Приключения, 1988 - Вайнер Георгий Александрович 23 стр.


— Ну и что?

— Не подниму. Для меня нет хуже — доклады делать.

— Подберите литературу...

— Зачем же рассказывать то, что всем известно?

Он все еще пытался соединиться с кем-то по телефону. Потом подумал и назвал в трубку номер.

— Сергей Миронович, — сказал он подтянутым военным голосом. — Докладывает Бодунов из уголовного розыска. Разрешите две минуты... Лично? Сейчас? Слушаюсь...

Положил трубку, усмехнулся и сказал:

— Он такой. Не на той неделе, а сейчас. Ждите!

Натянул реглан и уехал. В соседней комнате Берг спрашивал старуху, которая написала жалобы в несколько инстанций на ту тему, что у нее украли шесть говорящих попугаев и никто не обращает на ее горе внимания. В другом, затененном углу комнаты сидел здоровенный парень в ватнике и чем-то шелестел.

Я взял газету и сел за стол Рянгина.

— Вкусно-то! — сказал здоровяк. — Ах, хорошо, ах, люблю...

Я посмотрел на него: он отрывал от листа бумаги кусочки и жевал их.

— Мои попугаи записаны в книгу Мараджера, — трещала старуха. — Их употребляли на засъемки в кино. Моего Киви нарисовал художник Ясенский-Худилевич, его замечательные литографии...

— А я Бобик, — сказал здоровяк. — Меня засадили в тюрьму, а я — психованный.

Он вдруг подошел ко мне и велел:

— Почешите Бобику животик! Гражданин сурьезный чайничек-начальничек. Заблошел Бобик! Гр-р-р, вау-з-з... — непохоже зарычал он. — Укушу чайничка!

Мне стало жутковато.

— Берут несчастного инвалида психической травмы, — опять заныл здоровяк, и я увидел, что его лицо вовсе не толстое, а опухшее, что глаза у него больные, что заключен в тюрьму больной человек.

— Бумажечки хочешь пожевать?

Я выскочил в коридор. Навстречу шел веселый, всем довольный Бодунов.

— Там сумасшедший, — сказал я, — собакой лает. Ест бумагу. Разве можно держать в тюрьме сумасшедших?

Когда мы вошли, старуха изображала крик своего главного попугая, а сумасшедший, сев на пол, чесался как собака.

— Муля, — сказал ему Бодунов, — ну как же тебе не совестно?

Муля вскочил, вытянулся по стойке «смирно», сказал задушевным басом:

— Приветствую вас, гражданин начальник. Нет, я ничего такого... Развлекался помалости. Они молоденькие, — он кивнул на меня, — глядят — пугаются. Дай, думаю, поиграю. Ну как ваша-то жизнь проходит, как здоровьичко?

— Работаем, ловим вас, жуликов, помаленьку...

— Да, с нами нервы нужны и нервы...

В своем кабинете Бодунов сказал:

— Доложил про это отношение к таким ребятам, как Рыбников, товарищу Кирову, прямо скажу, не удержался, все выложил. Под стенограмму.

Густой румянец залил его крепко выбритые щеки, с веселым гневом он добавил:

— Звонят сейчас телефоны по нашему городу, ох, звонят. А это еще артподготовка. Не любит Сергей Миронович, чтобы человека обидели! Не переносит.

Зазвонил телефон, Бодунов взял трубку, сказал, подмигнув мне:

— Нашелся, товарищ Кузмиченко? А я тебе третий день названиваю — никак не соединиться. Дел у тебя, голубчика, много? Ну, конечно, сочувствую, директор завода. А ничего особенного. Ага. Рыбников Александр. Подмахнул не читая? Между прочим, ты не обижайся, но в восемнадцатом, когда я еще в бандотделе ВЧК работал, мы одного такого «не читающего» расстреляли. Вот именно...

Он вдруг вспыхнул и закричал:

— В шею из партии! В толчки! Вон! Мы годы тратим, чтобы человека вытащить, на путь поставить, мы за него рискуем, мучаемся, ночи не спим, а такие чинуши, не читая... Нет, я еще и на активе выступлю, у меня, Кузмиченко, хватка мертвая. Откуда? Я доложил лично.

Вскоре заявился Свисток — отмытый, томный, важный. Бодунов сказал ему спокойно и уверенно:

— Езжай, Саша, в свое общежитие.

— Пустят?

— Сказано — езжай. Завтра выйдешь на работу.

— А пропуск в завод...

