начал потеть от жары. К тому же я с раздражением вспомнил, что во второй половине дня у меня назначена встреча с самым моим трудным клиентом, Изабель Слэннинг, чье дело – спор с братом о наследстве матери – было самым глупым и самым затратным из всех, с какими я когда-либо сталкивался.
Я обогнал двух молодых подмастерьев в синих камзолах и шапках.
– Зачем устраивать это в полдень? – ворчал один из них. – Там не будет никакой тени.
– Не знаю. Наверное, есть какое-то правило. Жарче для доброй госпожи Эскью. Она нагреет себе задницу до исхода дня, а? – посмеивался второй.
На Смитфилдской площади уже собралась толпа. Открытое пространство, где дважды в неделю продавали коров и быков, было заполнено народом. Все смотрели на огороженное место в центре, которое охраняли солдаты в железных шлемах и белых плащах с крестом святого Георгия. Вид у них был суровый, и в руках они держали алебарды. В случае какого-либо протеста солдаты были готовы решительно расправиться с ним. Я печально посмотрел на них – теперь при виде солдат я всегда думаю о моих погибших друзьях и о том, как и сам я чуть не погиб, когда огромный корабль «Мэри Роуз» пошел ко дну при отражении французского вторжения. Прошел уже год, подумалось мне, почти день в день. В прошлом месяце пришли вести, что война почти закончена – переговоры с Францией и Шотландией были почти завершены, и осталось лишь несколько мелочей. Вспомнив свежие лица молодых солдат и их падающие в воду тела, я закрыл глаза. Для них мир настал слишком поздно.
С седла мне было видно лучше, чем большинству, и лучше, чем мне хотелось бы. Я оказался рядом с ограждением, потому что толпа напирала и толкала всадников вперед. В центре огороженного пространства стояли три дубовых столба семи футов высотой, вбитые в пыльную землю. У каждого сбоку было металлическое кольцо, через которое лондонские констебли продевали железные цепи. Они повесили на эти цепи замки и проверили, работают ли ключи. Все делалось спокойно и деловито. Чуть в стороне другие констебли стояли вокруг огромной кучи хвороста – увесистых вязанок из тонких веток. Я был рад, что стоит сухая погода, так как слышал, что если дрова сырые, то огонь разгорается дольше и мучения жертв ужасно затягиваются. Напротив столбов стояла выкрашенная в белый цвет высокая деревянная кафедра. Перед сожжением состоится проповедь – последний призыв к еретикам раскаяться. Читать проповедь должен был Николас Шекстон, бывший епископ Сэлисберийский, радикальный реформатор, приговоренный к сожжению вместе с другими, но публично отрекшийся от своих заблуждений ради спасения своей жизни.
На восточной стороне площади, за рядом изящных, ярко раскрашенных новых домов, я увидел высокую старую колокольню церкви Святого Варфоломея. Когда семь лет назад монастырь был ликвидирован, его земли перешли к члену Тайного совета сэру Ричарду Ричу, который и построил эти новые дома. К их окнам припало множество зрителей. Перед монастырской сторожкой был воздвигнут высокий деревянный помост с навесом, выкрашенным в королевские цвета – зеленый и белый, – а на длинную скамью уложили яркие толстые подушки. Отсюда лорд-мэр и члены Тайного совета будут наблюдать за сожжением. Среди верховых в толпе я узнал многих городских чиновников и кивнул тем, с кем был лично знаком. Чуть поодаль собралась группа людей среднего возраста – они смотрели серьезно и встревоженно. Услышав несколько слов на иностранном языке, я понял, что это фламандские купцы.
Вокруг меня стоял гул голосов, а также резкая вонь лондонской толпы, какая бывает жарким летом.
– Говорят, ее пытали на дыбе, пока не порвались сухожилия на руках и ногах… – слышались отовсюду голоса.
– Ее нельзя было пытать после приговора…
– И Джона Лэсселса тоже сожгут. Это он донес королю о флирте Екатерины Говард[7]…
– Говорят, Екатерина Парр тоже попала в беду. Пока с этим не закончено, король может завести уже седьмую жену…
– Их отпустят, если они отрекутся от своей веры?..
