– Просто спрашиваю. Ваш отец служил в авиации во время войны.
– Откуда вы знаете?
– Помню, как однажды вы мне говорили.
У меня в горле комком поднимается злость. Я не могу ее проглотить.
– Пытаетесь залезть мне в голову, да? Человеческий фактор – вы ведь так это называете? Лучше бы выследили мерзавца, который пытался меня убить.
– Почему вам снятся пропавшие дети?
– Да идите вы!..
– Может, вы чувствуете себя виноватым?
Я не отвечаю.
– Возможно, вы вытеснили это из своего сознания.
– Я ничего не вытесняю.
– А вы когда-нибудь видели своего настоящего отца?
– Вероятно, трудно будет задавать вопросы, если я стяну вам челюсть?
– Многие люди не знают своих отцов. Наверное, вы иногда думаете: а как он выглядел? Похожи ли вы на него? Говорите ли, как он?
– Вы ошибаетесь. Мне все равно.
– Если вам все равно, почему вы отказываетесь об этом говорить? Наверное, вы были военным ребенком – родились сразу после войны. Тогда многие отцы не возвращались домой. Кто-то оставался за границей. Дети пропадали.
Я ненавижу слово «пропадали». Мой отец не пропал без вести. Он не лежит на том маленьком участке Франции, который навек будет Англией. Я даже не знаю, как его зовут.
Джо ждет. Он сидит и крутит ручку в ожидании Годо[30]. Но я не хочу, чтобы меня подвергали психоанализу, чтобы копались в моем прошлом. Я не хочу говорить о своем детстве.
Мне было четырнадцать, когда мать впервые рассказала, как я появился на свет. Она была пьяна, конечно же, свернулась на краю моей кровати и попросила меня помассировать ей ноги. И рассказала мне историю Джамили Пуррум, девочки-цыганки, у которой на левой руке была татуировка «Z», а на вещах вышит черный треугольник[31].
– Мы были похожи на мячи для боулинга – с торчащими ушами и перепуганными глазами, – сказала она, пристраивая стакан на груди.
Самых красивых и сильных цыганских девушек посылали в дома офицеров СС. Остальных отправляли в бордели, насиловали скопом, чтобы обучить ремеслу, а потом часто стерилизовали, поскольку цыгане считались нечистыми.
Моей матери было пятнадцать, когда она оказалась в Равенсбрюке[32], крупнейшем женском концентрационном лагере рейха. Ее направили в бордель, где она работала по двенадцать часов в сутки.
Она не вдавалась в подробности, хотя я уверен, что она помнила каждый из этих дней.
– Думаю, я беременна, – бормотала она.
– Это невозможно, Даж.
– У меня прекратились месячные.
– Ты слишком стара, чтобы забеременеть.
Она сердито смотрела на меня. Она не любила, когда говорили о ее возрасте.
– Эрика пыталась вызвать у меня кровотечение.
– Кто такая Эрика?
– Одна еврейка, настоящий ангел… Но ты прицепился ко мне изнутри. Не хотел выходить. Так сильно хотел жить.
Она была на третьем месяце, когда окончилась война. Еще два месяца пыталась найти свою семью, но никого не осталось: ни ее братьев-близнецов, ни мамы, ни папы, ни дядей, ни теток, ни кузенов…
Под Франкфуртом, в лагере для беженцев, молодой служащий британской иммиграционной службы по имени Винсент Смит сказал, что ей стоит эмигрировать. США и Великобритания принимали беженцев, если у тех были документы и какие-либо профессиональные навыки. У Джамили не было ни того, ни другого.
Поскольку цыганка была никому не нужна, она солгала в анкете, что она еврейка. Так много народу погибло, что не сложно было раздобыть документы на чужое имя. Джамиля Пуррум превратилась в Софию Эйснер, портниху из Франкфурта, а ее шестнадцать лет – в девятнадцать; она стала новым человеком, чтобы начать новую жизнь.