— Пропуск будет.

— А...

— Ни пуха, ни пера, Саша...

— Но ведь, гражданин начальник...

— Я тебе не начальник. Я тебе Иван Васильевич. Завтра же и аванс получишь, не забудь три рубля... А директора увидишь — Кузмиченку Степана Данилыча, привет ему от меня, теплый привет, так и скажи. Теплый...

Рыбников ушел, опять зазвонил телефон.

— Сегодня же выеду, — сказал он в трубку. — На Мурманск в одиннадцать, по-моему.

Хитрая улыбка появилась на его лице,

— Будет сделано, — сказал он сияя. — Обязательно. Нет, зачем же, если это Ложечкин — я его живым привезу.

Все еще чему-то радуясь, он сказал:

— Недели на две, не меньше, бандитов ловить.

И не выдержал — проговорился:

— Доклад-то не я буду делать.

— Как так?

— Очень просто! Бандитов поеду ловить. А тут пей воду из графина, проси продлить регламент — нет, это не по моей части...

6. ЖИЗНЬ — ОНА СЛОЖНАЯ!

Раз в две, в три недели совершалось убийство. Преступник стрелял своей жертве в затылок, потом снимал шубу, костюм, забирал бумажник, часы; иногда тело закапывал сам же убийца.

По Ленинграду пошли зловещие слухи, количество убитых преувеличивалось в сотни раз, шепотом рассказывали сначала о банде, потом о бандах, наконец о целом «отряде» грабителей под командованием какого-то преступника по кличке Чума.

Уголовный розыск лихорадило, люди не спали, невыспавшихся, издерганных, не успевших даже попить чаю, их созывали на внеочередные совещания, где такое же замученное и издерганное начальство предлагало уже принятые меры к исполнению и исполненное к неукоснительному руководству.

В эти трудные времена приехал в Ленинград работать некто Т. Я не называю его фамилию, потому что погиб он смертью солдата в дни Великой Отечественной войны и, быть может, этим хоть отчасти смыл позор, который заклеймил имя Т., — заклеймил многими его предыдущими делами.

Рыжий, энергичный, размашистый, умеющий элегантно прихвастнуть и своими заслугами, и заслугами дальних, но известных родственников, Т. через несколько дней после своего первого появления в розыске «взял» таинственного убийцу и даже продемонстрировал его — маленького, дрожащего, низколобого, длиннорукого дегенерата, успевшего сознаться в своих страшных преступлениях. Да, он стрелял, раздевал, продавал, закапывал, конечно, он все подтверждает, так именно и было.

В эту пору ко мне уже «притерпелись» в уголовном розыске. Я был то ниспосланное богом или чертом наказание, бороться с которым было бессмысленно. Мне никто ничего не показывал, мне никогда ничего не демонстрировали. Если я присутствовал — меня не замечали. Мне это было, впрочем, удобно, хоть и несколько унизительно. Мне дозволялось «сосуществовать» с ними, но не на равных. Например, они обменивались мнениями, я же должен был помалкивать, потому что если я вдруг заговаривал, то на меня смотрели с изумлением.

Когда Т. показал мне убийцу, я пришел к Бодунову и с интонацией, которую и по сей день не могу вспомнить без острого чувства ненависти к себе, произнес:

— А Т. его посадил! Изобличил и посадил!

— Кого?

— Которого вы ищете.

— Разве?

— А вы не знаете? Он уже и сознался во всем. Я сам с ним говорил. Лоб — вот такой, сам вот эдакий, смотреть и то страшно.

— Скажите пожалуйста! — удивился Бодунов.

— Разве вы не верите?

— В нашем деле на «верите — не верите» далеко не уедешь...

— А Т. говорит — интуиция. Он еще говорит...

— Говорит Т. красиво! — сказал Бодунов. И нельзя было понять, что кроется за этим «красиво».

В этот день произошло еще одно убийство. Было ясно, что действовал тот же преступник, которого Т. «повязал» и который сейчас сидел «за ним» в камере 16 тюрьмы предварительного заключения. А это было по меньшей мере странно. Т. объяснил мне, что его подследственный, разумеется, действовал не один — это мстят за его арест.

— Скажите пожалуйста, — опять подивился Бодунов моему рассказу.

За эти дни Иван Васильевич осунулся, в бригаде почти не бывал. А если сидел у себя за столом, то вместе с Чирковым вычерчивал какие-то схемы. И вновь вся седьмая бригада разъезжалась по разным направлениям, по паркам и заиндевелым пригородам Ленинграда, по полустанкам и дачным местностям, по рынкам и толкучкам, по пивным, по чайным и буфетам.

