Петр Ильич, часто наезжавший в Краков и Львов, бойко писал и говорил по-польски. И здесь он не подкачал, украинский язык выучил по газете. До нас еще не дошли последние номера (со свиданием в парке), а он уже вынес заключение:
— Не Бунин, конечно…
Карточные знакомства дали ему ключи от квартиры очень удобной: входная дверь не просматривалась, этажом выше практикующий врач, зубодер. Три комнаты. Хозяин квартиры, местный адвокат, перед самой войной убыл в неизвестном направлении. Окна выходили в старый парк, напоминавший тот, в романе описанный.
— Не Бунин… — повторил Петр Ильич. Сложил газету, подошел к окну, я тоже. Смотрели на парк. Массивные решетки ограды, вековой толщины дубы и платаны, железные остовы разбитых скульптур. Солнце садилось. День кончался. Наступит другой, третий, приближая Петра Ильича к долгожданному событию. Москва откликнется, пришлет человека, экипирует Петра Ильича, и восстанет он из пепла, возродится, выйдет из небытия, заработает, завоюет.
— Эту квартиру я оставлю тебе, — сказал Петр Ильич, смотря уже в будущее.
Именно в этот момент, именно в ту секунду, когда он произнес эти слова, в меня вошла зазубренная, неизвлекаемая уверенность: промолчит Москва, не будет связника, не будет! И Петр Ильич никуда из этого города не уедет, и останется ему одно: самому решать судьбу свою… Откуда прилетела эта уверенность — не знаю, не навеяна она была и мелькнувшим воспоминанием о батальонном комиссаре. Но то, что в какой-то связи с графоманским творением находилась эта уверенность, — сомнений не было. Никакого, конечно, сходства не наблюдалось между судьбой Петра Ильича и бестолковыми страданиями романа, и тем не менее что-то связывало их. Что-то общее было, что-то, человеческим сознанием не постигаемое. Видимо, некая логика миропорядка, к которой тщетно пристраивается людской способ объяснения всего сущего, большого и малого, крючьями сцепила — помимо меня — разрозненные впечатления, факты и вымыслы, соткала из них ажурный мостик — и по мостику, где-то в глубинах мозга, прошуршала горькая для Петра Ильича мысль, которую я поостерегся высказать откровенно, прямо.
Посматривая на решетки ограды, я заговорил о том, что за квартиру — спасибо, но просто ждать связи и ничего не делать — преступно. Надо, внушал я, рассматривать все варианты, в том числе и такой: мне-то каково придется без Петра Ильича? Поэтому обер-лейтенанту Шмидту надо активнее вторгаться в немецкую жизнь и немецкую службу, снабдить меня сведениями, которые — придет время — передадутся партизанам.
Или, слукавил я, тому, кто придет к нему. Короче говоря, Петру Ильичу надо упрочить мое легальное существование.
Он выслушал меня внимательно. Сказал, что у него накоплен ценный материал о передвижении немецких войск в полосе нашего Центрального фронта. Во-вторых, вчерне разработан план внедрения меня в немецкую среду. В-третьих, нужен еще один человек, для оперативных контактов…
Несколько междометий, употребленных им, убедили меня: внедрение состоится.
Глава 8
Через одного майора, командированного в город, благополучно убывшего из него и не оставившего о себе никакой памяти, Петр Ильич порекомендовал меня другому майору, рекомендацию поддержали такие же залетные подполковники и гауптманы, и по длинной цепочке благожелательных отзывов я придвинулся вплотную к подполковнику Химмелю, начальнику тыла гарнизона, и наконец предстал перед ним. Краткая беседа была продолжена в неофициальной обстановке и завершилась мало мне понятным соглашением о взаимном сотрудничестве. Однако пункты этого соглашения Химмель стал выполнять неукоснительно и незамедлительно. Дня не прошло, как за бесценок был уступлен мне патент на открытие ресторана «Хоф». Работа закипела, строительные роты гарнизона были брошены на захудалое кафе, управа отыскала двух старичков, знатоков польской и немецкой кухни, официанток отбирал сам Химмель, и вскоре газеты оповестили о новом ресторане. С виду он казался таким респектабельным, что надобности в вывеске «Только для немцев» не испытывалось. Для высокого начальства предназначались кабинеты второго этажа.