– Поздно…
Рядом с навесом возникло какое-то движение, и все головы повернулись к группе людей в шелковых робах и шапках. У многих из них на шее были золотые цепи. Они вышли из здания у ворот в сопровождении солдат и медленно поднялись на помост. Потом перед ними выстроились солдаты, и пришедшие сели длинным рядом, поправляя свои шапки и цепи и глядя на толпу оценивающим суровым взглядом. Многих из них я узнал: там был лондонский мэр Боуз в красных одеждах и герцог Норфолкский, постаревший и похудевший за те шесть лет, что прошли с тех пор, как мы с ним виделись, – его надменное суровое лицо выражало высокомерие. Рядом с герцогом сидел священнослужитель в белой шелковой сутане и черном стихаре поверх нее. Я не узнал его, но догадался, что это, должно быть, епископ Гардинер. Ему было около шестидесяти, и это был коренастый смуглый человек с напоминающим клюв носом и большими темными глазами, которые то и дело обегали толпу. Он наклонился и что-то тихо сказал герцогу Норфолкскому, а тот кивнул и сардонически улыбнулся. Многие говорили, что эти двое, будь их воля, вернули бы Англию в лоно Рима.
Рядом с ними сидели еще три знатные особы, возвысившиеся на службе Томасу Кромвелю, но после его падения переместившиеся в консервативную партию Тайного совета, сгибаясь и крутясь под переменчивыми дуновениями ветра, вечно с двумя лицами под одним капюшоном. Одним из них был Уильям Пэджет, государственный секретарь, пославший письмо Роуленду. У него было широкое и плоское, как кирпич, лицо над кустистой темно-русой бородой, а его тонкие губы резко изогнулись вниз у одного края, образовав узкую прорезь. Говорили, что Пэджет близок к королю как никто другой, и ему дали прозвище «Мастер интриг».
Рядом с Пэджетом сидел лорд-канцлер Томас Ризли, глава юридического сословия, высокий и худой, с торчащей рыжеватой бородкой, а чуть дальше – сэр Ричард Рич, все еще старший тайный советник, несмотря на обвинения в коррупции два года назад. В последние пятнадцать лет его имя связывали с самыми отвратительными видами коммерции, и я точно знал, что на его совести есть убийства. Это был мой старый враг. Меня спасло от него только то, что я кое-что знал о нем и что все еще оставался под защитой королевы. Однако я с тяжелым чувством гадал, чего эта защита стоит теперь. Я взглянул на Рича. Несмотря на жару, на нем была зеленая роба с меховым воротником, и к своему удивлению, я прочел на его тонком изящном лице тревогу. Длинные волосы под его расшитой драгоценностями шапкой совершенно поседели. Поигрывая золотой цепью, Ричард оглядел толпу и вдруг поймал мой взгляд. Его лицо вспыхнуло, а губы сжались. Какое-то мгновение он смотрел на меня, но потом Ризли наклонился что-то сказать ему, и он отвел глаза. Меня пробрала дрожь, и моя тревога передалась Бытию, который стал топать копытами – пришлось похлопать его, чтобы успокоить.
Какой-то солдат осторожно пронес мимо меня корзину.
– Дорогу, дорогу! Это порох!
Меня обрадовали эти слова. По крайней мере, будет хоть какое-то милосердие. Приговор за ересь заключался в сожжении заживо, но некоторые обладающие властью лица разрешили привязать к шее каждой жертвы мешочек с порохом, чтобы тот взорвался, когда до него доберется пламя, и мгновенно убил жертву.
– Надо дать им сгореть до конца! – запротестовал кто-то.
– Да, – согласился другой. – Огненный поцелуй, такой легкий и мучительный…
Раздалось ужасное хихиканье.
Я посмотрел на другого всадника, тоже в шелковой робе юриста и темной шапке, который, пробравшись сквозь толпу, остановился рядом со мной. Он был на несколько лет младше меня, с красивым, хотя и несколько угрюмым лицом, с короткой темной бородкой и проницательными голубыми глазами, смотрящими честно и прямо.
– Добрый день, сержант Шардлейк, – поздоровался он.
– И вам также, брат Коулсвин, – отозвался я.
Филип Коулсвин был барристером из Грейс-Инна и моим оппонентом в злополучном деле о завещании миссис Коттерстоук, матери миссис Слэннинг. Он представлял интересы брата моей клиентки, который был таким же вздорным и тяжелым человеком, как и его сестра, но хотя нам, как их доверенным лицам, приходилось скрещивать мечи, я находил самого Коулсвина вежливым и честным человеком, не из тех адвокатов, которые за достаточные деньги с энтузиазмом отстаивают самые грязные дела. Я догадывался, что его клиент так же раздражает его, как моя клиентка – меня, а кроме того, слышал, что сам он реформатор. В эти дни обо всех ходили слухи, касающиеся их религиозной принадлежности, но лично мне не было до этого дела.
– Вы представляете здесь Линкольнс-Инн? – спросил Коулсвин.
– Да. А вас избрали от Грейс-Инна?
– Да. Я не хотел.
– Как и я.
– Жестокое дело. – Филип прямо взглянул на меня.
– Да. Жестокое и ужасное.