— Бросьте, Иван Васильевич, — как-то сказал Бодунову Т. — Все же ясно. Убийство на Пороховых было слепой и последней местью.

Бодунов яростно взглянул в веселое, розовое, самодовольное лицо Т. своими измученными, ввалившимися глазами.

— Я не дам осудить невиновного! — сказал он ровным голосом. — Преступление не будет раскрыто и преступник останется на свободе, если позволить вершить дела по-вашему.

Они стояли друг против друга в кабинете Бодунова — оба статные, сильные, крупные, оба по виду бесстрашные.

— Палки! — с невыразимым презрением произнес Иван Васильевич.

Т. ушел, хлопнув дверью.

А «палками» оказались значки, которыми отмечались в сводках раскрытые преступления.

Вновь в парке в Удельном грянул выстрел.

А вечером в кабинете Бодунова сидел, вольно развалившись, белозубый красавец, нагло и весело рассматривал Ивана Васильевича ярко-синими, невинными глазами, поигрывал мускулами одной руки под тонким сукном пиджака, спрашивал со смешком:

— Значит, берете безрукого рабочего человека, любящего мужа, отца маленького ребенка, берете паропроводчика, имя которого не сходит с Доски почета, берете...

Я не верил сам себе: Бодунов допустил такую ужасную ошибку? Ведь видно же, что это отличный парень, добряк, ничего не боящийся...

Что-то глухо стукнуло: это был хромированный наган, который Иван Васильевич положил на стол. Через несколько минут привезли хорошенькую маленькую женщину — это была жена убийцы, которая заманивала жертвы в парки, назначая смертникам-донжуанам свидания. Муж появлялся в наиболее безлюдном месте и стрелял. Жена быстро толкала жертву вперед, чтобы кровью не залило шубу, костюм, пальто...

— Продала? — яростно спросил положительный герой.

— Спокойненько! — велел Бодунов.

Он уже давно и твердо знал, мой Иван Васильевич, что убийца стрелял левой рукой. Он знал, кто продавал вещи убитых. И еще он знал неколебимо: тот, кто сознался, — больной, неполноценный человек. Железная воля Т. заставила, принудила больного сознаться во всем том, о чем он даже понятия не имел. А месть — жалкая выдумка.

Лабуткин — так звали убийцу — методично и спокойно рассказал о всех своих преступлениях. Днем позже он показал, куда зарыл ненайденные тела. Синеглазое, белозубое чудовище, оборотень, и по сей день стоит перед моими глазами.

— Но ведь тот-то сознался, — сказал я тогда Бодунову.

— Если бы вам обещали жизнь за то, что вы сознаетесь в убийстве одиннадцати человек, да если бы за вами числились годы психиатрической клиники...

— Но он же знал, что его расстреляют за это?

— Этот человек не отвечал за свои действия. Есть заключение экспертизы. И он видел заключение.

— Но как же вы отыскали Лабуткина?

— Старались мои ребята, — устало сказал Бодунов, — очень старались.

И, словно вколачивая в меня фамилии работников своей бригады, Иван Васильевич стал называть их не торопясь, каждого, всех:

— Петя Карасев — тот совсем замучился. Рянгин Миша, Бируля наш, и так в чем душа держится. Яша Лузин, вы, кстати, мало с ним разговариваете, а человек он выдающийся. Бургас еще работал, Леня Соболев, Осипенко Женя — тоже очень интересный работник. А Гук сколько сделал? А Чирков Коля? Катерина Ивановна уже по два раза на день звонит: мой Коля еще живой? Сдержанная женщина...

Надо думать, что именно в эти дни красавец Т. с его сверкающей улыбкой, с его раскатистым смехом и картинностью поз и речей окончательно возненавидел полную свою противоположность — Ивана Васильевича.

В ту пору Т. часто зазывал меня в свой роскошный, не в пример бодуновскому, кабинет. В часы досуга Т., тоже не в пример всем прочим сыщикам, на работе переодевался и тогда являл собою крайне странное зрелище: в шелковой вышитой косоворотке, в шароварах из бархата с напуском, в остроносых сафьяновых туфлях, надушенный, он напевал обрывки арий, загадочно посмеивался, изрекал какие-то странные, двусмысленные истины. Друзья мои сыщики, посмеиваясь, рассказывали, что дома у Т. развешено «немыслимое» оружие, будто бы им самим отобранное у каких-то «небывалых» бандитов, рассказывали, что Т. врун и авантюрист, но больше молча пожимали плечами и посмеивались.