Заведение еще не заблистало огнями, а Химмель уже посвятил меня в суть дела, и отступать мне было некуда. Услышанное от него предложение, чисто коммерческое, повергло меня в изумление. Все-таки почти год сражался я с немецкой армией, армию эту я презирал и ненавидел, от нее я терпел немалые лишения и, конечно, не мог не бояться этой армии. Но, презирая и ненавидя ее, не мог я отказать ей в храбрости и умении сражаться, я вынужден был уважать эту армию, и чувство это, возможно, произрастало из предвоенной поры, когда газеты наши печатали ошеломляющие известия: за две недели разгромлена Франция, за сутки — оккупирована Дания, к застрявшим в Албании итальянцам подтягиваются немецкие танки — и германский флаг уже над Акрополем. Я пользовался — и с успехом — оружием этой армии, я, короче, отдавал должное этой хорошо организованной громаде, и я, уяснив себе коммерческое предложение подполковника Химмеля, испытал — среди прочих, от радости до презрения, чувств — легкую обиду за немецкую армию, которая терпит в своих рядах такого отъявленного вора и мошенника, каким оказался подполковник Химмель. Понять до конца смысл разработанной им головокружительной операции мне было не дано, да от меня и не требовалось знание тонкостей. У Химмеля — финансиста, снабженца и интенданта — были в заначке склады с продовольствием, принадлежащим немецкой армии, но тонны пищевых продуктов переоформились — липовыми документами — в бесхозное и бросовое имущество. Для реализации нигде не учтенного продовольствия и предназначался ресторан «Хоф». Большая часть выручки потечет в карман Химмеля, кое-что перепадет и мне: надо ведь прикупать то, чего на складах не было, картофель и прочее.
Глянув на мой аусвайс, выслушав мою легенду (ее так же трудно было подтвердить, как и опровергнуть), Химмель подвел меня к следующей мысли: недоброкачественность биографии ресторатора может сильно повредить намечаемому делу, и только паспорт фольксдойче придаст заведению респектабельность и надежность… Вывод: надо сделать паспорт, и паспорт стоит две тысячи марок, которые будут вычтены из моих доходов!.. За победу!
Ударили по рукам, обоюдно поломавшись при дележке будущих доходов.
Меня несколько смущала карточная система, на талонах не разживешься, но пренебрежительный жест Химмеля говорил: ладно уж, чего там, это я беру на себя…
Администратором наняли местного немца, бывшего метрдотеля, и администратору был подставлен Юзеф Гарбунец, ставший агентом по снабжению, экспедитором и поставщиком высокосортного бимбера. Ему дали повозку, лошадь, пропуск и освобождение от гужевой повинности. Теперь он мог беспрепятственно объезжать деревни и после первой поездки, щедро вознагражденный за картошку, дал полный отчет — кто в лесах и что на дорогах. Настоящих партизан в окрестностях нет, понял я. По районам кочуют мелкие грабители, нападающие на тех, у кого больше добра и меньше оружия.
Глава 9
Скупое и краткое прощание — и Петр Ильич отправился в Краков на встречу со связником. Я-то знал, что он вернется, и все-таки больно стало, когда увидел его вновь. Поскуливал он, наверное, в душе, побитой собакой возвращаясь. Но держался молодцом, лишь опустошенно и горько промолвил: «Не верят…» Добавил: «Все втуне…» Старинное словечко это повисло над нами. Решили: пора приступать к конкретному делу, то есть искать людей, оружие, связь. А пока — побывать в Штабе Восточного Экономического Руководства. Показаться и утвердиться. Благо повод есть, из Варшавы пришла телефонограмма: быть на совещании.
Глава 10
Во второй половине сентября выехали мы в Варшаву. В том же поезде ехали еще три офицера того же управления, всех вызывали на инструктаж. Обер-лейтенанта Шмидта офицеры эти знали мало, общались с ним редко, потому что в городе бывали наездами, торчали на заброшенных шахтах, где когда-то добывался бурый уголь.
Варшава поразила крикливо одетыми женщинами, какими-то странными полицейскими автомобилями, пузатыми, с нелепо торчащим пулеметом; домами в центре, готовыми вот-вот рухнуть. Совещание намечалось утром, в одиннадцать.