Я родился в дождливом английском городке в муниципальной больнице, где с окон еще не было снято затемнение. Она не дала мне умереть. Она не сказала: «Кому нужен еще один белобрысый немец с холодными голубыми глазами?», и даже когда я отказывался от ее молока, выплевывая его ей на блузку (возможно, еще один признак того, что его гены во мне были сильнее), она прощала меня.
Я не знаю, что она видела, когда глядела мне в глаза: может быть, врага или насильника. Она говорила, что я выгляжу так, словно мир принадлежит мне. Словно все сотворенное можно изменить лишь мне в угоду.
Я не знаю, кто я. Не знаю, являю я собой чудо выживания или гибели. Я отчасти цыган, отчасти немец, отчасти англичанин, на треть злодей, на треть жертва и на треть гнев. Мама говорила, что я джентльмен. Ни в одном языке, кроме английского, нет такого слова. Это слово – парадокс. Нельзя утверждать, что ты джентльмен, но ты надеешься, что именно таким тебя видят окружающие.
Я поднимаю глаза на Джо и стряхиваю с себя прошлое. Все это время я говорил вслух.
Его голос звучит мягче, чем мой.
– Вы не несете ответственность за грехи вашего отца.
Вот это точно! Теперь я разозлился. Зачем он завел этот разговор? Мне не нужен его слащавый, слезливый, сочувственный психоаналитический бред.
Мы сидим молча. Я закончил говорить. Мимо меня шествуют кошмары, и лучше оставить их в покое.
Внезапно Джо встает и начинает собирать портфель. Я не хочу, чтобы он сейчас уходил.
– Мы разве не будем говорить о выкупе?
– Вы устали. Я приду к вам завтра.
– Но я вспомнил кое-какие детали.
– Замечательно.
– Но вы можете мне что-нибудь посоветовать? Что мне делать?
Он озадаченно смотрит на меня:
– Вам нужен совет?
– Да.
– Никогда не лечитесь у врача, в кабинете которого засохли цветы.
И уходит.
7
Когда Микки пропала, первые сорок восемь часов я вообще не спал. Если пропавшего ребенка не находят в первые двое суток, то шансы обнаружить его снижаются до сорока процентов. А через две недели они составляют менее десяти процентов.
Я ненавижу статистику. Где-то я вычитал, что среднестатистический человек, подтирая задницу, использует в год 5,9 рулона туалетной бумаги. Этот факт ничего не доказывает и никому не помогает.
А вот еще цифры. Шестьсот волонтеров прочесывали улицы, восемьдесят полицейских обходили дома, дверь за дверью. Спешка граничила с жестокостью. Мне хотелось открывать дверь пинками, трясти деревья и гнаться за каждым ребенком в парке и на улице.
Мы проверяли алиби, останавливали водителей, опрашивали торговцев, отслеживали посетителей Долфин-мэншн за прошедший месяц. Каждый жилец был допрошен. Я знал, кто из них избивал жену, спал с проститутками, брал липовые больничные, кто задолжал букмекерам и разводил коноплю в ящике под кроватью.
Поступило шестьдесят пять неподтвержденных сообщений и четыре признания в убийстве (в том числе заявление от человека, якобы принесшего ее в жертву языческому богу лесов). Нам предложили свои услуги двенадцать экстрасенсов, двое хиромантов и парень, называвший себя Волшебником из Литтл-Мильтон[33].
Самое правдоподобное сообщение о Микки мы получили от пожилой пары со станции метро «Лестер-сквер» вечером в среду. Однако миссис Эсмеральда Бёрд была без очков, а ее муж Брайан стоял слишком далеко, чтобы отчетливо разглядеть девочку. На станции работали двенадцать камер наблюдения, но они были установлены не под теми углами, а качество изображения оказалось таким плохим, что ничего не проясняло, и, обнародовав это заявление, мы рисковали бы пустить расследование по ложному следу.
Поиски уже привлекли внимание прессы. Автобусы телевидения запрудили Рэндольф-авеню, передавая изображение из ящика в ящик, чтобы люди, никогда не знавшие Микки, могли оторвать взгляд от хлопьев в своих тарелках и немедленно удочерить ее.
К ограде вокруг Долфин-мэншн были привязаны фиолетовые ленты. В некоторые из них были вплетены цветы. Везде виднелись фотографии Микки. Ее портреты висели на домах, фонарях и в витринах.
Список привлекавшихся за сексуальное насилие дал нам триста пятьдесят девять имен тех, кто проживал в Большом Лондоне. Двадцать пять из них либо жили неподалеку, либо бывали там по делам. Каждое имя проверялось и перепроверялось, каждая деталь сопоставлялась с другой для обнаружения тех невидимых линий человеческих отношений, которые связывают мир в единое целое.
Через два дня я зашел домой – только для того, чтобы принять душ и переодеться. Даж храпела, положив голову на стол между рук, сжимая в пальцах стакан водки, на ее коленях свернулась сиамская кошка. Мать говорила, что первая утренняя порция была для нее настоящим облегчением, соком ангелов, соединяющихся на лету. Джин казался ей слишком английским, а виски – слишком шотландским. От портвейна у нее краснели зубы и десны, а когда ее тошнило, то казалось, что это воробьи нагадили черной смородиной.
Постарев и опустившись, Даж стала больше походить на цыганку: она возвращалась к корням, заворачиваясь в прошлое, словно в накидки. Она пила, чтобы забыть, чтобы убить боль. Пила потому, что ее демоны страдали от жажды.
Я вытащил у нее из рук стакан и перенес ее на кровать. Кошка соскользнула с ее коленей и перетекла на пол, как водяная лужица. Когда я укрывал мать одеялом, она открыла глаза.
– Ты ведь найдешь ее, Янко? – пробормотала она. – Ты ведь найдешь ту девочку? Я знаю, каково это – потерять кого-то.
– Я делаю все, что могу.
– Я вижу всех потерянных детей.
– Я не могу вернуть их, Даж.
– Закрой глаза, и ты ее увидишь.
– Тише, тише. Засыпай.
– Они не умирают, – прошептала она, принимая от меня поцелуй в щеку.
Через месяц она отправилась в пансионат для престарелых. Мать так и не простила мне, что я ее бросил, но это самый незначительный из моих грехов.
В палате темно. В коридорах темно. И снаружи темно, если не считать фонарей, освещающих спящие машины в шубах из инея.
Али дремлет в кресле у моей кровати. Ее лицо пепельного цвета от усталости, тело словно застыло. Единственный источник света в палате – телевизор, мигающий в углу.
Она открывает глаза.
– Надо было тебе пойти домой.
Али пожимает плечами:
– У них здесь есть кабельное.
Я смотрю на экран. Показывают старый черно-белый фильм – «Добрые сердца и короны» с Алеком Гиннесом[34]. Когда звук выключен, еще сильнее бросается в глаза, как переигрывают актеры.
– Я не одержимый, ты же знаешь.
– О чем вы, сэр?
– Я не пытаюсь возродить Микки Карлайл из мертвых.
Али откидывает с глаз прядь волос.
– А почему вы думаете, что она жива?
– Я не могу объяснить.
Она кивает:
– Когда-то вы были уверены насчет Говарда.
– Но не абсолютно.
Как бы мне хотелось все ей объяснить! Но я понимаю, что это похоже на паранойю. Иногда я ловлю себя на мысли, что только одного человека в мире я могу с уверенностью исключить из числа похитителей Микки – себя самого. Мы провели более восьмисот допросов и записали тысячу двести показаний. Это было одно из самых крупных и дорогостоящих расследований в истории британской полиции, но мы все равно не смогли найти ребенка.
Даже сейчас мне иногда попадаются фотографии Микки на столбах и домах. Никто другой их не замечает, никто не вглядывается в ее черты, но я ничего не могу с собой поделать. Иногда я разговариваю с ней по ночам, что очень странно, – ведь я никогда по-настоящему не разговаривал с Клэр, моей собственной дочерью, когда ей было столько же, сколько Микки. У меня было больше общего с сыном, поскольку мы говорили о спорте. А что я знал о балете и Барби?
