– Она была хорошей журналисткой? – осторожно спросил я Боровицкого. Чувствовал я себя при этом прескверно: такой абсолютно бессердечной гэбэшной дубиной, посыпающей грубой солью свежие раны. Ходить и задавать вопросы именно тогда, когда надлежит молчать в тряпочку и не расплескивать чужое горе, – вот самая поганая особенность нашей профессии. Пока я мотался по местам партизанских взрывов и, когда удавалось, тихо допекал пострадавших своими вопросиками, я успел наслушаться о себе самого разного. Я уже знал, что я гэбэшная гнида, дармоед, стервятник, что лучше бы мне землю пахать или торговать в ларьке, чем лезть с разговорами к людям, которым и без меня, гниды, тошно.
Стас Боровицкий поглядел на меня сквозь свои линзы, вдетые в ажурную японскую оправу. Глаза его за очками тоже казались абсолютно стеклянными.
– Она была хорошей, – тоскливо проговорил он, уставившись куда-то мимо меня, в какое-то запредельное пространство. – Она была очень хорошей… Она была самой лучшей из нас… Понимаешь ты, Лубянка, черт тебя возьми…
Если судить по количеству пустых водочных бутылок, в беспорядке расставленных слева от тумбы редакторского стола, главный редактор «Московского листка» Станислав Леонидович Боровицкий пил с самого утра. Пил и все никак не мог по-настоящему напиться – чтобы отключиться, вырубиться, забыться хоть на пару часов. Чтобы отделаться от мысли про черную ленточку, торопливо повязанную на уголок портрета в редакционном коридоре. Маша Бурмистрова не была красавицей, однако было в ее лице нечто неуловимо притягательное. То ли детская челочка, то ли вздернутый носик, то ли пухлые губы… Теперь все это осталось только на фото.
– Станислав Леонидович, – начал я, стараясь говорить как можно мягче. Хотя, конечно, сейчас любая моя мягкость показалась бы скрежетанием железа о стекло. – Скажите мне, были ли у нее враги? Как вы думаете?
Вопрос мой так поразил Боровицкого, что он смог, наконец, сфокусировать на мне свой взгляд.
– Враги? – с ужасом пробормотал он. – Что ты такое несешь, Лубянка? Какие у нее могли быть враги?! Да не было у нас в редакции ни одного человека, кто бы Машеньку не любил. Я ей всегда говорю… вернее, говорил… о, черт!
Редактор отодвинул стакан так, что он чуть совсем не улетел со стола, и мне лишь с трудом удалось его подхватить и вернуть на место.
– И все-таки, – сказал я. – Может, кто-нибудь за пределами редакции. Кто-нибудь из тех, о ком она писала…
Боровицкий поглядел на меня, как на сумасшедшего. Как на такого надоедливого психа, что мотается по присутственным местам, метет коридоры тесемками от кальсон и бормочет всякий вздор.
– Шел бы ты, Лубянка, отсюда, – просящим тоном произнес он. – Ну какие, к дьяволу, еще враги за пределами? Она ведь не Женька Кулебякин, она ведь наукой у нас ведала, а не жульем… – Боровицкий снова коснулся рукой стакана. Чувствовалось, что пить он уже больше не может. И не пить – не может. Самое лучшее, самое порядочное, самое правильное, о я просто обязан был бы сейчас сделать, – это на цыпочках выйти из редакторского кабинета и раньше завтрашнего дня здесь вовсе не показываться…
Но я остался.
Потому что я не верил в совпадения. И я не мог удовлетвориться версией об обычном, рядовом ограблении, которую уже успели выдвинуть коллеги майора Окуня, эти умники из МУРа.
– Черт бы побрал… – застонал Боровицкий. Он опять смотрел мимо меня, куда-то в угол кабинета. – Черт бы побрал эти проклятые сережки… Но ей их так хотелось, так хотелось…
Я сразу сообразил, о чем это он. Убийца снял с Машиного пальца золотое колечко и вырвал из Машиных ушей действительно очень дорогие сережки с изумрудами – коллективный подарок редакции по случаю двадцатипятилетия. Кроме того, с места происшествия исчезла еще и Машина кожаная сумочка, в которой – кроме губной помады, зеркальца и ручки с блокнотом – было всего тысяч пятьдесят денег. Наших деревянных тысяч и никаких иных…
Дзы-н-н-нь!