Петр Ильич проник в управление часом раньше, осмотрел первый этаж. Провала не ждал ни он, ни я, но приходилось намеренно раздувать легкие страхи капитана РККА, чтобы тот, посидев с коллегами на совещании, покинул управление настоящим Клаусом Шмидтом. На первом этаже Петр Ильич нашел незарешеченное окно, показался в нем, кивнул, скрылся, а я нанял пролетку и на ней подкатил к окну. Время медленно приближалось к одиннадцати. Портфель мой пузырился от снеди, бутылок, четырех гранат и «шмайссера». Кучер, патлатый парень, глянул на портфель, поерзал на козлах, учтиво предупредил: «Пан, если уж вам так приспичило, то банк — через два квартала, а здесь — одни бумажки…» Я не ответил. Я смотрел. На тумбе, в трех метрах от пролетки, расклеены были розовые, красные и синие объявления. Я увидел знакомую фамилию и не мог поверить глазам своим, зажмурился, еще раз вгляделся. «РАССТРЕЛЯНЫ приговором военно-полевого суда…» — это черным шрифтом по красному, двенадцать фамилий. А та, которая изумила, черным по розовому: «РАЗЫСКИВАЮТСЯ…» Семь фамилий, и среди них Игнаций Барыцкий. Игнат, тот самый, которому дали пятнадцать лет и из-за которого меня вышибли из «интернациональной» школы.
Это казалось таким невероятным, что я привстал и огляделся. Я хотел убедиться: сейчас 1942 год, сентябрь, Варшава, а не Москва 1939-го. И в Варшаве — немцы. И вознаграждение за поимку — не в рублях, а в марках и злотых.
Пролетка мягко осела, я опустился и увидел рядом с собою Петра Ильича. Пальцы его пробежались по вермахтовскому орлу на кителе.
— Угощаю, — сказал он. — Получил жалованье за пять месяцев, подъемные и какие-то надбавки… В ресторан!
Отчет, представленный им, получил полное одобрение. Начальство им довольно. За что мы и выпили в ресторане. Пузатые бокалы поднялись, встретились, разошлись. Час обеденный, но в зале пусто. Наконец появилась компания — пожилые интенданты, полковник и подполковник, с ними дама, чопорная, худая. Выпила — и стала красивой, теплой, похожей на одну мою московскую знакомую…
Немножко развезло меня. А Петр Ильич отложил вилку, потянулся к пиву.
— Главное не сказал… Эти трое, с шахт, доказали экономическую невыгодность восстановления… Их в Югославию отправляют, в Дубровники. Зовут меня с собой. Согласовали уже. Если соглашусь, то на следующей неделе могу поехать.
Слетел пьяный туман, и я понял, как не хочется мне расставаться с Петром Ильичом. Ему выпал шанс: от Югославии до Ближнего Востока рукой подать. А там Иран, где наши войска.
— Поздравляю, — сказал я. — С богом. Езжай. Я уж как-нибудь один управлюсь.
— Ты не понял, — жестко поправился он. — Я не поеду в Югославию. Не поеду. Я обязан… — с еще большей жесткостью пояснил он. — Я обязан быть рядом с тобою! Ты — единственный свидетель того, что я…
Никогда еще не был он таким серьезным и торжественным. Я смотрел, ничего не понимая.
Да и он смутился. И понес свою обычную околесицу.
— Да, — пробормотал. — Да, у нее были васильковые глаза…
Глава 11
Отправлял меня в Варшаву Химмель, какими-то своими воровскими делами связанный с местными интендантами, и перед отъездом оттуда я попал в кабинет подполковника Хакля. Самого его не было, мне предложили обождать, посидеть. В кабинете орудовал помощник Хакля, гауптман, успевая сразу рыться в шкафах, писать, читать и поднимать телефонные трубки. Что-то восточное было в этом гауптмане, азиатчина выглядывала из него, желтизна поблескивала в узеньких глазницах, движения бесшумные, словно обут был в мягкие сапожки. При очередном звонке он вдруг перешел на чистейший русский язык.
— …узнал… узнал… Как съездил?.. Ну… Вот оно что… И у меня для тебя новость, только завтра будет объявлено: Гальдера сняли!.. Согласен… Нет, две. Только где ты достанешь настоящую «Смирновскую»?.. Договорились: в шесть, там же, с той же…
Он положил трубку и зашелестел бумагами. Вскоре прибыл Хакль. Дел-то всего было — из рук в руки передать пакет и кое-что на словах. Разговорились. Гауптман неслышно покинул кабинет.
От Хакля узнал: Сергей Александрович Тулусов, из князей, семилетним ребенком привезен в Германию, там и воспитывался.
Я запомнил. Авось пригодится.
Глава 12
Гальдера, начальника Генерального штаба сухопутных войск, действительно сняли, о чем мы узнали уже в городе, о чем шептались в гарнизоне. Газеты и радио трубили об одном и том же: Сталинград падет со дня на день! Смещение Гальдера как-то не вязалось с пророчествами прессы и уж никак не касалось меня лично: что мне до Гальдера и что генерал-полковнику Гальдеру до меня? И упомянут он потому, что в день его отставки я почувствовал слежку за собой.
Не немцы меня изучали — уж в этом-то я разбирался. Кто-то из своих. Возможно, из тех, кто обосновался в Гридневских лесах. О них мне скороговоркою доложил Юзеф Гарбунец.
Сильная партизанская группа вытеснила из леса мелкие банды, оседлала дороги, вела себя по-хозяйски. «Благодарю, пан управляющий!» — поклонился Гарбунец, сжимая в кулаке деньги.
Почуяв слежку, я не стал менять привычки и скрывать знакомство с обер-лейтенантом Шмидтом. По спине прохаживались вполне доброжелательные глаза, но на всякий случай я посоветовал Петру Ильичу покинуть город на несколько дней, съездить в Ровно. Сам же стал подыскивать место для встречи с людьми из Гридневских чащоб и остановился на доме старухи.
Там я уже не жил. Химмель не упускал случая побахвалиться: «У кого жратва — у того все!» И в доказательство обычно открывал сейф, где грудою лежали ключи от лучших квартир города. Выбрал я ту, из окон которой мог видеть дом Петра Ильича, но пускать в квартиру к себе лесных людей не хотел. Неизвестно еще, что за народ и какой они, гридневские, выучки. Стал поэтому захаживать к старухе, обозначая тем самым место, где возможна встреча.
Произошла она в октябре. Землю уже подмораживало, затвердевшая поутру грязь к полудню растекалась. Старуха уверяла, что зима будет снежной.
В Сталинграде шли уличные бои, на остальных фронтах странное затишье. Мне исполнилось двадцать девять лет — и о событии этом не узнал никто, даже Петр Ильич. Мне было грустно.
Я не чувствовал себя живым. Мне вообще казалось, что все мы, жившие в стране до 22 июня 1941 года, погибли, и когда весною я постучался в дом старухи и увидел старуху, то первым чувством моим было: неужели она живая?.. Я вспоминал братика, такого чистого и честного, что он виделся как бы прозрачным, хрупким, и в воспоминаниях я негодовал на мать, почему-то братика не любившую. Горьким был день рождения, неуютным.
Однажды подошел к дому старухи, оглядел его, не увидел ничего подозрительного и все же насторожился. Пухом лежал снежок, покрывая следы. На крыльце — щепки и сучья, старуха недавно топила печь. Теплом пахнуло, уютом повеяло. Закрыл дверь, прошел в комнату. Никого. Сел. Встал, потому что увидел, как от калитки к дому идет добротно одетый мужчина, в бекеше, шляпа надвинута на глаза, усы почти гайдамацкие. Мужчина постучал в дверь, получил согласие на вход, тщательно вытер ноги, вошел, снял шляпу — и я узнал Игната Барыцкого.
От испуга и боли я сделал то, что делали в подобных случаях все вооруженные люди: наставил на Игната пистолет. А тот сбросил бекешу, сел рядом, мы положили друг другу руки на плечи и долго сидели, долго молчали. Пришла старуха, глянула на нас, молчавших, загремела на кухне посудой. Наголодавшись в лесу, я и гридневских представлял голодными и натаскал в дом много еды. Выпили — и опять молчали, мы оба были в 39-м году, и выходить из него не хотелось, на выходе был арест Игната и следователь, добивавшийся от меня свидетельских показаний.
С них и начал Игнат, сказал, что мое отнекивание и вытащило его из лагеря. Освободили в августе, самолетом доставили в Москву, определили в отряд, готовящийся в выброске в Гридневские леса, как знатока здешних мест.