О Микки я знаю больше, чем о Клэр. Я знаю, что ей нравился блестящий лак для ногтей, блеск для губ с ароматом клубники и Эм-ти-ви. У нее была тайная шкатулка, в которой хранились гладкие камушки, раскрашенные керамические бусы и заколка для волос, украшенная, как она утверждала, не стекляшками, а настоящими бриллиантами.
Она любила петь и танцевать, а в поездках пела: «Плыви, плыви на корабле, качаясь по волнам, а как увидишь крокодила, дай знать скорее нам». Когда-то я сам пел эту песню Клэр перед сном и гонялся за ней по комнате, пока она, хохоча, не ныряла под одеяло.
Возможно, я чувствую вину. Об этом чувстве я знаю много. Я с ним жил, женился на нем, видел, как оно плавает в пруду подо льдом. Я эксперт по части вины. В моей жизни есть и другие пропавшие дети.
– Вы хорошо себя чувствуете? – спрашивает Али, опираясь на мою кровать.
– Просто задумался.
Она подкладывает мне под спину подушку, отворачивается и, наклонившись над раковиной, умывает лицо холодной водой. Теперь мои глаза привыкли к темноте.
– Ты счастлива?
Она снова поворачивается ко мне, удивленная моим вопросом.
– О чем вы?
– Тебе нравится работать в отделе сопровождения? Ты этим хотела заниматься?
– Я хотела быть следователем. А теперь катаю людей по городу.
– Но тебе предстоит сдавать экзамен на звание сержанта.
– Мне никогда не поручат расследование.
– Ты всегда хотела работать в полиции?
Она качает головой:
– Я собиралась стать спортсменкой. Хотела быть первым британским олимпийцем с индийскими корнями.
– И что случилось?
– Плохо бегала. – Она смеется и потягивается так, что хрустят суставы. Потом искоса смотрит на меня. – Вы ведь собираетесь продолжить расследование, несмотря на предубеждение Кэмпбелла?
– Да.
Вспышка молнии рассеивает мрак палаты. Но гроза слишком далеко, и грома не слышно.
Али щелкает языком. Она явно приняла решение.
– У меня есть пара недель неиспользованного отпуска. Возможно, я смогу вам помочь, сэр.
– Нет. Не стоит рисковать своей карьерой.
– Какой еще карьерой?
– Я серьезно, ты мне ничего не должна.
Она смотрит на телеэкран, и его серый квадратик отражается в ее глазах.
– Вы, возможно, подумаете, что это звучит сентиментально, сэр, но я всегда вас уважала. В нашей конторе женщине приходится нелегко, но вы никогда не относились ко мне иначе, чем к другим. Вы дали мне шанс.
– Тебя должны были повысить.
– Это не ваша вина. Когда вас выпишут, возможно, вам стоит поселиться у меня… в комнате для гостей. Я смогу вас охранять. Я знаю, сэр, что вы откажетесь, потому что думаете, что помощь вам не нужна, и не хотите доставлять мне неприятностей, но не стоит сходу отвергать мое предложение. Я думаю, это хорошее предложение.
– Спасибо, – шепчу я.
– Что вы сказали?
– Я сказал «спасибо».
– Ах, вот как. Здорово.
Она вытирает руки о джинсы с выражением облегчения на лице. Новая вспышка молнии окрашивает все в палате в белый цвет, словно при фотосъемке.
Я прошу Али идти домой и отдохнуть, потому что через несколько часов я уеду из больницы. Несмотря на все усилия Кэмпбелла, меня не взяли под арест. Полиция находится здесь, чтобы охранять, а не удерживать меня. Мне безразлично, что скажут врачи или что сделает Кэмпбелл Смит. Я хочу вернуться домой, взять свой дневник и найти Рэйчел Карлайл.
Теперь я не могу рассчитывать на то, что память ко мне вернется. Возможно, этого не случится. Чтобы раскрыть дело, нужны факты, а не воспоминания. Факты, а не воспоминания расскажут мне, что случилось с Микки Карлайл. Говорят, плохому копу не дает спать совесть, а хорошему – нераскрытое дело.
Я не думаю, что я плохой коп. Но, может быть, мне предстоит узнать о себе и это.