Я вздрогнул. Главный редактор «Московского листка» все же смахнул со стола стакан, и тот со звоном разбился о паркет. Боровицкий медленно выполз из-за стола, присел на корточки и машинально стал сгребать осколки ладонью, тут же порезавшись в кровь. Последние несколько глотков водки наконец-то оказали на него желаемое воздействие. Хотя и все равно недостаточное: взгляд его хотя и затуманился слегка, но выключиться Станиславу Леонидовичу по-прежнему никак не удавалось. Я осторожно освободил ладонь Боровицкого от стеклянных осколков, выбросил их в ведерко, после чего обильно полил глубокий порез водкой и залепил подвернувшимся скотчем.
Тут только Боровицкий вновь обратил на меня внимание.
– Ты еще не ушел, Лубянка? – спросил он тихо-тихо. – Тебе интересно, что ли? Ну уйди, пожалуйста… Я бы тебе дал в морду… – Он попробовал поднять руку, но та бессильно упала. Тогда он попробовал встать – с тем же результатом. Я бережно приподнял его и усадил в редакторское кресло; Станислав Леонидович оказался легким и к тому же не стал сопротивляться. Или уже не мог. Только мучительно кривил губы и смотрел на меня из-под очков, как жертва на палача. В такие минуты ощущаешь себя такой непроходимой сволочью, что так и тянет себе надавать оплеух.
– Я сейчас уйду, Станислав Леонидович, – твердо пообещал я. – Только помогите мне. Вспомните последние несколько дней перед этим… Маше, может быть, кто-то угрожал? Может быть, ее что-то беспокоило?
Видимо, Боровицкому очень хотелось, чтобы я поскорее ушел. Поэтому он не стал больше спорить и объяснять, насколько глупы мои вопросы.
– Нет, – произнес он почти трезвым голосом. – Никто… и ничего…
Я понимал, кем меня считает главный редактор «Московского листка». Тупым, безжалостным тихарем, да что там тупым – просто непроходимым кретином. Обычный грабеж в подъезде не предполагает никаких прелюдий: он может и должен быть внезапным. Шла по лестнице Маша Бурмистрова – зарезали и ограбили Машу, был бы на ее месте кто-то другой в колечке и в сережках – было бы то же самое. Станислава Леонидовича, похоже, МУРовская версия убедила. Но вот меня – нет. Потому что даже самый недотепистый грабитель едва ли станет убивать девчонку из-за пары сережек: он их просто отнимет – и дело с концом. Такая публика носит ножи не для того, чтобы ими пользоваться, а только для того, чтобы пугать. Мокрое – совсем иная статья, которая охотнику за сережками, колечками и сумочками совершенно без надобности. И еще. Только уж самый неопытный грабитель-любитель станет высматривать себе добычу в этом доме на Рублевке. Поскольку в особнячке том, как всем известно, проживают граждане не слишком большого, мягко говоря, достатка. То есть взять с них особенно нечего. Но как раз версия с убийцей-дилетантом никакой критики не выдерживает: перед тем, как отправиться в редакцию «Листка», я успел созвониться с Сережей Некрасовым. Тот уже знал про это дело и уверен был в одном: любителем здесь и не пахнет.
Убивал знаток своего дела, мясник с хорошо поставленным ударом…
Так что, вполне вероятно, ограбление – просто умелая маскировка. А это значит… Я вспомнил газетку с последним Машиным анонсом, которая лежала в моем бардачке. Как там она называлась? Ну да: «Русский атом». И вот теперь автора нет в живых, и одного из героев – тоже. И судьба тех, что на фотографии, – абсолютно не ясна… Веселенькие дела.
– Хорошо, – сказал я Боровицкому, всем своим видом показывая, что вот-вот направляюсь к выходу, – я вас понял. Нет, никто и ничего. Ну так скажите хотя бы про этот будущий цикл Машиных статей. Вы хоть что-нибудь про них знаете?
Станислав Леонидович страдальчески поглядел на упрямого гэбэшного осла, задающего вопросы то бестактные, то безмозглые.
– Да оставьте все вы меня в покое, – пробормотал он в пространство. – Что ты заладил… Машенька не любила показывать недоделанные работы, у нас это вообще не принято. Идею я одобрил, в принципе. И редколлегия была за. Бурмистрова пообещала… – На этом месте Боровицкий тяжело закашлялся и сквозь кашель произнес странную фразу, от которой мне стало не по себе. Ни с того ни с сего вспомнился Партизан со всеми его фокусами… Да нет. Чушь, бред, наваждение…
Редактор «Московского листка», несмотря на все выпитое, заметил, как я напрягся, услышав эту последнюю фразу.
– Это такое профессиональное выражение, – объяснил он. – Никакого криминала, Лубянка. – Губы Боровицкого на мгновение искривила полуулыбка-полугримаса. – Ну, гвоздь номера, сенсация… понятно?
– Понятно, – ответил я, хотя абсолютной ясности у меня все равно не было. Только слабые намеки на нее.
– Теперь уйдешь, наконец? – спросил Боровицкий. – Ты… ведь… – Взгляд его снова заскользил по кабинету, глаза за очками окончательно сделались стеклянными и бессмысленными. Кайф наконец-то пришел, а вместе с ним – и забытье.
– Ухожу, – сказал я и в самом деле вышел за дверь. Станислав Леонидович уже никак не прореагировал на мой уход.
В приемной зареванная секретарша ворошила какие-то бумаги, раскладывая их по многочисленным яшикам стола. Когда я входил в приемную двадцать минут назад, она куда-то отлучалась и была убеждена, что редактор в кабинете один. Поэтому теперь она разглядывала меня, словно космического пришельца. Даже перестала на время хлюпать носом.
– Искренне соболезную, – проговорил я, обращаясь к секретарше.
– Вы тоже из милиции? – она все-таки догадалась, что я не призрак и не влетел в кабинет главного через окно. Ее интерес сразу уменьшился.
– Из Минбеза, – кратко ответствовал я. – Зайдите-ка к Станиславу Леонидовичу. Может, ему нужна помощь…
– А-а, Лубянка, – почти равнодушно протянула секретарша, утерла глаза и скрылась за дверью кабинета.
Недолго думая, я сел на ее секретарское место, пододвинул к себе городской телефон и набрал нужный номер. Пошли гудки, и я уж подумал, что сиеста в Управлении затянулась, как трубку, наконец, взял Филиков.
– Слушаю, – проговорил он недовольно и зевнул.
– Не спи, Дядя Саша, – строго сказал я, – капитализм проспишь и не заметишь.
– Замечу, замечу, Макс, не волнуйся, – обнадежил меня Филиков. – На наш век капитализма хватит. А прикажут – так будем бороться со всеми его тлетворными проявлениями. «Сникерсами», памперсами и юнкерсами.
Я, однако, не расположен был сейчас пикироваться и играть в слова.
– Вот и хорошо, – быстро ответил я. – Теперь скажи мне: есть ли из архива какая-нибудь информация для меня? – Еще днем, вернувшись от Куликова, я загнал в поисковую систему три полученных фамилии – Сокольского, Бредихина и Григоренко. За час должны уже быть готовы результаты.
– Ага, – ответил Филиков после некоторой паузы, во время которой я слышал слабое щелканье компьютерной клавиатуры. – Ты только трех заказывал?
– Трех, – подтвердил я.
– Тогда записывай адреса своих стариканов, – объявил Филиков и быстро-быстро начал мне диктовать.
– Стоп-стоп, не гони, не успеваю, – прервал я филиковский галоп. – Повтори еще Бредихина… Разогнался, понимаешь.
Филиков не стал вредничать и медленно повторил, хотя и не преминул добавить, что при таком возрасте моих клиентов мне следовало бы поторопиться. Если я уже не опоздал.
– В каком это смысле? – поинтересовался я. Дядя Саша любезно объяснил, что информация в поисковой системе обновляется обычно раз в три месяца, что в условиях высокой смертности…
– Ты располагаешь информацией поновее? – сердито осведомился я. – У тебя свои источники? Тогда скажи.
Филиков догадался, что несколько переборщил со своими шуточками.
– Макс, может быть, тебе помощь нужна? – спросил он уже серьезно. – Я сейчас свободен, могу и…
– Справлюсь, – сообщил я. – Дедушки старые, авось не станут оказывать вооруженного сопротивления. Но за любезность – спасибо.
– Может быть, все-таки мне приехать? – проговорил Филиков озабоченным тоном. – Я слышал, что вчера на улице Толстого один такой старичок уже не стал кому-то оказывать сопротивления. И теперь не окажет никому и никогда.
– Не каркай, – сказал я мрачно. – Сказал, что справлюсь, – значит, справлюсь! – На самом деле помощь народного умельца и грамотного стрелка Дяди Саши мне бы не помешала. Но мне также не особенно нравилось, когда кто-то вмешивается в мои дела. Пусть и с благородными целями. В конце концов, я же не лезу с советами по Дяди-Сашиной операции «Тминное поле», и он как-то без меня обходится с этим чертовым «Метастазбанком». И я сам обойдусь. Каждый, знаете ли, за себя, и только Бог – за всех сразу.
– Тогда ариведерчи, – несколько обиженно произнес Филиков.
– Чао, – ответил я и отключился.
Через час я уже был на Люсиновской, где в доме номер 72, по моей информации, проживал Сокольский Борис Львович, доктор физико-математических наук, профессор и прочее. Первый в моем списке, несмотря на алфавитную очередность, на которую я плевал. Потому что бдительный склеротик Куликов назвал мне именно Сокольского первым делом. Если, конечно, он ничего не перепутал вследствие возраста и напряженной работы на циклотроне.
Дом 72 расположился неуклюжей многоэтажной розовокирпичной буквой Г на пересечении двух оживленных магистралей – в месте, очень удобном для пешеходов и совершенно некомфортабельном для автолюбителей. Я отмотал возле этой буквы Г целый круг почета, но так и не нашел подходящего места для парковки своего «жигуля»: где-то асфальт был вскрыт и в траншее копошились пропыленные дорожные рабочие, где-то всю полезную площадь занимали аляповатые киоски, доверху заполненные водкой и шоколадом, а почти рядом с необходимым мне подъездом, где в самый раз было бы приткнуть мою усталую тачку, красовался наглый запретительный кирпич. Пришлось отматывать еще метров пятьсот, сворачивать вбок и оставлять «жигуль» близ ржавой кругляшки Даниловского рынка. Место здесь было бойкое, народ бродил инициативный, торговый, интересующийся всяческой техникой, и – будь у меня, допустим, новенькая иномарка – я побоялся бы оставлять ее здесь без должного присмотра. Но с «жигуля» здешним делаварам взять особенно нечего. Резина лысоватая, в салоне пусто, дворники я предусмотрительно снял и затолкал в бардачок к запасной паре. В общем, не машина, а сплошной памятник Нищему Автомобилисту. На такие не покушаются. К ним возлагают цветочки.
С этими светлыми мыслями я добрел до третьего подъезда, сел в лифт и только в лифте вспомнил вдруг о двух кусочниках с Волоколамского – очкастом и толстом, одышливом, – которые сегодня утром польстились-таки на мою развалюху. Воспоминания эти не доставили мне никакой радости, но я подавил в себе импульс немедленно вернуться и отогнать свое четырехколесное сокровище подальше от рыночной клоаки. Возвращаться – плохая примета. Тем более я уже приехал.
Компьютер не соврал: на темно-коричневом дерматине двери тускло отсвечивала красивая золоченая табличка: «Проф. Сокольский Б.Л.»… На лестничной площадке стандартной московской многоэтажки среди обшарпанных либо глухих цельнометаллических дверей с глазницами-перископами это старорежимное украшение выглядело неуместным. Как чеховское пенсне на морковном носу жэковского слесаря-сантехника. Профессорская табличка обязана была украшать огромную дверь в каком-нибудь дореволюционном особняке на Тверской, причем вместо стандартного электрозвонка там должна была присутствовать серебристая цепочка колокольчика. Дерни за веревочку – дверь и откроется… Увы и ах.
Вздохнув, я вернулся к реальности и придавил указательным пальцем обычную пластмассовую кнопку. Самого звонка я не услышал, однако за дверью немедленно залаяла собака, послышалось хлопанье шлепанцев и бормотанье «Сейчас, сейчас…» Затем дверь приоткрылась, и в щель просунулись сразу две головы: гладкая – любопытной таксы и кудлатая – самого хозяина.
– Борис Львович… – начал было я.
– Да-да, проходите, – не дал мне договорить кудлатый Борис Львович. – Я вас заждался.
Недоумевая, я вошел в профессорскую квартиру, миновал узкий коридорчик, заставленный какими-то коробками, и очутился в большой комнате. Комнате, тоже заставленной странной мебелью – видимо, старинной и дорогой, но в стандартной городской квартире – неудобной и нелепой. Любопытная такса сопроводила меня, гостеприимно гавкнула и улеглась на потертый пуфик у самого порога. Хозяин же, бестолково пометавшись по квартире, залез в один шкаф, потом в другой, получил по лбу внезапно открывшейся дверцей третьего, ругнулся, а потом радостно сказал: «Ага!» Очевидно, нашел.