Позже я услышал фразу Колодея:

— Если это все правда — ему нужно при жизни поставить памятник. А если он врет — расстрелять сегодня, сейчас...

Через много лет я узнал, что Колодей тогда говорил о Т.

7. ДНИ НАШЕЙ ЖИЗНИ

Наступила еще одна зима — и вдруг я обнаружил, что седьмая бригада, с ее длинными рабочими трудными буднями и редкими праздниками, как бы признала меня полноправным товарищем. Случилось это так: однажды, очень морозным вечером, часов в восемь я вошел к своим новым друзьям и сразу почувствовал, что готовится «операция». Люди разговаривали как перед боем — чуть возбужденно, чуть слишком бодро, чуть более остро, чем обычно.

— Едете? — спросил я Берга, чистившего маузер.

— Надо быть, едем, — неопределенно ответил Эрих.

Здесь определенно мог сказать только Бодунов. А в его отсутствие — Николай Иванович. Может быть, они собирались утаить от меня «операцию», я уже давно унылым голосом просился поехать с ними, а они почему-то не брали.

— Возьмите с собой! — попросился я у Рянгина, который обувался в бурки.

— Я же не начальник, — сказал Рянгин.

— Идите к папе Ване, — посоветовал Берг.

Бодунов и Чирков, выслушав меня, переглянулись.

— Убьют его, а потом с нас спрос, — сказал Бодунов.

— Обязательно спросят, — согласился Николай Иванович.

— Так уж непременно и убьют, — неуверенно произнес я.

Бодунов вздохнул:

— Бывает — убивают.

Чирков тоже вздохнул:

— Банда трудная, не шуточная...

— И замерзнет он, — сказал Бодунов. — Ишь приоделся — полуботиночки, пальтецо коротенькое, кепочка. А на улице градусов двадцать жмет.

— К тридцати! — сказал Чирков.

— Товарищи, — заныл я, — но ведь в конце-то концов должен журналист видеть своими глазами...

И я произнес речь. Интонации ее были преимущественно жалостные. И в некотором смысле — угрожающие. Я дал понять, что если так пойдет дальше, то у меня не будет иного выхода, нежели переметнуться к Колодею. Там у меня тоже есть друзья. И не перестраховщики. Свою речь я закончил категорическим требованием — взять меня не завтра, не когда-нибудь, а нынче.

— Не возьмем! — сказал Бодунов.

— Пожалуй, не надо брать! — подтвердил Чирков.

— Да почему же? — заорал я.

— Он уже не наш! Он колодеевский! — сказал Бодунов.

В общем, они меня разыгрывали. Я уже был свой — меня можно было разыгрывать.

Когда мы вышли на площадь Урицкого, под ложечкой у меня засосало: кроме «орлов-сыщиков», в двух оперативных машинах на операцию ехали еще две машины с курсантами из школы милиции. У них были пулеметы.

— Кого же это... будем... вы будете брать? — робко осведомился я в машине у Бодунова.

— Угол гуляет возле Красного кабачка на Петергофской дороге, — сказал Иван Васильевич. — И всех дружков созвал.

Насчет Угла я был наслышан: мурашки пробежали по моей спине. И, словно читая мои мысли, Иван Васильевич осведомился:

— Может, высадить? А то поздно будет...

— Я не мальчик! — отрезал я.

Завыла сирена — регулировщики давали проезд «орлам-сыщикам». Прохожие оглядывались — «милиция, оперативники, наши незаметные герои». Я волею судеб тоже был героем. Я мчался под вой сирены в черной оперативной машине, и, угревшись, слева и справа от меня уже дремали Берг и Рянгин. Маузер Эриха — его «золотое оружие» — врезался мне в бок.

«Батюшки, а у меня и пистолета не имеется, — канцелярскими словами подумал я. — Прихлопнут как мышонка!»

Но говорить про оружие было стыдно.

Когда выехали на Петергофское шоссе, огромная луна засияла во всем своем великолепии. Ветер пощелкивал в слюдяных окошках, морозная пыль холодила щеки, уши, губы. А Рянгин и Берг сладко спали в своих подбитых мехом казенных регланах, в бурках, в теплых шапках. Подремывал впереди и Бодунов.

Назад Дальше