– Скоро они объявят противозаконным почитание Бога, – с легкой дрожью в голосе проговорил мой коллега.
Я ответил уклончивой фразой, но сардоническим тоном:
– Наш долг почитать его так, как предписывает король.
– А вот и его предписание, – тихо ответил Коулсвин, после чего покачал головой и добавил: – Прошу прощения, брат, я должен выбирать слова.
– Да, нынче это нужно.
Солдат уже поставил корзину с порохом в угол огражденного пространства. Он перешагнул через ограждение и теперь стоял с другими солдатами лицом к толпе совсем рядом с нами. Потом я увидел, как Томас Ризли наклонился и поманил его пальцем. Солдат побежал на помост под навесом, и я заметил, как Ризли сделал жест в сторону корзины с порохом. Солдат что-то ответил и вернулся на свое место, а Томас откинулся назад, как будто бы удовлетворенный.
– Что там такое? – спросил солдата стоявший рядом товарищ.
– Он спросил, сколько там пороху, – услышал я его ответ. – Боялся, что когда он взорвется, то горящие хворостины полетят на помост. Я ответил, что пакеты будут привязаны к шее, на достаточной высоте над хворостом.
Его товарищ рассмеялся:
– Радикалы пришли бы в восторг, если б Гардинер и половина Тайного совета тоже сгорели. Джон Бойл мог бы написать про это пьесу.
Я ощутил на себе чей-то взгляд. Чуть слева от меня стоял юрист в черной робе с двумя молодыми джентльменами в ярких камзолах, выкрашенных дорогой краской, и с жемчугом на шапках. Юрист был молод, лет двадцати пяти – невысокий худой парень с узким умным лицом, с глазами навыкате и реденькой бородкой. Он пристально смотрел на меня, а поймав мой взгляд, отвел глаза.
Я повернулся к Коулсвину:
– Вы знаете этого юриста, что стоит с двумя молодыми попугаями?
Филип покачал головой:
– Пожалуй, видел его пару раз в судах, но не знаком.
– Не важно.
По толпе пробежала новая волна возбуждения, когда с Литтл-Бритн-стрит вошла процессия. Новые солдаты окружали троих человек в длинных белых рубахах, одного молодого и двоих средних лет. У всех были застывшие лица с дикими, испуганными глазами. А за ними двое солдат несли стул с привлекательной светловолосой молодой женщиной лет двадцати пяти. Стул покачивался, и она вцепилась в его края, а ее лицо дергалось от боли. Это и была Анна Эскью, которая бросила мужа в Линкольншире, чтобы прийти проповедовать в Лондоне, и говорила, что святое причастие – не более чем кусок хлеба, который заплесневеет, как любой другой, если его оставить в коробке.
– Я не знал, что она так молода, – прошептал Коулсвин.
Несколько констеблей подбежали к горе хвороста и сложили несколько связок в кучу высотой примерно в фут. Затем все мы увидели, как туда повели троих мужчин. Ветки трещали под ногами констеблей, когда они привязывали двоих из них – спина к спине – к одному столбу, а третьего к другому. Послышалось звяканье цепей, когда ими закрепляли лодыжки, пояс и шею несчастных. Потом к третьему столбу поднесли Анну Эскью на стуле. Солдаты поставили ее, и констебли приковали ее цепями за шею и талию.
– Значит, это правда, – сказал Коулсвин. – Ее пытали в Тауэре. Видите, она не может сама стоять.
– Но зачем пытать несчастное создание, когда она уже приговорена? – вырвалось у меня.
– Одному Богу известно.
Солдат вынул из корзины четыре коричневых мешочка, каждый размером с кулак, и аккуратно привязал их к шее каждой жертвы. Приговоренные инстинктивно отшатнулись. Из старого помещения у ворот вышел констебль с зажженным факелом, который бесстрастно встал у ограждения. Все глаза обратились к нему. Толпа затаила дыхание.
Какой-то пожилой человек в сутане священника поднимался на кафедру. У него были седые волосы и красное, искаженное страхом лицо, и он старался взять себя в руки. Николас Шекстон. Если б не его отступничество, его тоже приковали бы к столбу. В толпе послышался ропот, а потом кто-то крикнул:
– Позор тебе, что сжигаешь последователей Христа!
Возникло временное смятение, и кто-то ударил крикнувшего. Двое солдат поспешили разнять сцепившихся.
Шекстон начал проповедь – долгое исследование, оправдывающее древнюю доктрину мессы. Трое осужденных мужчин слушали молча, и один из них не мог унять дрожь. Пот выступил у них на лицах и на белых рубахах. Но Анна Эскью периодически перебивала проповедника криками: